Текст книги "Саамский заговор (историческое повествование)"
Автор книги: Михаил Кураев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
– А тот же Рабкрин! – азартно сказал Свиристенин и, наконец увидев, куда направлен взгляд его собеседника, дружески пояснил: – По-моему это горбольница.
– Вы – срезать, а Ленин ставил Рабкрин во главу угла… – все так же, по инерции продолжал разговор Алдымов.
– Читал я Ленина о Рабкрине… Ну и что? Видел я этот Рабкрин. Что они находят? Ничего они не находят. Нужно создать щупальца другого рода…
Слушая жаркий разговор за своей спиной, Серафима Прокофьевна что-то шепнула приятельнице, которую держала под руку, обернулась, снова встретилась глазами с Алдымовым, заметила лестное для женского самолюбия смущение, и с нарочитой серьезностью спросила:
– А что вы скажете о позиции Смилги?
Алдымов вдруг почувствовал себя совершенным студентом, вынувшим счастливый билет. Он не знал, как заговорить, не будучи даме представленным, и вдруг такая удача.
– Если мы хотим двигать мелкую промышленность, а в нашей ситуации это жизненно необходимо… – Алдымов смотрел в глаза женщине, интересующейся позицией Смилги, и вся праздничная бутафория первомайской площади увяла от этого света. Алдымов даже испугался, что интерес к Смилге у дамы не глубокий и может пропасть, поэтому поспешил с разъяснением. – Смилгу пугает то, что мелкая промышленность уходит из рук государства. Так и слава Богу, что уходит. Зачем государству тащить этот обоз мелочевки! Впрочем, куда же она уходит? Она остается, во-первых, в виде налогов, во-вторых, это рост товарной массы. А Смилга что предлагает? Давайте ее подчиним государству. А потом поглотим. Поглотить – это же тормоз получается… Простите, как вас зовут? Я не представился. Алдымов. Губплан.
– Странное имя, – улыбнулась дама.
– Почему странное? – не понял Алдымов.
– Алдымов. Губплан? – повторила женщина.
– Да, действительно… Простите… – «Я, кажется, смешон», – удивился Алдымов, на секунду увидев себя со стороны. – Мы уже становимся частью нашей работы. А зовут меня Алексей Кириллович.
– Серафима Прокофьевна. С праздником вас, Алексей Кириллович.
Алдымов приложил руку к груди и с легким поклоном ответил:
– И вас с праздником…
Так и начался праздник, которому отпущено было тринадцать лет, шесть месяцев и двадцать дней.
Когда в первый же день знакомства Алдымов узнал о том, что Серафима Прокофьевна работает акушеркой, он принял эту весть как свидетельство верности его чувств, его ощущений… Именно такие руки, именно такая улыбка, именно такое создание должно первым принимать в мир входящего, еще беспомощного и беззащитного нового жителя Земли, будущее человечества.
Он сказал ей об этом.
Она рассмеялась:
– Иногда принимают не руки, а щипцы. Только знать вам это не положено.
И Алдымов тут же согласился, рождение – чудо и тайна, и не профанам об этом рассуждать.
Оба были не молоды, и уже через три месяца после знакомства, в конце лета, Алексей Кириллович сделал Серафиме Прокофьевне предложение.
– Я и не знала, что вы старьевщик, – рассмеялась Серафима Прокофьевна.
– Я не старьевщик, я – антиквар! – объявил Алексей Кириллович.
– Удивляюсь, как вы до сих пор никого не нашли?
– Не там искал или не то…
– Сорок лет? Ты хорошо сохранился.
– Некогда было стареть.
– Ты чему смеешься?
– Боюсь быть счастливым. Говорят, счастье – губительно…
3. АКТ НА ОДНОЙ ТРЕТИ ЛИСТОЧКА
Саамы умели писать вчерашним снегом по летучему камню, мы так не умеем, у нас пишут проще.
«27 октября 1938 г. мною, Комендантом УНКВД ЛО ст. лейтенантом госбезопасности Поликарповым А. Р. на основании предписания за № 051 от 21 октября 1938 года приведен в исполнение приговор Особой Тройки НКВД ЛО в отношении АЛДЫМОВА Алексея Кирилловича.
Вышеуказанный осужденный РАССТРЕЛЯН.
Дата: 28 октября 1938 г.
№ 45/708.
Комендант УНКВД ЛО ст. лейтенант Поликарпов».
27-го исполнил, 28-го оформил документ.
Поскольку на один машинописный лист вмещались аккурат три «акта», то документ, подтверждающий завершение жизненного пути Алексея Кирилловича, уместился на клочке в треть листа, впрочем, даже еще место осталось. Немного, но осталось. «Акт» исполнили на простой, слегка шероховатой бумаге, что говорит и о некоторой простоте ведения дел, в конце концов, не в бумаге суть, а в подписи.
О старшем лейтенанте Поликарпове, Аркадии Романовиче, исполнившем приговор в отношении Алексея Кирилловича Алдымова, известно немного.
Надо думать, человек он был аккуратный и к выполнению своих обязанностей относился с надлежащей тщательностью, готовился загодя. Текст «акта» заготовлен накануне, напечатан на машинке с черной лентой, а даты «27 октября», «28 октября» и «№ 45/708» впечатаны цветными знаками на другой машинке, оснащенной машинописной лентой голубого цвета. Надо еще заметить, что после первой даты текст «акта» начинается с заглавной буквы, хотя красной строки нет: «Мною, Комендантом…» и т. д. Впрочем, можно увидеть и вовсе странные документы, подписанные недрогнувшей рукой старшего лейтенанта Поликарпова: «…на основании предписания от 14 августа… приведен в исполнение 11 августа…» Какая уж тут аккуратность? Тут уже недогляд и тех, кто полученные от старшего лейтенанта рапортички собирал и направлял в Ленинградский областной комитет ВКП(б) товарищу Кузнецову А. А. Такой был порядок. Но люди рассуждали здраво. Дело сделано, расписка получена, куда надо представлена, а «11-го» сделано, или «14-го», какая, в сущности, разница, во вторник или в пятницу. Никому от этого ни тепло, ни холодно.
Был старший лейтенант Аркадий Романович человеком немолодым, уже близко к пятидесяти, крепко пьющим и несколько глуховатым, особенно на правое ухо. Начальство смотрело на отдельные недостатки коменданта УНКВД сквозь пальцы, снисходительно, люди хорошо понимали специфику работы. А еще совсем немолодой старший лейтенант Аркадий Романович был не по возрасту капризен. Постоянно требовал для своей работы немецкие «вальтеры», наш «ТТ» два-три месяца – и выходил из строя, перекос патрона при подаче в патронник, осечки, это раздражало подвального воина. Дома держал кошку, многое ей позволял, и она отвечала ему взаимностью.
Кого-то из людей несведущих может несколько смутить то обстоятельство, что звание, как бы воинское звание, старший лейтенант, не сочетается с такой важной и большой ответственности должностью, как комендант НКВД Ленинградского округа, в ведение которого до 1938 году входили территории, образовавшие впоследствии Мурманскую область и целый Карельский край.
Скромное звание не смущало коменданта.
Известно, к примеру, что, по сути дела, министр с хозяйством побольше, чем у многих прочих министров, всем известный Орлов А. Г., начальник Главспецстроя НКВД, человек, ведущий силами спецконтингента множество строек от побережья Охотского моря до побережья Баренцева моря, отвечающий за исполнение гигантского объема работ невероятной сложности и важности, пребывал в необычном звании всего лишь старшего майора, правда, госбезопасности. Звание званием, а в петлице у майора был ромб!
Так может ли хотя бы и комендант, пусть даже Ленинградского округа, имея на фуражке традиционный для определенного рода войск в России синий околыш, сетовать на недостаток шпал в петлицах?
Нет, конечно.
Больше о пожилом старшем лейтенанте Поликарпове А. Р. сказать нечего, одно слово – добросовестный исполнитель.
Да, и уж самое последнее. В июне 1939 года старший лейтенант Поликарпов застрелился, оставив предсмертную записку. Что уж он там написал, так и осталось для многих неизвестным, потому как секретарь Ленинградского областного комитета ВКП(б) товарищ Кузнецов, курировавший органы, когда получил материалы о загадочной кончине Поликарпова А. Р., записку прочитал, порвал и выкинул.
Понять поступок Аркадия Романовича было трудно, вроде бы тяжелое, опасное время миновало. Прошло уже два года, как сеявший страх Николай Иванович Ежов стал мирным наркомом водного хозяйства, а заменил его на высоком посту добрейший Лаврентий Павлович Берия, начавший свою деятельность с пересмотра некоторых приговоров, необоснованно вынесенных в пору ежовщины.
Что заставило коменданта вынести себе приговор и привести в исполнение? Трудно сказать. Записка могла бы пролить свет, но, увы, уже не прольет.
Кошка, которой так много позволял Поликарпов и которая в свою очередь позволяла даже подбрасывать ее в воздух и ловить, сразу после скромных похорон хозяина куда-то исчезла. Может, кто и умыкнул, уж больно красивая, белая, но не как медицинский халат, а с перламутровым отливом, без единого пятнышка, как волосы у норвежской ведьмы.
4. ВАГОНЧИК СЧАСТЬЯ
Это было еще в вагоне на запасных путях, в «теплушке», ставшей их первым домом. Впрочем, хотя вагон был невелик, но разделен был на две половины, для двух семей. Вторую половину занимала семья нарядчика с угольного склада Прокопия Шилова, человека умеренной трезвости и неумеренной доброты. Прокоп обеспечивал углем для обогрева обе половинки дома на колесах. А еще была приобретена по случаю американская керосиновая печка, уцелевшая после ухода интервентов, что было предметом тихой гордости главы маленькой семьи. Печка эта не требовала постоянного наблюдений и обихаживания, как питавшаяся углем «буржуйка», быстро нагревавшаяся и, увы, так же быстро остывавшая.
Оба были немолоды. Несколько раз он замечал, что ее лицо тускнеет. Смотрел на нее и почти не узнавал. Как озеро под солнцем, спрятавшимся под толщу облаков, теряет свой живой лик, так же и тень прожитых лет, как пасмурные дни, предвестники приближающейся осени, спешат напомнить о конце лета. Но слава Богу, мы сами-то не замечаем своих лет. Она вставала. Поправляла прическу. Ставила на американскую «керосинку» чайник… Все предметы были беззвучно послушны ее рукам. Он подходил к ней, обнимал, словно хотел убедиться, что это не призрак, а живая плоть. Она смотрела на него с вопросительной тревогой. Он целовал. Вдруг мелькнувший призрак исчезал, он смотрел в ее серые с зеленой искрой глаза и тихо говорил: «Как хорошо». – «Милый ты мой», – тихо произносила Серафима Прокофьевна, женским своим чутьем угадывая все, что он мог чувствовать, не признаваясь себе. Он смотрел на нее, не говоря ни слова. «Я постарела?» – «И прежних радостей не надо вкусившим райского вина! – декламировал Алдымов и шепотом, словно их могли услышать, говорил: – Я не могу тобой насытиться».
Вместе читали «Дневник Николая Второго», трагический в своем на всю жизнь подростковом простодушии.
Светик еще не родился, но уже явно тяготился замкнутым пространством материнского лона. Однажды они сидели перед источавшей ровное тепло керосиновой печкой, накинув на спины старую черную шинель с подстежкой. Алдымов обнимал Серафиму Прокофьевну за плечи. Света от «летучей мыши», висевшей на крючке, ввинченном в потолок, не хватало, чтобы высветить тонувшие в темноте углы обжитой половины вагончика.
В свое время в ссылке, куда его отправили в 1907 году, у Алдымова оказалось предостаточно свободного времени, что позволило ему сделать немало открытий, так он открыл для себя поэзию древних греков. Именно эти стихи, пришедшие из непроглядной дали, помогли ему почти физически ощутить единое пространство мировой культуры. Это было чувство, ни с чем не сравнимое! Сами же стихи с первого прочтения поселились в нем на всю жизнь. Ему казалось, что он их знал всегда. И вот теперь, в вагончике на запасных путях, он дарил Серафиме Прокофьевне Алкея, Феогнида из Мегары, Пиндара, Анакреонта… За стенами вагончика выла пурга, а здесь, у американской печки, звучал Архилох!..
…Сердце, сердце, пред тобою стали беды грозным строем.
Ободрись и встреть их грудью, и ударим на врага.
Пусть кругом врагов засады, твердо стой, не трепещи.
Победишь, своей победы напоказ не выставляй.
Победят, не огорчайся, запершись в дому, не плачь.
В меру радуйся победе, в меру в бедствиях горюй.
Смену волн познай, что в жизни человеческой царят.
– Как мало поменялась жизнь, – заметила Серафима Прокофьевна.
А еще в их жизни была игра, по сути, не игра, а, скорее, заветные слова, в которых они хранили счастливый миг встречи.
Когда они оставались одни, Серафима Прокофьевна подходила к зарывшемуся в отчеты, переводы, докладные записки и письма Алексею Кирилловичу и негромко спрашивала: «А что вы скажете о позиции Смилги?»
Как бы ни был он занят, Алексей Кириллович вставал, брал в ладони обе руки Серафимы Прокофьевны и целовал…
Их чувства так никогда и не измельчали до привычного.
За утепленными двойными стенами шуршала поземка, доносились звуки маневровой жизни станции, лязг буферов, свистки паровозов и похожая на утиный манок погудка стрелочников. Все время Серафиме Прокофьевне казалось, что и их вагон вот-вот сдвинется и куда-то покатит, хотя к вырезанному в стене входу были пристроены небольшой тамбур и лестница с перильцами, а под брюхом вагона лежала кладка дров, сбитых скобами, уж если не предотвратить, то хотя бы затруднить их хищение.
– Ты знаешь, за что я тебе благодарен? – спросил Алдымов.
Алексей Кириллович постоянно находил повод благодарить Серафиму Прокофьевну. И вовсе без повода мог благодарить «за вашу к нам благосклонность», а узнав, что она в положении, тут же благодарил за одоление его бесчадия и титуловал жену ваше благоутробие.
– Говори, – чуть слышно сказала Серафима Прокофьевна и только чуть теснее прижалась к мужу.
– Итак. Благодаря тебе эволюционный переворот, обычно длящийся столетия, а то и того больше, со мной произошел в считанные дни. А может быть, часы, – чуть помедлил, что-то припоминая, и, сам тому удивляясь, договорил: – А может быть, минуты.
Серафима Прокофьевна уже знала эту манеру Алдымова говорить о них, находя пояснения в сравнениях самых невероятных. Ее веселили эти «исторические обоснования» всего, что с ними происходит.
– Что, в сущности, произошло? Благодаря тебе я от жизни кочевой перешел к более прогрессивной оседлой форме жизни.
Алдымов не видел лица Серафимы Прокофьевна, но знал, что она улыбнулась.
– И ты это говоришь, сидя на колесах?
– Это колеса на конечной станции. У нас будет дом, в доме будет настоящая печка. Мы будем перед ней сидеть уже втроем, с пупсом…
Именно так, «пупсом», именовался пока еще неведомый обитатель материнских недр.
– Так что «полевой» жизни пришел конец, – твердо закончил Алдымов.
Серафиме Прокофьевне не нужно было объяснять, что сказанное было как раз не подведением черты, даже не прощанием с прошлым, а еще одним признанием всей важности того, что случилось с ними, еще одним объяснением в любви. Впрочем, именно этого слова в их обиходе не было, как не было и «объяснения в любви», словно они боялись, не сговариваясь, назвать чужим словом то, что принадлежит только им, то, чего они еще никогда в предыдущей жизни не чувствовали, не испытали и чем дорожили.
– А еще я знаю, что сделаю в тот первый, самый первый вечер, когда мы останемся ночевать в нашем доме. Я усажу тебя на стул, если не будет стула, на ящик… Принесу таз, не будет таза – ведро… И омою твои ноги… Это чтобы ты знала: путь окончен, мы пришли…
– Пришли к более прогрессивной оседлой жизни? – иронической фразой Серафима Прокофьевна скрыла волнение, что передалось ей от уверенности Алдымова в том, что все будет именно так, как он сказал. – Только почему же ты своих любимых лопарей не убеждаешь в прелестях оседлой жизни?
– Правильно, не убеждаю. Все формы жизни возникают, становятся, затем изживают себя. Конечно, в какой-то, быть может, вполне обозримой перспективе, саамы могли бы вполне естественно перейти к оседлой жизни. Только они должны изжить, сами изжить свой уклад. Мне тоже казалось, что моя полевая жизнь – единственное, что мне по душе. Не привязанный, ни чем не обремененный, я мог заниматься тем, что мне было интересно и дорого. Я взял от нее все. Теперь мне интересно и дорого не только статистическое управление и саамские диалекты, но и ты с пупсом… И сколько бы меня еще два года назад ни убеждали, ни уговаривали, ни объясняли, ни водили на лекции, я бы не отказался от своей полевой жизни. А сейчас я буду камни ворочать и бревна таскать, а дом у нас будет.
При монтаже «козлового» крана в порту сорвался молодой рабочий, упал неудачно, на стоявшую внизу вагонетку, и крепко разбился, со множественными переломами. Серафима Прокофьевна рассказывала Алдымову с горьким состраданием о том, как перепуганные мужики потащили покалеченного на руках, вместо того чтобы положить на жесткие носилки…
– Ты знаешь, – как-то поспешно заговорил Алдымов, тревожно взглянув на Серафиму Прокофьевну, словно хотел ее предупредить о чем-то важном и боялся упустить время. – Есть профессии, где человек ни в коем случае не должен терять чувство страха. Страх, именно страх, не трусость, а сознание опасности – вещь совершенно необходимая. Парень-то молодой?
– Двадцать четыре.
– Вот видишь, – Алдымов помолчал, – страх – очень нужное, сторожевое чувство. Я это стал понимать только теперь, когда мы вместе…
Серафима Прокофьевна подняла на него глаза, и он понял, что продолжать не надо. Она подошла к нему, улыбнулась и твердо произнесла:
– И мне… страшно…
– Оказывается, глупые на первый взгляд слова «страшно хорошо» не так уж и глупы, – тихо сказал Алдымов, словно боялся, что их кто-то услышит.
5. И ВСЕ-ТАКИ ОБИДЕЛИ
«Мурманск так Мурманск», – рассуждал Иван Михайлович, пуская дымные колечки в купе мягкого вагона «Полярной стрелы», мчавшей его к новому месту службы.
Да, мчавшей, а давно ли еще двухосные теплушки, набитые колонистами, подрядившимися на строительство порта, флота, новых заводов и городов, по четыре семьи на «коробку», тащились от Ленинграда до Мурманска по три и четыре дня. Пассажирам после Петрозаводска случалось выходить и своими силами поправлять хлипкие пути, на скорую руку уложенные чрез болота и хляби в горячке империалистической войны на дистанции от Петрозаводска до Романова-на-Мурмане. Полтора года строили да пятнадцать лет до ума доводили. И только семь лет назад, в 1930 году, по путям, твердо вросшим в холодную каменистую землю, полетела выпущенная из Ленинграда в Мурманск, «Полярная стрела», заполненная геологами, ботаниками, ихтиологами, землеустроителями, инженерами всякого звания, топографами и моряками, как торговыми, так и военными. Летел вместе со всеми и младший лейтенант Михайлов в полной военной форме по случаю нового назначения.
Как и все нормальные люди, на пороге нового этапа жизни Иван Михайлович предавался воспоминаниям, к чему располагало двухместное купе международного вагона цвета «берлинская лазурь» с накладными, золотом горящими бронзовыми буквами «Полярная стрела» над окнами с хрустальными стеклами.
…Да что и вспоминать, работа по «объединенному троцкистско-зиновьевскому центру» была адова, но на другую и не ориентировали, и никто не спрашивал, спал ты или не спал, ел ты или не ел, домой забегали только белье переменить… Сначала, когда прошла команда, принести из дома подушки, улыбались, решили, что шутка. А когда пришлось спать по три-четыре часа в сутки, подушки очень кстати пришлись… Орден дали. С одной стороны. А с другой – его Красная Звезда у многих товарищей по оружию вызвала почти нескрываемую зависть, так что обойденные высокими наградами только покачивали головами, а ведь и сами признавали упорство Ивана Михайловича в достижении цели.
Ростом был Иван Михайлович, как говорится, в два топорища, от силы в три. Да, Иван Михайлович умел работать с подследственным до тех пор, пока тот не изъявлял добровольного желания дать признательные показания. А глаза были у Ивана Михайловича синие-синие, как петлицы на гимнастерке, как околыш на фуражке, как высокое летнее небо, прямо васильковые, а белесые ровные брови были чуть похожи на перистые облака.
…Хорошо было на душе у Ивана Михайловича. Так чувствует себя выпускник если не академии, то, по крайней мере, высшей школы. Выпускник успешный, получивший награду, хорошее назначение и никаких каверз от жизни не ожидающий. Мурманский край при здравом рассуждении место благодатное. С одной стороны, место каторжное, куда везли и везли спецпереселенцев, но с другой стороны, считай, и Ленинград под боком, и Москва не за горами. Не то что Сибирь, даже не Урал. От этих мыслей в лице Ивана Михайловича появлялось что-то молодое, свежее, почти счастливое.
Не каждому молодому побегу суждено стать полновесным деревом. Не каждому молодому оперуполномоченному, фельдъегерю, сержанту или младшему лейтенанту суждено стать комиссаром госбезопасности. И если в природе большие деревья живут дольше, чем бойкая поросль, то в госбезопасности не как в природе, а наоборот: у комиссаров большого ранга шансов уцелеть тем меньше, чем выше звание. Вот такой парадокс. И все равно большинство сотрудников, ну прямо как рыба на нерест, стремятся все выше, вверх, выше, а потом, лишенные сил, летят вниз, подхваченные сокрушительным течением, и не каждому удается достичь спасительного пенсионного плёса.
…Ни одной тяжкой мысли в голове у Ивана Михайловича.
Нет, что ни говори, есть в военной службе неизъяснимое достоинство!
Он почувствовал вкус к службе еще в первом приближении к армии, когда еще ходил в «переменниках». Что в армии самое главное? А самое главное – о себе не надо думать. И одежду дадут, и жилье дадут, и о том, чтобы был сыт, позаботятся. Исполняй, что скажут, и не умничай. Придет час – и заметят, и оценят.
В соседнем купе какие-то солидные мужики, с виду интеллигенция, забыв закрыть дверь в коридор вагона, запели, сопровождая песню звоном стаканов в подстаканниках, надо думать, не с чаем: «Там за далью непогоды есть волшебная страна!..»
Жизнь не обманет, не посмеет обмануть человека с тремя малиновыми «кубарями» на синих петлицах! Да, «тремя», по армейским правилам украшающими петлицы старшего лейтенанта.
Редкое здоровье и недюжинная душевная твердость наполняли неказистое с виду тело младшего лейтенанта.
Иван Михайлович отлично сознавал, что летит на гребне сокрушительной волны, поднятой историческим, прошедшим нынешней весной февральско-мартовским пленумом ЦК ВКП(б). По имевшимся в Ленинграде данным, в Мурманском окротделе дела шли неважнецки. В частности, товарищ Сталин потребовал со всеми фракционерами сражаться, как с белогвардейцами, вроде бы все ясно, а в Мурманске за весь 1937 год до самого августа полный штиль, семнадцать человек арестовано! Отправляя младшего лейтенанта Михайлова в Заполярье, Шапиро-Дайховский напутствовал его лично: «В Мурманске – сплошная контрреволюция. Мурманск наводнен перебежчиками всех мастей и шпионами, а работы нет. Взяли секретаря Мурманского окружкома партии Абрамова, посадили, а показаний получить не могут!.. В Кировске на АНОФ-11[1]1
Апатито-нифелиновая обогатительная фабрика.
[Закрыть] диверсия, а начальник РО самоустранился. Ничего, я с ним лично разберусь. Из девяти арестованных осужден – один! А? Ты слышишь, один! Для них что, закон не писан? Сказано: вести следствие упрощенными методами. Санкции на физические методы дознания даны! Что им еще надо!? Бездельники! Белоручки! Думают в своем медвежьем углу отсидеться?!» Натан Евнович говорил куда более колоритно, но, к сожалению, есть такие краски, какие не должны расцвечивать даже самое правдивое историческое повествование.
Временами Ивану Михайловичу казалось, что его «Полярная стрела» летит, не касаясь земли.
Так ведь еще и не в Мурманск он прилетел, где полетели головы четырех секретарей Окружкома, четырех секретарей райкомов, множества комсомольских и хозяйственных работников, а залетел вовсе в Ловозеро, оказавшееся новым местом его службы.
Есть люди, которым судьба все несет на блюде, а вот Ивану Михайловичу все приходилось выбивать своими руками. Летел он в Мурманск в полной уверенности в том, что его ожидает хорошее назначение. И на коне, и звание, и орден. А главное – волна и напутствие, обещавшее большие дела… И вдруг – Ловозеро.
Откуда ему было знать, а в кадрах такого не сообщают, что орденоносцем Мурманский Окружком в срочном порядке заткнул дыру в ожидании наезда бригады следователей УНКГБ Ленинградской области.
Перед самым прибытием Ивана Михайловича в Мурманск терпение у окружного начальства госбезопасности лопнуло, и было принято решение сержанта Даниила Орлова из Ловозера убирать. Добро бы, систематическое пьянство, это еще куда ни шло, но сержант Орлов смотрел на Ловозерский адмотдел как на свою дворню, как на свою челядь. Об использовании милиционеров в своих личных интересах писали и из милиции, и из партийных органов. Да и политически Даниил Орлов вел себя нетвердо. Родившегося от второго несостоявшегося брака ребенка сначала «октябрил», а потом крестил. Пытался в нетрезвом виде изнасиловать женщину. Но не смог. Половая его распущенность в небольшой местности вся была на виду. Вкусив опасную прелесть непостоянства, уже не знал стыда. Так он ходил в дом к кооператору Брындину, о чем писал сам Брындин мурманскому начальству в окружком: «Сержант Орлов считает меня дураком и в то же время ухаживает за моей женой. Не однократно позволял себе украткой входить в мою квартиру и разбивать семейную жизнь. Вышеперечисленный Орлов ведет сожительство не с одной женщиной и как партиец должен не водворять ссору, а где ссора – урегурировывать».
Капля? Конечно, капля. Но капля и камень точит, а ведь Орлов не каменный… Капали, капали и утопили человека.
События по всем признакам надвигались такие, что работа снова предстояла адова, а где ж Орлову, если у него столько отвлекающих моментов.
Вот и решило начальство, прежде чем найдется Орлову надежная долгосрочная замена, поставить на Ловозерское отделение солидного ленинградского работника, призванного в корне поменять отношение местного населения и партийной организации к органам. Правда, злые языки, а они у нас и в органах есть, поговаривали, что начальник окружкома Гребенщиков, награжденный орденом Красной Звезды «за самоотверженную работу по борьбе с контрреволюцией», просто не хотел, чтобы рядом в управлении светилась еще одна Красная Звезда.