355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Подгородников » Нам вольность первый прорицал: Радищев. Страницы жизни » Текст книги (страница 7)
Нам вольность первый прорицал: Радищев. Страницы жизни
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:56

Текст книги "Нам вольность первый прорицал: Радищев. Страницы жизни"


Автор книги: Михаил Подгородников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Иначе нельзя было избегнуть смерти. Перо споткнулось и упало, и она бессильно откинулась к спинке кресла. Воспоминание восемнадцатилетней давности обрушилось на императрицу и смяло стройность рассуждений. Ее супруг Петр III был убит, хотя никому не угрожал смертью. И многие – она знала! – обвиняют ее в его смерти. Прежде всего Воронцовы. На спесивом лице Александра Романовича всегда укор, всегда вопрос. Черт их побери! святые братья, ревнители чести! Но ведь не ее вина – гибель Петра! Не ее… Это своеволие Алексея Орлова. Он убил Петра. Но можно ли упрекнуть солдата, защищающего государство, спасающего всех от безумия самодержавного пьяницы? Орлов тоже имел право ударить, обороняясь от смертного удара. Если бы он не ударил, Петр его бы повесил. И не только его.

Довод показался ей убедительным и вернул душевное равновесие. Да, государственные интересы требовали крайней меры, как она ни горька. Разве можно сравнивать случай 1762 года с тем, о чем вопиет сочинитель? Конечно, случаи несравнимы…

Она схватила колокольчик и позвонила.

– Пригласите Зубова, – сказала сухо, резко, как будто спрашивала министра финансов.

Вошел Платон. Несколько мгновений она молча разглядывала своего любимца. Потом сказала строго:

– Платон, скажите, плохо ли живется нашим крестьянам?

Удивление мелькнуло на лице Зубова, но он отвечал с важностью:

– Лучше судьбы наших крестьян нет во всей вселенной.

– Замечательно, – кивнула Екатерина и добавила: – С той только оговоркой: у хорошего помещика.

Истину нельзя было упрощать, пусть она живет во всем объеме. Зубов с неясностью во взгляде принял монаршее уточнение.

– Я так и запишу на полях – лучше судьбы наших крестьян нет во всей вселенной. Жаль, что не могу указать имя автора – Зубова…

– Ваше величество, я бесконечно рад раствориться в ваших мыслях… Сочувствую вашим мукам. Но книга эта не действие одного лица. У него есть покровитель – Александр Романович Воронцов.

Она пристально посмотрела на него. Зубов не любит Воронцовых. Семен Романович, английский посол, прислал недавно секретное письмо с требованием отказаться от приглашения из Англии пушечных мастеров-литейщиков, на чем настаивал Платон Зубов. Семен Воронцов утверждал, что такое приглашение испортит и без того натянутые отношения между Англией и Россией. Взбешенный препятствием, Зубов назвал Воронцова "английским шпионом". Она тогда сказала ему, что темпераментные выражения уместны в иных обстоятельствах, в политике они не годятся, и Зубов прикусил язык. Но сейчас он уверенно называет второго брата – Александра Романовича – покровителем злобного писаки.

– Монарх не должен унижаться преследованием людей, которые приносят пользу отечеству.

Назидательный тон ее слов смутил Зубова, и он с подчеркнутой покорностью склонил голову.

Все книги сжечь не успели.

30 июня 1790 года, в девять часов пополудни, карета с зашторенными окнами остановилась у дома Радищева. Подполковник Горемыкин велел полицейским остаться внизу и пошел в дом один. Дверь ему открыла Елизавета Васильевна. Горемыкин спросил, дома ли коллежский советник Александр Николаевич Радищев. Женщина не отвечала, глядела безмолвно и обреченно. Горемыкин повторил вопрос. Тогда из внутренних комнат стремительно вышел Радищев. Горемыкин вынул ордер и стал читать. Он не успел закончить. Елизавета Васильевна бросилась к бледному, бессильно оседающему Радищеву.

Горемыкин спрятал ордер и подошел к ним. Его встретили горящие глаза Рубановской.

– Нет уж, оставайтесь на своем месте. Мы не нуждаемся в вашей помощи!

Подполковник смущенно пожал плечами и отошел. Нашатырный спирт и вода сделали свое дело: обморок прошел. Радищев твердо и ясно взглянул на Горемыкина:

– Извольте. Я к вашим услугам.

Он обнял Елизавету Васильевну и сказал, чтобы детям пока ничего не говорили, он вернется, когда дело выяснится. "Дело выяснится", – повторил он механически. Никто не произнес больше ни слова, и в молчании Радищев спустился к карете.

Петропавловская крепость встретила его мертвой тишиной. Как будто не было рядом шумного города, как будто не кипели на другом берегу Невы порт и таможня обилием кораблей, торговой суетой. Железный лязг двери оборвал все звуки мира. Тяжелый каменный свод повис над головой, из маленького окна сочился жидкий свет белой ночи. "Слуш-а-ай!" – вдруг донесся унылый крик часовых.

Радищев испытывал странное облегчение. Кончились муки ожидания. То, что терзало неизвестностью, сложным сплетением различных обстоятельств, вдруг развязалось и упростилось до серой миски на столе, до грубой железной кровати, прикованной к стене. Он вытянулся на тощем соломенном матраце и сразу заснул.

Но утром пришло отчаяние. Он бросился к двери и стал стучать. Никто не откликнулся. Бессильно он опустился на кровать и застыл в бездумном оцепенении.

Через час в коридоре послышались шаги, загремела дверь, и на пороге появился офицер. Он не спеша рассмотрел арестанта и ласково улыбнулся:

– Степан Иванович просит вас к себе.

Государыня наставляла Шешковского.

– Дело непростое, Степан Иванович. Перед тобой не тать лесной, а сочинитель. Он о добродетелях пишет, а сам яд французский разливает. К убийству помещиков призывает, к неповиновению детей родителям. Бунтовщик хуже Пугачева!

Шешковский слушал снисходительно. Очень жаль, что государыня столь много к сердцу принимает – дело пустяковое, все распутаем, ничто не укроется. Но лицом выражал сочувствие и печаль.

– Скажи сочинителю, что прочитала его книгу от доски до доски. И усомнилась, не сделана ли ему от меня какая обида? Судить его не хочу, пока не выслушан… Хотя… – Она язвительно усмехнулась: – Хотя он судит царей, не выслушивая их оправдания. С редкой смелостью пишет. Вот послушай, Степан Иванович: "Скажи же, в чьей же голове может быть больше несообразностей, если не в царской!" Каково!

Печаль испарилась с лица Шешковского:

– За такие слова да на дыбу… как в старину бывало!

– Не горячись, Степан Иванович. Знаю – умеешь. Ценю. Но дело веди с холодной головой. Французскую заразу надо искоренять не русскими способами. Дубинушку свою в ход не пускай.

Шешковский глянул вбок. И про дубинушку матушка знает. Ничто не укроется… Много способов дознания есть, однако он любил самый верный, человеческий – порку. Тут уж изощрялся так, что и государыня не догадывалась. Однажды придумал кресло, которое проваливалось в люк вместе с подследственным. Но проваливалось не совсем – до половины. Наверху голову допрашивали вежливо, а внизу по тыльной части розгами прохаживались, отчего голова становилась умнее. Славный способ, государыне неизвестный.

– Матушка, положись на раба твоего. Ни один волос не упадет с головы сочинителя, А во всем откроется…

– Главное, Степан Иванович, сообщников открыть. Ну, иди с богом.

После Шешковского была приглашена Екатерина Романовна Дашкова, президент академии. Дашкова вошла быстро, с легкой насмешливой улыбкой, которая быстро погасла, когда Екатерина Романовна увидела хмурое лицо императрицы. Государыня решила обойтись со своей подругой построже:

– Жаль, что при вашем попустительстве выходят произведения, опасные для меня и для моей власти.

Дашкова закусила губу. На языке вертелось: "Не при моем попустительстве – при попустительстве брата…", но так говорить было нельзя, и она приняла покаянный вид:

– Я очень огорчена, что недоглядела. Прошу простить меня.

Дашкова приблизилась к императрице и смиренно поцеловала руку.

Императрица подошла к зеркалу, с тревогой коснулась прически:

– Я так взволнована, что меня не успокоило сегодня даже волосочесание… Я делаю добро и для отдельных людей, и для всего народа. А что же они хотят творить у нас? Те же ужасы, что и во Франции?

– Россия – страна добрых людей. В ней нет таких безумцев.

– Однако есть, как видите.

Дашкова с беспокойством следила за передвижениями императрицы: вдруг повернется и уйдет с гневом, словно не было давней дружбы. Екатерина наконец села в кресло и после паузы сказала то, что Храповицкий должен был бы тут же занести в скрижали:

– Если государь – зло, то зло необходимое, без которого нет ни порядка, ни спокойствия.

– Эти мысли трогательно звучат в устах государыни, – с улыбкой отвечала Дашкова. – Но в ваше правление нельзя думать так.

Императрица, словно не слыша лести, продолжала:

– Я могу снести, что будут дурного обо мне говорить. Но никогда не прощу тех, кто хочет принести зло государству. – И добавила уже совсем другим тоном, будто речь шла о незначащем, как будто она и не сетовала на упущения подруги:

– Сказывают, книга Радищева – это его уже вторая публикация такого рода. А первая? И там он судит царей, не выслушивая их оправдания?

Дашкова подхватила тон собеседницы: о важном стала говорить небрежно, как о пустяках.

– Мне кажется, я знаю, что вы имеете в виду, мадам. Недавно Радищев напечатал жизнеописание одного из своих друзей – Федора Ушакова, который пил, ел, спал и умер, не совершив ничего примечательного. Пустая книга. Автор подражает Стерну, Клопштоку, не разобрался в них, путает в метафизике и, кажется, кончит тем, что сойдет с ума.

– От всех этих нелепостей я тоже сойду с ума, – с нарочитой зевотцей отвечала государыня. Она потянулась к колоде карт: – Ну, княгиня, в прошлый раз вы меня просто ограбили. Хочу отыграться в фараоне. Сейчас придет Безбородко – старый воин. Нам придется трудно.

И она с застывшей улыбкой стала задумчиво тасовать карты.

Камердинера Петра Ивановича Козлова нагружали свертками.

– Бархат вниз, на дно корзины положи, – наставляла Елизавета Васильевна. – А сверху сервиз, гляди, не побей – китайский фарфор как-никак. Перстенек в кармане держи. Как примет все, тогда перстенек доставай. А это скажи, Степан Иванович, в знак вашей проницательности и беспристрастности. Понял?

Петр Иванович слушал внимательно, запоминал: дело ответственное.

– Понимаю… беспристрастности, – протянул нерешительно камердинер. – А ежели меня за взятку да в крепость?

– Не должно быть так, Петр Иванович. Я все проверяла, любит, душегуб, дары. Ему уж намекнули, он не против. Не бойся. А в конце скажи: "Благодарность наша неизбывная. Разрешите, ваша милость, еще прийти".

Петр Иванович покорно повторил наставление и побрел не оборачиваясь. Знал, что повернется и увидит: Елизавета Васильевна стоит в слезах.

После ареста Радищева она не давала себе воли горевать. Дни проходили в лихорадке: нужно узнать, берет ли взятки Шешковский, где достать денег, найти покупщика дачи на Петровском острове, успокоить детей, научить камердинера, как поднести дары.

Визит слуги к начальнику Тайной экспедиции закончился успешно. Козлов вернулся с лицом, на котором угадывалась уже не робость, а довольство собой.

– Что, принял? – допытывалась нетерпеливо Елизавета Васильевна.

– Принял, как не принять. – Камердинер немного важничал после чрезвычайной операции.

– Что сказал?

– Приказал кланяться. Все слава богу, говорит, благополучно. Он стоит на страже закона, и сверх закона никаких действий не допустит.

– Так и сказал?

– Так и сказал.

– Петр Иванович, миленький, – Елизавета Васильевна обнимала его, плача. – Ты сам не знаешь, что делаешь для меня!

– Ну что вы, право, все к сердцу принимаете.

Тихо стало в опальном доме. Дети старались не шуметь, а гости были теперь редки. Иногда приходили верные таможенники: Царевский, Богомолов. Да прибегал Вицман, горячился, предлагал разные проекты спасения Александра Николаевича, вплоть до устройства побега из крепости, но один проект перечеркивал другой и ни к чему, кроме мучительства, не приводил.

Когда уходили редкие друзья и когда хозяйство не требовало забот, Елизавета Васильевна садилась за книгу. Но чтение не приносило утешения. Она раскрывала том Сумарокова с пьесой "Семира", вспоминала постановку в Смольном институте, где она играла главную роль, и со вздохом откладывала книгу. Драма Семиры никак не соответствовала ее нынешнему душевному состоянию. Семира, дочь киевского князя Оскольда, любила Ростислава, сына врага, и мучения ее объяснялись борьбой долга и чувства. Бывшая смолянка Рубановская не испытывала страданий Семиры. В своей любви к "врагу общества", в долге перед ним она не сомневалась.

Однажды приехал Воронцов. Она услышала стук колес тяжелой кареты, увидела из окна крупную фигуру президента Коммерц-коллегии и бросилась опрометью в прихожую ему навстречу.

– Ваше сиятельство, Александр Романович, что же ото вы! Зачем? К государственному преступнику! – Ее глаза горели благодарностью, а уста произносили иное: – На вас упадет тень.

Воронцов глянул холодно.

– Я приехал в семью друга, а не государственного преступника. В вашем состоянии извинительно так говорить… Хочу знать, чем способен помочь? Соблаговолите, Елизавета Васильевна, принять некоторую сумму денег.

– Нет, нет, у меня есть деньги. Мы ни в чем не нуждаемся.

– Елизавета Васильевна, напрасно вы…

– Нет, прошу вас, Александр Романович, уезжайте. Государыня на вас и так серчает, мне известно.

– Отношение государыни ко мне – мое личное дело. Оно мало беспокоит меня.

– Александр Романович, еще будут трудные времена. Понадобится ваша помощь. А сейчас… – Она пустилась на хитрость: – Сейчас ваше посещение может повредить Александру Николаевичу. Тайная экспедиция ищет сообщников.


Воронцов усмехнулся.

– Я его сообщник и этого николи не скрывал. Как не скрывал, что нынешнее правление стало безумным. Государыне, полагаю, известно о моих взглядах… Впрочем, извольте – уйду. Однако ласкаюсь надеждой, что через верных людей сумею передать Радищеву ваши ему наставления.

Рубановская отвечала медленно:

– Передайте, что он волен поступать как захочет. И пусть не думает о нас. Это ослабит его.

Воронцов склонил голову, подождал еще. Но Рубановская молчала.

– Я передам. Но вам к сему добавлю. Он должен думать о вас. А раскаяние облегчит его участь.

Государыня сказала: будь умереннее, Степан Иванович… Будь умереннее, Степан Иванович, напоминал китайский фарфор, принесенный радищевским слугой и стоящий теперь в гостиной на видном месте. О китайском фарфоре Шешковский давно мечтал…

Пусть пойдет допрос как дружеская беседа. Он раскрыл книгу "Путешествие из Петербурга в Москву" с пометами и вопросами, подготовленными государыней, и велел ввести Радищева.

Он долго молча рассматривал арестанта и не начинал допроса. Радищев был бледен, небритость щек усугубляла впечатление изможденности и подавленности. Но взгляд был спокоен, и это не понравилось Степану Ивановичу. Он посмотрел на первый заготовленный вопрос – кем сочинена книга? – и ему стало скучно. Надо было огорошить арестанта, и он решил начать почти с конца, с пункта двадцать седьмого.

– Итак, вы обижены на нашу добрую государыню, – с чувством произнес Степан Иванович. – Какую же обиду она вам причинила?

Радищев вздрогнул от неожиданности. Вопрос сводил все сразу к какому-то нечистоплотному поступку, продиктованному мелким чувством.

– Высочайшая ее особа никогда и никакой обиды мне не причиняла. Тем досаднее, что я привел ее в гнев. Уповаю на ее человеколюбие, что она отпустит мои прегрешения.

Шешковский послушал, пожевал губами и кинул крест в сторону иконы: прости его прегрешения. Однако мгновенное покаяние арестанта убивало интерес дела, и Степан Иванович опять пустил в ход вопрос, которым хотел заключать следствие.

– Назовите своих сообщников.

– Сообщников не имел, – ровным голосом говорил Радищев. – Когда службу оканчивал, все больше дома бывал, домашним хозяйством занимался, а в свободные часы – сочинением книги.

– Мерзкой книги! – закричал Шешковский и вскочил. – Мерзкой!

Он забегал по комнате, наслаждаясь истерикой, и искал дубинку, забыв о своих намерениях не прибегать к чрезвычайным действиям.

– Мерзкой! Мерзкой! – он топал ногами, стучал кулаком по столу. – Мерзкой!

Лицо Радищева стало каменным. Он кивнул:

– Мерзкой.

– А! Вот! Пиши! – обрадованно кричал Шешковский писарю. – В свободные часы занимался сочинением сей мерзкой книги.

Степан Иванович опустился в кресло отдохнуть. Его лицо обволокло грустью.

– Ну, – сказал он кротко. – Зачем же ты сочинял мерзкую книгу? Сочинял бы добрую. Какое у тебя было намерение?

– Главное намерение состояло в том, чтобы прослыть остроумным, дерзким писателем.

– И заслужить в публике лучшую репутацию, чем на самом деле, – с удовольствием продолжил Шешковский. – Ведь так?

– Так.

– Очень хорошо. Но можно усомниться в том, что это было твое главное намерение. В книге написано: "Свободы ожидать должно… от самой тяжести порабощения…" Что означают сии дерзкие слова? Не это ли твое главное намерение – побудить крестьян к бунту?

– Тут я разумел: если дворяне будут чрезмерно отягощать крестьян, высшая императорская власть их от оного отягощения избавит. Но написал сие без соображения…

– Надо было донести правительству о тягостях крестьянских, без гнусных выражений. А ты писал из единого хвастовства, так?

– Так.

– Это будет записано. Но тут требуется еще объяснение, потому что на странице 350 и далее ты поместил совершенно бунтовскую оду "Вольность", где царям грозят плахою и Кромвелев пример приведен с похвалою. В каком же смысле и кем ода сочинена?

– Ода сия почерпнута из других книг. Описаны там разные худые цари: Нерон, Калигула. Читая историю всех времен, я думал, что все царства менялись и переходили из хорошего в худое состояние, из худого в хорошее и, продолжившись так многие столетия, рушились. Всякое государство этому подвержено. Но какой здесь будет предел, одному богу известно. Николи не подразумевал благих государей, каковы были Тит, Троян, Марк Аврелий, Генрих Четвертый и какова есть в России ныне царствующая Екатерина.

– Державу которой многие миллионы народов благословляют, – подхватил Шешковский, осеняя себя крестом.

– Да, благословляют, – мертвенным голосом произнес Радищев.

– Хорошо… Ты видишь теперь, сколь много в оде пагубного, гнусного?

– Да, вижу.

Рука писаря летала по бумаге, вопросы и ответы выстраивались в четкую картину, свидетельствующую о полном раскаянии преступника.

Степан Иванович все ждал упорства Радищева. Тогда можно было бы в полной мере проявить свое искусство, но дело катилось по ровной дорожке, и надо было только подсказывать арестанту нужные слова, о каких он по ненаходчивости сразу не догадывался. Шешковский был несколько разочарован, но утешался, что следствие идет без задержки, и императрица будет довольна, а Елизавете Васильевне можно сообщить что-то успокоительное. Подарки недурны, и надо быть верным обещаниям.

Оставался неясным вопрос о сообщниках, о чем особенно беспокоилась государыня.

Степан Иванович придвинулся к Радищеву:

– Ну, скажи, и я тебя отпущу отдыхать, скажи, – он доверительно зашептал, – кто вместе с тобой умышлял зло? Скажешь – и вина твоя уменьшится, поделится между сообщниками.

Глаза Радищева были как два бездонных омута, и Степан Иванович отодвинулся из боязни утонуть.

– Я был один. – Радищев тоже заговорил почти шепотом. – Понимаете, один. Хотя нет… Нас было трое… трое. – Шешковский насторожился. – Я, лист бумаги и перо.

Тишина могильная. Изредка по коридору раздавался топот шагов караула, и тут же все стихало. Муха билась об оконце, и он жадно глядел на ее суетливые бесконечные движения до тех пор, пока она не смирялась в безнадежности.

Он не двигался часами. В голову, освобожденную от суеты, шли потоком мысли, воспоминания, картины. Он наслаждался движением этого потока, удивляясь, как странно-легко, вольно думалось. Он попытался отвлечься, напрячь мышцы, приложить усилия на разрушение мысли, но радостно убеждался, что мысль продолжала жить, не подвластная насилию. Так и в большом мире: мысль подвергают гонению, а она живет. Разрушаются тела, а мысль вечна.

Он стал записывать продуманное на бумагу, и постепенно само собой возникло повествование о бессмертии человеческого разума и о милосердии.

Но потом возвращалось отчаяние. Оно обрушивалось на него вместе с думой о семье. Дети! Что будет с ними, лишенными отца и матери! Нет, мать у них есть, Елизавета Васильевна – самоотверженная, заботливая. Она передала с воли, чтобы он не думал о них, поступал, как знает. Она освобождала его от тревог, чтобы он не поддавался слабости. Но напрасна ее щедрость: когда он волен поступать по-своему, он поступает так, как велит долг.

Ради детей, ради милосердия Александр Николаевич твердо решил не уклоняться от ответов, не запираться, не фальшивить. Он попросил у Шешковского бумагу и стал записывать показания собственноручно, не полагаясь на писаря. Они не расходились с показаниями на допросе, но некоторые выражения, которые ему навязывал Шешковский, он изменил и вместо "книга мерзкая" написал: книга пагубная. Рассказал подробно о всех обстоятельствах сочинения, сообщил и о подмене нескольких страниц после возвращения рукописи из Управы благочиния.

Он за все платил сам, и это давало ему право говорить не таясь.

И еще он надеялся на слово, не замаранное рукой писаря, не замутненное чиновничьим крючкотворством. Он писал о милосердии…

Александр Николаевич закончил показания седьмого июля, передал их караульному офицеру и стал ждать.

Снова нахлынули мысли о прошлом, и Радищев принялся за повествование о своей жизни в назидание детям. Он перенес действие в Грецию и Константинополь, поставив заголовок "Филарет милостивый".

Его герой учился на чужбине, в Афинах, упражнялся в Любомудрии, искал в жизни путь, осветленный деянием добра. Судьба его была переменчива, но при всех превращениях, убеждался Филарет, мир подвержен непременному правилу: "Тела небесные следуют по начертанному пути и от него не устраняются".

Он не устранялся от своего пути. Только одна картина прошлого заставляла его страдать: он вспоминал себя в Лейпциге стоящим с пистолетами у дверей, куда должен войти Бокум, и готовым послать пулю в деспота. Слава богу, обстоятельства помешали кровопролитию, и студенты упорным неповиновением Бокуму добились гораздо большего, чем это могли сделать пистолеты.

Не уклоняется ли он сейчас от своего пути? Он сказал Шешковскому о своем желании видеть крестьян свободными. Их может сделать свободными всемилостивейшая государыня – всякий добрый правитель, который не нарушает общественного договора и печется о благе сограждан. Ну а если судьбой людей распоряжается не добрый, а худой царь? Тогда люди должны вырвать державу из его рук… Под иезуитским взглядам Шешковского он не договорил до конца. Да и способен ли открыться до конца человек, стоящий перед инквизицией, которой не требуются доводы, а нужно покаяние. Галилей подчинился воле инквизиции, отрекся от своих доказательств о неподвижности Солнца, чтобы потом крикнуть слова правды.

В легком сумраке человек, лежащий в лодке, казался небрежно брошенным бесформенным мешком. Елизавета Васильевна негромко позвала. Из лодки не отозвались.

– Я спущусь, – прошептал мальчик. Это был четырнадцатилетний старший сын Радищева Василий.

– Он испугается тебя. Лучше я, – ответила она ему.

Елизавета Васильевна подобрала длинную юбку и стала спускаться по оседающему песку к воде. Перевозчик спал, уложив голову на корму. Елизавета Васильевна бросила камешек в борт, и перевозчик приподнялся.

– Я уж думал, ты, барыня, не придешь. Ну, коли не боишься, садись. – Он помог Рубановской влезть в лодку и недовольно оглянулся на мальчика. – Ишь, защитника взяла с собой. О нем не договаривались.

– Я заплачу. Вези.

– Деньги вперед. Всяко бывает, инно часовой пальнет сдуру.

Елизавета Васильевна протянула деньги, и лодочник взялся за весла.

На середине Невы он огляделся и вздохнул:

– Светло, ровно днем. Такие дела надо в потемках делать.

Рубановская молча смотрела на приближающуюся Петропавловскую крепость. Шпиль над крепостью таял в белесом небе.

Под днищем лодки заскрежетало, по берегу бегом приближался офицер. Он помог Рубановской выбраться на мостки:

– О мальчике мне Степан Иванович не указывал. Пусть подождет здесь. А вы идите за мной.

Они прошли ворота, миновали несколько караульных будок. В длинном пустом крепостном дворе к Елизавете Васильевне подошел лохматый пес и доверчиво прижался к ноге. Эта ласка животного на какое-то мгновение успокоила ее, но в гулком коридоре каземата вместе с лязгом дверей тревога и волнение вернулись снова.

Наконец офицер остановился.

– Вот здесь. Через двадцать минут я приду за вами.

Дверь распахнулась. Навстречу Рубановской из угла комнаты поднимался Радищев.

– Саша, – еле слышно сказала она.

Он обнял ее, и время остановилось. Не существовало ни крепости, ни Шешковского, ни лодки, ждущей на берегу. Только двое были вместе, и весь мир в ту минуту вмещался в комнату с низким потолком и окном, упирающимся в глухую стену.

Радищев провел рукой по лицу, словно стирал остатки сладкого сна:

– Я готов сидеть здесь вечно, если ты будешь приходить сюда.

– На такое Шешковский может решиться только один раз. Я продала дачу.

– Бедные, бедные… Я навлек на вас скорбь и нищету.

– Не мучься. У детей есть все.

– Кроме отца…

– Отец будет с ними, я верю. Я заменю им мать.

– Скоро суд. Меня будут судить те, коих я терзал делом Андреева.

– Куда бы тебя ни сослали, я буду с тобой.

– А дети?

– Младших я возьму с собой, а старших отправим в Архангельск, к брату Моисею Николаевичу.

– Скорее всего меня сошлют в Нерчинск, на каторгу, где сейчас страдает Андреев.

– Я верю в милость государыни.

– Больше не на что надеяться.

Он начал говорить о хозяйственных делах, торопливо давал советы, что продать, как расплатиться с долгами.

– Теперь я жалею, что жег книги, – вдруг глухо сказал он. – Я исчезну, но книги должны жить.

– Я спрятала несколько книг и отдаю людям переписывать.

– И оду "Вольность"?

– И оду.

– О ней особенно волнуюсь, В "Путешествии" я привел лишь часть ее. Пропадет остальное.

– Нет, я помню наизусть.

– И мне иногда ночами приходят на память строки. Слаб, грешен, честолюбив, но утешаюсь такими словами, – и он стал бормотать:


 
Да юноша, взалкавый славы,
Пришед на гроб мой обветшалый,
Дабы со чувствием вещал:
"Под игом власти, сей рожденный,
Нося оковы позлащенны,
Нам вольность первый прорицал".
 

– Не надо о гробе, – тихо попросила она.

– Шешковский намекал на смертную казнь.

– Нет! Нет! – Она обняла его. "Слуша-ай!" – тоскливый крик часовых пронесся над казематами. В коридоре раздались шаги…

…Солнечные лучи брызнули из-за воспламенившегося горизонта и осветили посредине Невы одинокую лодку, в которой горестно прижались друг к другу женщина и мальчик.

Он стоял перед судьями и видел злорадство на их лицах. Михаил Пушкин, Иван Лефебр, Илья Котельников – это были те же люди, которые преследовали Степана Андреева и на решение которых он жаловался, требуя пересмотра дела. Тогда он судил их по мерке совести и закона, теперь судят они его без закона и совести. Да, без закона, потому что императрица говаривала, что никому не дано права преследовать человеческую мысль.

Судьи приказывали секретарю читать его книгу. И секретарь громким внятным голосом зачитывал отдельные места из "Путешествия", и по тону чтеца все уже ясно видели, сколь зловредно и пагубно направление книги, что сомневаться нечего и разбирательство лишь пустая трата времени.

Александр Николаевич вставал и подтверждал свою вину, потому что перед ним была инквизиция, потому что его судили люди, которые жаждали отомстить ему за былые унижения. Круг замкнулся, это было кольцо, из которого невозможно было вырваться.

Они приговорили его к смерти.

…В тот вечер, ужиная в камере, он почувствовал приступ отчаяния. Он сжал зубами серебряную ложку. Когда отхлынула черная тоска, он положил ложку на железный столик. На ней отпечатались глубокие следы зубов…

«Свершилося!»

Радищев писал завещание на следующий день спокойно и твердо. Надо было уйти из жизни, как уходил Катон.

Он написал детям о боге, которого они должны призывать, начиная всякое дело, дал им советы. Сделал распоряжения по дому. Велел Елизавете Васильевне войти во владение купленным им участком земли, просил родителей и брата Моисея Николаевича не оставить детей заботой, дать вольную некоторым слугам.

Он посоветовал Дарье Васильевне Рубановской, младшей сестре жены, выйти замуж, но при мысли о Елизавете Васильевне задержал руку. Им снова овладело отчаяние. "Зная весьма чувствительное сердце Елизаветы Васильевны и ее здоровье, я такого совета ей дать не могу", – приписал с трудом.

Перо спотыкалось. "Простите, мои возлюбленные… Я с вами беседую… вас держу в объятиях моих, о друзья души моей! О дети моего сердца, вы со мною. Куда спешите, постойте… я… я отец ваш, я друг вам…"

Он не дописал и потерял сознание.

Приговор должен был утвердить Сенат. Почтенные мужи колебались: соглашаться ли на отсечение головы или проявить милосердие. Первое – жестоко, второе свойственно только государыне.

Сенаторы высказались расплывчато. По силе воинского устава 20-го артикула полагалось отсечение головы. По указу императрицы Елизаветы Петровны надлежит учинить жестокое наказание кнутом и, заклепав в кандалы, сослать на тяжелую работу. Но человека благородного звания нельзя подвергать сечению кнутом, не лишивши его дворянства. Вследствие сего полагается, не чиня ему оного наказания, лишить его чинов, орденов и дворянского достоинства, заклепать его в кандалы и сослать на каторжную работу в Нерчинск. Но более всего Сенат надеется на монаршее благоволение и ожидает высочайшего указа…

11 августа доклад Сената был представлен императрице.

Екатерина выслушала секретаря с приметной чувствительностью. Она отвернулась от Храповицкого и помрачнела. Нерешительность сенаторов, их туманные определения ее оскорбили. Стало быть, ей утверждать смертный приговор? Или быть милосердной? Но сенаторы царское благоволение опередили, намекнули на смягчение приговора.

Она приказала передать дело в Совет при императорском дворе.

После заседания государственного совета в протоколе, по предложению графа Безбородко, было записано: «…Ее Величество презирает все, что в зловредной его Радищева книге оскорбительного Особе Ея Величества сказано…»

"Сочинитель сей книги, поступая в противность своей присяги и должности, заслуживает наказание, законами предписанное…"

Опять не договорил Совет. Опять решать монарху.

Потянулись дни ожидания.

4 сентября Сенату был направлен высочайший указ.

Преступник достоин смертной казни. Но в связи с радостью по поводу вожделенного мира со Швецией освободить Радищева от "лишения живота" и, отобрав чины, орден святого Владимира и дворянское достоинство, сослать его в Илимский острог на десятилетнее безысходное пребывание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю