355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шевердин » Колесница Джагарнаута » Текст книги (страница 8)
Колесница Джагарнаута
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:35

Текст книги "Колесница Джагарнаута"


Автор книги: Михаил Шевердин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)

Присутствие такого почтенного представителя духовенства сразу же подняло влияние и вес старого Джемшида. Какая же война без священного знамени, а джемшиды без сабли и ружья не мыслят жизни. С великим мюршидом не поспоришь, не повздоришь. Как бы на тебя, отважного, но бесхитростного мужа силы и храбрости, но простоватого, не наслали мышей клеветы. Святость великого мюршида безгранична, но и святому не возбраняется нашептывать губернатору провинции Хорасан разные пакости.

Известно от проезжих купцов и разных шляющихся по Хорасану патлатых дервишей, что во время частых своих поездок в священный город Мешхед господин великий мюршид имеет обыкновение заворачивать в частное имение Баге Багу. А кто не знает, что в роскошном, помещающемся посреди райского сада дворце коммерсанта и миллионера Али Алескера, носящего звание Давлят-ас-Солтане Бехарзи, частенько собираются на "маслахаты" великопоставленные персидские чиновники и военные начальники, которым воинственность и самостоятельность кешефрудских джемшидов давно встала поперек горла. Вот и приходится славному праправнуку древнего царя Джемшида и внуку его знаменитого потомка Ялангтуш Хана Эминад-Доуле, самому верховному джемшидскому вождю, заискивать перед мюршидом, темное происхождение которого не вызывало сомнений, закармливать его жарким из барашка и всякими острыми приятнейшими кушаниями, заливать ему глотку английским бренди "Файн". Не смажешь салом губ – губы эти тебя заплюют.

Хмурый, сердитый сидел вождь, сверля мюршида взглядом черных глаз, подергивая длинные тонкие усы, поджимая губы и слушая бесконечные вопли об абдалах, абидах. Ему, конечно, льстило, что великий мюршид открыл в его дочери Шагаретт осчастливленную духом божьим святую провидицу и насиба, то есть духовную свою помощницу. Но он ненавидел великого мюршида. Грудь его распирали месть и ненависть. Он подозревал, что великий мюршид ингризский клеврет и выкормыш, раз он околачивается так часто в Баге Багу, куда столь же часто наведывается к Али Алескеру, якобы для охоты, консул Хамбер.

Вождь джемшидов не знал, что связывает великого мюршида с проклятым Хамбером, но отлично помнил, что глава джемшидского племени Ялангтуш Хан, в результате интриги британских офицеров в 1885 году, после боя у Ташкепри был схвачен и казнен. Сам вождь – старый Джемшид – провел годы детства в тюрьме, куда бросили семью мученика Ялангтуш Хана, который приходился родным дедом вождю джемшидов. Конечно, мешхедский мюршид Абдул-ар-Раззак, как некоторые думают, не ференг – европеец – и не ингриз, но он путается с англичанами, и приходится его всячески задабривать. Не слишком нравилось вождю, что мюршид "обхаживает" Шагаретт, – как-никак она свободнорожденная дочь вождя и благородная джемшидка, но у вождя было много жен и они нарожали ему много дочерей, одних дочерей. И пока у Шагаретт не проявился дар провидения, отец даже и не замечал ее. Теперь стройная, взрослая девица, разодетая в яркие одежды – затейливо расшитую шелком белоснежную сорочку, отороченную широкой каймой, и в ярком дорогом халате, разрезанные рукава которого были изукрашены древним царским орнаментом, в золотой тюбетейке на копне пламенно-рыжих волос, да еще обрамленных великолепными хиндустанскими шарфами, почтительно подносила господину мюршиду угощения и шербеты. Вождь джемшидов нетерпеливо ерзал на своей ватной подстилке. Он мысленно подсчитывал стоимость звеневшего на Шагаретт широкого роскошного нагрудника из ожерелий, составленных, по меньшей мере, из тысячи серебряных рупий. А кольца с рубинами и сердоликами на тонких пальцах! А двойные браслеты исфаганской работы, обременявшие нешуточной тяжестью запястья точеных белых рук!

Невольно вождь любовался Шагаретт. Какой цветок вырос в бурьяновых зарослях степной колючки под сенью его ялангтушского шатра! Достойная дочь Джемшида! Такая достойна стать невестой такого же великого вождя или... царя... И вождь сердился еще больше. Он справедливо полагал, что мюршиду не столько нужна пророчица-насиб, сколько ее джемшидские богатства, причитающиеся по законам джемшидского племени в виде приданого. Но приходилось терпеть. Ссориться с великим мюршидом мог только безумец. Вождь Джемшид, увы, продавал дочь и поощрял господина Абдул-ар-Раззака, приказывая закармливать его и лапшой по-джемшидски, и похлебкой из тертого сыра, и праздничной шурпой с нежной бараниной, и пловом по-персидски, с фазаном и мясом бадхызского кулана, запеченного целиком в яме с раскаленными камнями.

Он сжимал кулаки, страшно скрипел по ночам зубами, пугая своих жен до припадка, с наслаждением смакуя один и тот же сон: в яму, пылающую жаром и огнем, медленно на дымящихся веревках спускают корчащихся мюршида и Хамбера. И так приятны, безумно приятны искаженные болью их лица, багровые от отсветов раскаленных докрасна камней. Он призывал утром жену – одну из бесчисленных жен, – изможденную, чахлую мать Шагаретт, долго разглядывал ее, удивляясь, как такая тщедушная, похожая на бесплотного бледного духа, женщина-северянка – она была откуда-то с Урала – могла удостоиться его страсти и родить ему такую красавицу, место которой на ложе шаха, а уж никак не этого мозгляка и юродивого – мюршида Абдулы... великого своими хитростями и кляузами, с опухшей конопатой физиономией и рачьими глазами.

"Гляди в двадцать глаз, женщина, – ворчал Джемшид, – не посмотрю, что она родная дочь. В степи камней много. Каменную бурю сделаем, если что... Я первый брошу камень".

Он был потрясен не выражением лица несчастной женщины, пронизанной ужасом, а словами, которые она осмелилась произнести: "Она пророчица! Камень, брошенный в нее тобой, святотатцем, вернется на твою голову".

"Вот времена, – думал вождь, – оказывается, я святотатец. Вот до чего дело дошло".

Вконец расстроенный, он обматывал щиколотки ног вышитым шелком "по-пич"-обмотками, натягивал на себя черную вышитую безрукавку, ласково гладил винтовку и, вскочив на кровного текинского скакуна, отправлялся в степь. Охотой на быстроходных куланов он надеялся развеять черные мысли: когда коршун складывает крылья, даже и обтрепанная ворона клюет его. Он и не старался скрыть своего снисходительного презрения к господину мюршиду, вынужден терпеть его присутствие в становище, смотреть на его шашни в своем чаппари – узорчатом из тонкой шерсти шатре-юрте, видном издали из самых отдаленных концов прекрасных, богатых травами и овцами кочевий. В нем, старом Джемшиде, в вожде джемшидов, не выдохлась еще закваска храбрых и свирепых ялангтушей.

Но и охота его не утешала. Он понимал: шакал куриными косточками не насытится. От вождя ушли радости, и лето обернулось зимой.

Гнал коня вождь, метался по холмам, по степи, по барханам пустыни. На коне он забирался к самым снежным вершинам Сафидкуха, уезжал в Герат и в Мешхед, он объезжал все джемшидские отары, заставлял своего коня истоптать все тропинки среди джемшидских пшеничных полей. Боли сердца своего он так и не мог умерить. Рот, который привык есть, рука, которая привыкла убивать, никогда не успокоятся. Джемшид убивает дочь, опозорившую его имя.

Но вождь вспоминал представшее перед его мысленным взором чистое белое лицо, необыкновенные косы, гипнотический взгляд Шагаретт и восклицал: "Ты плоть от плоти моей джемшидка. Я не смогу убить тебя!"

И тут же в яростных мыслях добирался до мюршида: "Хоть ты и святой абдал, ты, господин, шершавый, конопатый абдал. Хоть ты и святой, но узнаешь нас, джемшидов. Мертвецы содрогнутся от страха в своих беспросветных жилищах... могилах. Посмей только!"

А Шагаретт снова и снова кидалась за помощью и советом к матери.

"Все равно я ничего не пойму, – говорила та. – Думай сама. Твой мюршид думает за всех нас – женщин. Мудрости его хватит на всех".

Она предпочитала тупо верить. Начинала позевывать, закрывала глаза... Ничто ее не интересовало. Если ей говорили: "А мюршид заберет твою глазастую к себе в постель", – она отвечала: "Захочет возьмет. Он святой!" Мамаша любила бегать из шатра в шатер и объявлять волю шейха. Шейх нашел в ней помощницу в делах хозяйственных: она принимала для него пожертвования – деньги, носильные вещи, куриные яйца, сушеные лимоны, сахар, чем вызывала слезы у дочери. Обидно, такой мудрый учитель мюршид и такое попрошайничество. Да еще родная мать бегает по становищу и выклянчивает для святого три-четыре кусочка рафинада и щепотку кофе. Ведь мюршид ни в чем не нуждался, Шагаретт даже робко намекнула, что святость его и величие несовместимы с этими мелкими пороками.

Не слишком много задумывался Абдул-ар-Раззак над тем, что происходит в юной головке. Он хотел было отмахнуться от вопроса, но тут его обожгли глаза девушки, и он робко, заикаясь, забормотал: "Твоя матушка хлопотунья... Ей все мало... Пусть старается..."

Шагаретт взбунтовалась, когда мюршид заставил ее, свою насиб, принять участие в женском зикре – радении. При первом же возгласе: "Ийя хакк!" она бросила в лицо Абдул-ар-Раззаку: "Обманщик!"

Мюршид поразился и напугался. Он вынужден был задуматься, он понял, что природный ум его ученицы пробудился. Он слушал ее и... жалко трусил. Она обвинила его в жадности, мелочности, невежестве. Мюршид втайне восхищался девушкой, привязался к ней. Он не имел определенных планов и, пожалуй, не смотрел на Шагаретт как на будущую жену. У него жен было достаточно, и девушка не вызвала у него чувственного влечения. Она просто поражала его воображение, потрясала его. Он видел в ней чуть ли не пророчицу. Если бы пророком могла быть женщина, он давно бы уже объявил ее пророком. Огонь, горевший в ее глазах, обладал мистической силой, по его мнению, достаточной, чтобы повести за собой верующих... И он преисполнялся гордостью. Ведь он, Абдул-ар-Раззак, мюршид, воспитал, вдохновил ее, эту необыкновенную девушку. Звезда ислама истинно воссияет в племени джемшидов именно благодаря ему, прозорливому мюршиду.

И вдруг – три-четыре кусочка сахара и самая малость кофе, выпрошенные ее дурой мамашей! Какая нелепость! Все пошло прахом. Престол под мюршидом затрещал, закачался. Любимый, верный мюрид усомнился из-за кусочков рафинада в его святости, в его величии.

Подобрав полы своей тонкосуконной хирки, Абдул-ар-Раззак спешил мимо черных шатров, мимо жалких глиняных колодцев, мимо коновязей, у которых, понурив головы, грелись на солнце кони, через весь джемшидский стан к себе в мазар, чтобы захлопнуть за собой резную тяжелую дверь, отгородиться от кочевья, замкнуться в своих беспорядочных мыслях, предаться размышлениям.

Он не выходил из своего шатра три ночи и три дня, а на четвертую ночь Шагаретт и ее подружка Судабэ исчезли.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Мир не вручай в руки злого, ибо из

злой природы истекает зло.

А м и н Б у х а р и

Воткни себе иголку в палец, а

потом уж вонзай в мое сердце

остроконечный кинжал.

А б у л ь М а а н и

Алексей Иванович знал убитого гюмиштепинского хана Мурада Овез оглы. Вышло так, что он встретил его у колодцев Чашма Умид и считал, что остался жив чудом. Овез Хан расправился бы с ним, но... произвол имеет свои пределы. Алексей Иванович был инженер, он искал и находил воду в безжизненной пустыне. Он был подлинно Великий анжинир. И этим сказано все.

Много столетий кочевники враждовали с персами-земледельцами. Но кяризчи – мастера, строившие кяризы, – тоже персы. И удивительно, кяризчи мог совершенно беспрепятственно разъезжать на своем ослике по всей стране туркмен. Кяризчи пользовался правом неприкосновенности, кяризчи мог жить среди самых воинственных текинцев или иомудов, и его не только не убивали, не обращали в рабство, его считали самым почтенным человеком в мире, святым.

На русского инженера-ирригатора перешел ореол святости кяризчи. Великий анжинир пользовался правом неприкосновенности. И когда в злой час Алексей Иванович попал в стан кровавого Овез Хана, достаточно было кому-то произнести слово "анжинир", и руки охранников разжались, путы мгновенно упали и сам хан, жестокий, страшный Овез, расстелил собственноручно шелковую суфру – дастархан.

Не знал тогда Анжинир, что хан войдет в его личную жизнь призраком прошлого вместе с огненнокосой Шагаретт. Но тогда в Гурганской долине у Чашма Умид, где раскинули иомуды свой военный стан, Мансуров понял, узнал, кто такой и что такое хан Овез. И теперь, когда пришел час оценить поступок джемшидки, все сомнения исчезли.

– Он был собака. Хуже собаки! Не отличал благовония от вони.

На гладком лбу, на атласной персиковой коже ослепительной белизны, там, где почти соединяются черные брови, у Шагаретт появилась вертикальная складочка ненависти. Суровый, почти совсем не замечавший женщин, во всяком случае подчеркнуто игнорировавший их, Мансуров с некоторых пор вдруг начал ловить себя на том, что малейшее изменение в лице Шагаретт, как бы это сказать, тревожит его и волнует. Складочка на лбу вызвала в нем беспокойство, и он спросил:

– Что случилось?

– Я вижу руку мести. Люди Овез Хана не такие, чтобы оставить так дело. Люди хана близко! Месть хана близка! А разве я одна смогу защитить себя?

– Но, Шагаретт, ты не одна. Мы тебя в обиду не дадим.

– Овез Хан страшен! Овез Хан страшен даже в могиле! Мертвый хватает живого. Зачем я подняла нож!

Она судорожно вцепилась обеими руками в предплечье Анжинира, глаза ее горели, огненные волосы рассыпались. Вся она олицетворяла страх и раскаяние, хотя Анжинир отлично понимал, что ни страха, ни раскаяния молодая девушка не испытывает. Она глубоко верила в правильность своего поступка. Она даже говорила не "казнила", как толковала, облагораживая ее поступок вся степь, считавшая Шагаретт чуть ли не героиней, а просто называла вещи своими именами – "зарезала петуха, скотина он такая".

В рассказе об этом событии она не стеснялась самой грубой брани и ругательств по адресу мертвого. Что ж! Бедняжка, она не получила изысканного воспитания, подобающего ее уму и красоте. Она, дочь вождя неграмотного племени кочевников, воспитывалась среди колючих зарослей, выросла на грубых кошмах, получала знания от дикой природы, брала пример с грубых родичей-верблюжатников. И рассказ ее об Овез Хане и его смерти был груб: "Он плевал в глаза человеку, сказавшему ему, что он жестокий, что он изверг, он казнил, безжалостно такого человека. Сердце у него обросло шерстью. Потому-то я и пронзила его ножом, таким, которым режут верблюда, длинным, острым... Он воображал, что жестокость – добродетель. Вот я и есть добродетель!"

Шагаретт не следовало убивать Овез Хана, и в этом Алексей Иванович был глубоко убежден. Молоденькая девушка – и с окровавленным ножом в руке. Эдакий библейский трагический образ! Но Овез Хан ужасная личность. И потом, Шагаретт защищалась. Бедная Шагаретт! Про Овез Хана даже его друзья говорили страшные вещи.

"Я правоверный, – хвастался он. – Я потомок пророка. Правоверие возвеличивает жестокость. Наступил век притеснения и унижения ислама. Что делается в Магрибе! В Африке истребляют, принижают мусульман. В Египте убивают мусульман. В Индии, в Ираке, говорят, есть учение фашистов, учение, близкое к Корану. Учение фашистов противно христианству. Объявился пророк Муссолини. Он надел на себя бурнус с агалом и провозглашает в мечетях хутбу. Фашисты мечом и кровью чинят расправу с врагами. У нас есть плохие мусульмане – они говорят о доброте. О, они испытывают отвращение к крови. Таких скверных мусульман надо истреблять во славу веры. Такие мешают, нужна жесткость! Это говорю я – Овез Хан".

Овез Хан очень представительный, величественной наружности. Его сравнивают с самцом породы нар. И он гордится своей мужской силой.

При случае он любил блеснуть своими знаниями, своим кругозором. Овез Хан учился в Петербурге, и в Лондоне, и в Стамбуле. Он был европейски образованный человек и никогда не терялся, совещаясь со своими военными советниками, офицерами прусской школы, оставшимися жить и работать в иомудской степи после восточно-бухарской авантюры Энвера-паши в 1921 году. Овез Хан отлично разбирался и в военных делах, и в делах международной политики.

Он имел своего представителя в Лиге наций, и ему казалось, что вопрос о Великом Иомудистане от гор Эльбурса до Аральского моря близок к разрешению. Но консулу Хамберу многое не нравилось. Овез Хан держался слишком самостоятельно и третировал англичан. Хамбер, полнокровный человек, всегда нервничал, беседуя с Овез Ханом: "Вам надо оставить жесткость в отношении персов. Разве можно превращать пленных в живые мишени для стрелковых упражнений ваших джигитов? Мы поддерживаем вас, ваши устремления, мы стараемся помирить вас с Тегераном, чтобы вы могли вместе, объединенными силами, ударить по большевикам. Но если вы будете чинить жестокости, расправляться с персами, красть и продавать девушек, поверьте, мы никогда не найдем общий язык".

"Персы не люди. Шииты не мусульмане. И потом, в последних боях они сопротивлялись, убили моего брата! Месть вопиет! Мы их проучили. Они знают, что их ждет в Иомудской степи. Так поступал Тимур. Он говаривал: "Осажденные сопротивлялись. Кому? Мне – повелителю мира. Они заслужили наказание и месть! Наказание за то, что не повиновались повелителю мира. Месть за то, что убили столько моих воинов". И Тимур приказывал складывать из живых людей минареты. Жестокость? Нет, разумная жестокость! Пусть народы боятся, пусть повинуются! Всех здоровых, крепких мужчин Тимур забирал и гнал на штурм городов и крепостей впереди своих воинов. Жестокость? Нет, разумная жестокость! Враг трепетал, тимуровские воины сохраняли свою жизнь! Вы говорите – насилие над женщинами? Жестокость. Воины Тимура испытывали величайшие лишения. Много месяцев они не знали объятий жен, возлюбленных. Почему же победители должны щадить целомудрие пленниц? Сам пророк Мухаммед отдал после победы над неверными под Стоходом лагерь уничтоженных врагов и их семьи своим правоверным воинам на потеху. Жестокость? Нет, разумная жестокость, полезная для поднятия духа воинов. Понежившийся на ложе с девственницей, боец за веру будет сражаться еще злее".

Походившая на большую белую грушу, голова Хамбера розовела, наливалась кровью. Он не терпел возражений, а поведение Овез Хана ему явно не нравилось. Овез Хан вел себя слишком прямолинейно, слишком открыто. Он уподоблялся легендарному правителю Гургана – Кабусу, который к концу своего правления избрал путь жестокости и за малейшую провинность карал своих приближенных, не говоря уже о недовольных из народа, смертью.

– Я видела смерть и людскую кровь и в нашем кочевье, – рассказывала Шагаретт, и темные ее глаза темнели еще больше, – и мой отец, и мои дяди, вожди моего благородного племени, не щадили воров, разбойников и не мешали нам, детям, смотреть на казнь осужденных. И я видела! Много видела! Но такого?.. Овез Хан просто зверь! Однажды он поднялся на крышу айвана и увидел: его юная новая жена смеялась. Его жена веселилась без его разрешения. Она бросала мальчику – а все его сыновья воспитывались на женской половине до одиннадцати лет, – так вот она бросала мальчику орехи и смеялась. Овез Хан приказал принести бидон с керосином, своими руками облил и жену и мальчика – своего сына, чиркнул спичкой и... они сгорели в ужасных муках. А Овез Хан стоял руки в боки и хохотал: "Повеселитесь! Повеселитесь!" А мне он сказал: "Прочь, рабыня! – Ногой перевернул ведро воды, которое я притащила, и добавил: – Я еще не проверил твоей девственности, рабыня, а то я бы посмотрел, какой из твоего белого мяса получится шашлык". Зверь Овез Хан говорил на ложе захваченным пленницам: "Не противься, принимай наслаждение. Это твое первое и последнее наслаждение, ибо после того, как я спал с тобой, разве я допущу, чтобы мужчина ласкал твои прелести". И утром тут же у ложа он убивал свою жертву. Народ ненавидел своего хана.

И Хамбер, приехав в последний раз в Гюмиштепе, очень недовольно покачивал головой. Но Овез Хан не унимался. Он приказал привести в юрту какого-то Имана Кули.

Ввели юношу с приятным лицом, полного сил, в огромной папахе. Видимо, юноша был уже славным воином, потому что и папаха, и тяжелого шелка халат, и лаковые сапоги говорили, что он много сражался, много доставал добычи. Овез Хан приказал:

– Протяни свою нечестивую руку!

Юноша повиновался. Хамбер даже не понял, в чем дело. Что-то сверкнуло. Удар. Вопль. И уже нукеры тащили к дверям сникшее тело. Халат обагрился кровью. На кошме лежала еще судорожно трепетавшая пальцами отсеченная ударом сабли рука. "Наглец осмелился во вчерашнем разговоре грозить мне, Овез Хану, вот этой рукой", – сказал равнодушно хан. Он посмотрел на стариков яшулли, стоявших, низко опустив головы, так низко, что видны были лишь их папахи, на Хамбера, лицо которого так побледнело, что еще более уподобилось незрелому плоду, на сидевших в глубине юрты женщин.

– Не закрывайте лицо, эй вы, рабыни! – закричал Овез Хан. – Смотрите веселей. А ты, джемшидка, привыкай. Будешь смело смотреть на кровь сделаю первой женой. По красоте ты достойна, а вот... слишком уж ты слабая. Подойди и скажи вон этому кяфиру, кто ты и как сюда попала.

Попала Шагаретт в юрту хана не случайно. Вообще по закону женщинам не полагалось ни по какому поводу присутствовать на совете стариков.

– Сэр, – сказал Овез Хан, – вы видели, мы жестоки, но справедливы. Не назовете же вы жестокостью, что я беспощадно наказал наглеца, нарушившего дисциплину, – и он посмотрел на все еще лежавшую на кошме в черной луже крови руку юного воина. – Убрать! А теперь вы можете, если захотите, задавать вопросы этим вот рабыням. Сэр, вы можете убедиться, что я, Овез Хан, и мои люди не нападали на джемшидов, не убивали их, не похищали их женщин. Напротив, мы освободили этих девушек из рук неверных насильников, и я великодушно предоставил им убежище в своей юрте. И готов сделать женой, любимой женой, любую из них и породниться с племенем джемшидов! Так ли, рабыни? Отвечайте.

– Он зверь. Он кровавый злодей! И я не пожелала его выгораживать, закончила свой рассказ Шагаретт, – перед этим бледным, кисло-сладким ингризом.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

О, если бы в мире не было ночи,

Чтобы для меня не наступала разлука с

твоими устами.

Д а к и к и

Пустыня ослепительно белеет песком, а море сверкает мириадами солнечных зайчиков. Вода шуршит тихими всплесками и шипит, сливаясь с песком. Тишина.

Стон воды возникает от неровности земли,

А здесь все равно – и море, и берег, и небо.

Темным китом на серебряной глади у песчаной отмели покачивается иомудская шхуна – кимэ. Она огромна, неуклюжа. Черное пятно на опаленном солнцем побережье. Зной гудит в ушах.

Забытая, заброшенная кимэ хорошо видна из развалин старого Чикишляра. На низком плоском серо-желтом возвышении стоят обрушенные белые стены без крыш. Безлюдье. Некому сюда заглядывать, нечего здесь делать. Море обмелело, порт перенесен рыбаками южнее, в Гассанкули.

Кимэ и руины загораживают море со стороны суши, а бывший город отделен от пустыни Дехистан солончаковым болотом версты три в поперечнике. Ни травинки, ни кустика колючки. Нечего делать здесь и скотоводам.

Пустынно до тоски, до зубной боли.

Среди руин бросаются в глаза кирпичные стены заброшенной таможни. По серо-желтому грунту к ней ведут черные колеи. Следопыт-охотник сразу определил бы – колеи-то свежие, от автомобиля. Но что здесь делать охотнику? Сюда, в Чикишляр, и джейраны не забегают. Жил когда-то здесь джадугар, занимавшийся "кехонат" – гаданием по звездам для контрабандистов. Но сделались редки контрабандисты на Каспии. От скуки и безделья ушел из Чикишляра и джадугар. Тишину руин нарушают лишь вопли чаек да скрипучее карканье стервятников-грифов, по привычке гнездящихся в старой бойне. Тоскливо смотреть на скелет города, некогда живого, веселого, буйного порта.

Про большое чикишлярское кладбище говорят разное: там похоронены еще со времен нашествия каракитаев мусульманские мученики. Им когда-то поотрубали головы. Тени страдальцев бродят ночами среди могильных холмиков и, говорят, хватают прозрачными пальцами живых. Что ж, на мертвых всегда можно клеветать, мертвых может пинать любой, кому не лень.

Но мученики не беспокоят живых, потому что живые сюда, в развалины, и не заглядывают. Говорят, газ здесь все отравляет. Запах тухлых яиц всех пугает. По ночам по земле порхают зеленые огни. Где-то бурлит и хлюпает чудище Кайнах – грязевой вулкан. Лошади шарахаются от чудовища, даже отпетые, бесстрашные калтаманы предпочитают объезжать развалины стороной.

Обмелело море, и рыбацкие кимэ больше не заходят в залив. А из-за грязевого вулкана в голубой воде и рыбы совсем нет.

Темное пятнышко маячит в серебряной чешуе. Одинокая лодка ползет по морю. Плавно поднимаются и, вспыхивая брызгами, опускаются весла. Кто-то все-таки плывет. Солнце поднимается к зениту. Лучи слепят. Лучи отскакивают от глади воды. Ничего не разглядеть.

Упорно лодка скользит к черной громаде кимэ. Странный гребец в ней. Лицо замотано вуалеобразной шалью. Почти нагой торс темен, шоколадного цвета, почти черен от загара. Едва прикрывающие тело легкие покровы лишь подчеркивают стройность и силу женщины-гребца. Про таких поэты Востока говорят "сарвитан" и "танисимин" – кипарисостанная и серебротелая. Но если первое сравнение вполне подходит женщине-гребцу, то цветом кожи она уподобляется не серебру, а скорее... ее можно сравнить с эфиопкой.

Поразительное зрелище – красавица в лодке! Сама Дева моря! Но женщина не хочет привлекать к себе внимание.

Она остановила лодку на отмели, прячась за громадой кимэ, спрыгнула в воду, где уровень не превышал стройных щиколоток. Она обдает себя ореолом брызг, она обливается и резвится, делаясь еще больше похожей на Деву моря. Материя облегает ее тело. Серебряный месяц у нее в мокрых волосах. Серебро ожерелий сверкает на шоколадной высокой груди. Купаясь, она сбросила остатки одежды, и серебряные монеты составляют все ее одеяние. В священной Авесте прекрасная и благородная Адвисура Анахита украшала свою нежную шею многими ожерельями, а тонкий стан свой стягивала драгоценным поясом, чтобы грудь ее была красивой и привлекала взоры мужчин.

Морская дева, вся блистая в кольчуге из капелек воды, вышла из пучин, небрежно потянула лодку за собой и, убедившись, что она крепко засела в песке, снова бежит по воде, шаля и вздымая брызги. Спешит стройная, гибкая богиня. В ней нет стыда. Но кто увидит ее здесь, среди морской пустыни? Прозрачная вуаль не скрывает нежного подбородка, улыбки ее приоткрытых пухлых, ярких губ. Глаза ее сияют черными ищущими огнями.

По всем ее движениям, решительным и уверенным, ясно – Дева моря здесь не первый раз. Она знает путь к кимэ. Но лоб ее вдруг пересекает складочка. Деву моря что-то беспокоит, тревожит.

И все же она не боится, она уверена в себе. Она решительно ударяет ладошками по огромному боку шхуны, черному, растрескавшемуся. Шершавые доски, старые, обветшавшие. Кулачки сжимаются и барабанят. Дева моря не боится. Она уверена, что ее ждут. Она наедине с морем, солнцем, пустыней. Она бесстыдна и откровенна в своей наготе, прикрытая только мириадом капелек воды и серебряными монетками ожерелий. Чего же ей прятать красоту? От кого? От того, кто ее ждет?

Она перестает стучать в бок старого, ветхого кимэ и быстро, обезьянкой, карабкается по растрескавшемуся боку покачивающегося судна. В доски вбиты штыри. На них ловко становятся нежные, маленькие босые ступни. Мелькают малиновыми огоньками накрашенные ноготки. Ловко, целомудренно она перекидывает ногу через низкий борт и уже идет, порхает танцующей походкой по серым трухлявым доскам палубы, горячим от солнечных лучей. Живая бронзовая статуя, облитая солнцем, ослепительна на фоне грязно-серой палубы, обвисшего ветхого рангоута, расшатанных мачт. Все в ней от античного изваяния парфянской Афродиты – точеность форм, совершенство линий упругой фигуры, – все, даже варварская тяжесть ожерелий, прячущих округлости груди под шевелящейся, бряцающей кольчугой серебра.

Она бежит по палубе к невысокой судовой рубке. Она счастливо смеется. Конечно, ее ждут. Дверь раскрыта. В черном ее провале стоит он, любуется прекрасной, возникшей из жидкого серебра, сияния, блеска моря богиней.

– Вырвалась! – звучит воплем его голос. – Я жду тебя каждый день, каждый час. Много часов!

В объятиях бронзовая статуя оживает. Она теплая. В теле ее бьется неистовая кровь. Глаза ее – звезды, глаза ее – бездна. В глазах ее тонут все упреки.

В чувственном упоении они ничего не видят, кроме друг друга. Время для них остановилось. Простим им их неистовство.

Им нет дела до окружающего. Им нет дела до моря, до белой пустыни, до белых развалин. Им нет дела до теней, бродящих в знойном мареве над могилами чикишлярского кладбища. Там мертвецы, прах, желтые черепа. Здесь, в судовой рубке, буйствует жизнь.

Над кимэ бирюза небес; расплавленное солнце медленно опускается к синему горизонту. Море молчит. Даже низенькие зелено-прозрачные волны, набегая на черные бока шхуны, не плещутся. Вода нежно журчит где-то внизу. Чуть потрескивают нежно доски рассохшейся палубы, на которых давно уже высохли мокрые следы нежных подошв ног богини. Сейчас на старом, грубом, разрушенном временем и волнами корабле владычествует нежность.

Брошенная шхуна – иомудское рыболовное кимэ. Заброшенный уже десятилетие морской чикишлярский синий рейд.

С борта кимэ хорошо видны белые развалины, улочки меж пошатнувшихся стен, черные кирпичные трубы, провалы окон.

На белизне стен чернеет что-то. Вглядишься – и с удивлением обнаружишь притулившийся к стене... автомобиль. Удивительно и неправдоподобно: среди развалин, могил последнее достижение самой передовой техники – автомобиль системы "форд"; правда, видавший виды, обшарпанный, но в глазах тех, кто на шхуне, он изящен, красив. Его обводы гибки и стремительны, его старенький кузов – верх удобства, его колеса с истертыми покрышками – образец совершенства в беге по такырам и степным дорогам. "Фордик" – верх быстроты. Быстрее джейрана он повезет их вперед, вперед. Да, скоро этот автомобиль увезет их.

"Фордик" не увидишь со стороны пустыни. Он укрыт руинами, но хорошо виден с брошенного кимэ. Автомобиль поставлен с тонким расчетом: если на горизонте кто-либо появится, от судна легко добежать по мелководью до машины за какие-то минуты. Но и с моря автомобиль не углядишь. Надо забраться повыше, например на громаду старого кимэ. Ветхий, старый кимэ.

О мусульманские мученики, не подымайтесь желтыми призраками из могил, не взбирайтесь легкими тенями на стены развалин, не парите в выси, не заглядывайте в судовую рубку, не разражайтесь благочестивыми проклятиями, не прислушивайтесь к смеху и вздохам счастья!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю