Текст книги "Нам вольность первый прорицал: Радищев. Страницы жизни"
Автор книги: Михаил Подгородников
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
– Тому не бывать, – строго сказала Лиза.
Василий Кириллович ошеломленно уставился на младшую дочь. Лизины пальчики сновали по холсту, и четкий рисунок вырастал на глазах.
– Жаль, что в вашем Смольном институте вас не секут. Очень жаль, – с чувством сказал Василий Кириллович. – На горох бы тебя коленями поставить, как в мое время ставили. Завтра отпуск твой кончается, и я рад. Не будешь командовать в доме.
– Ведь скучно вам будет без меня, – сказала Лиза и вышла из комнаты.
Анна рассмеялась. Василий Кириллович начал убедительно говорить о том, что семейная жизнь без хорошего фундамента не получится, что, когда капризы ее пройдут, она поймет правоту суровой Анилины Павловны. Анна отрицательно качала головой.
Теперь Воронцов находил любой повод, чтобы вызвать Радищева.
– Говорят, надо опасаться людей, кои всегда правы, – сказал он однажды с улыбкой. – Но я вас не боюсь, потому что, – он с торжеством возвысил голос, – у браковщиков все-таки обнаружены кое-какие просчеты.
– Они случились из-за тесноты помещений, торопливости погрузки, – возразил Радищев. – Надо строить новые амбары.
– Оправдания сомнительны. Истинно добродетельный человек и в скверных обстоятельствах остается добродетельным.
– Если человек закрывает глаза на скверные обстоятельства, его нельзя назвать истинно добродетельным.
– Вы начитались Гельвеция. Я предпочитаю другого автора – Вольтера.
– Значит, вам нравится горькая насмешка над человечеством. Но в насмешке редко присутствует участие, и скептик плохой созидатель.
– Скептик пробуждает разум, освобождает от иллюзий. Я виделся с Вольтером несколько раз. Всеведущий человек! Как нам не хватает таких людей. Кем мы Россию заселяем? Везем побродяг всяких да учителей фехтования. Почитаем их великими людьми! В государстве слепых кривые царями считаются…
– И кривые тиранят слепых, которые их царями сделали.
– А как слепых зрячими сделать?
– Хотят ли слепые стать зрячими? – ответил Радищев вопросом на вопрос, и они засмеялись.
Между ними завязался разговор, быстрый, легкий, как будто они начали его вчера, а сегодня торопятся договорить, потому что тема казалась им злободневной и ее нельзя было отложить ни на час. Да и как отложить, если речь шла о вещах совершенно неотложных. О том, что все в мире как бы приходит на прежнюю ступень. О том, что христианское общество было вначале смирен-но и кротко, а потом вознеслось и предалось суеверию, воздвигло начальника, и римский папа стал всесильным царем. О том, что явился Лютер, устроил раскол и ушел из-под власти папы. О том, что стало исчезать суеверие, истина полюбилась людям, но недолго торжествовала… Не стало ничего святого…
– Это дойдет до пределов возможного и вернется вспять – такая перемена мыслей предстоит нашему времени, – сказал Радищев.
Воронцов смотрел задумчиво:
– Странно, я думал вы – щеголь.
Дочь сидела в кресле неподвижно и не обернулась на звуки шагов. Василий Кириллович боялся этих припадков меланхолии, когда Анна замыкалась в себе и не отвечала на вопросы. «Опять остекленела», – тоскливо подумал Василий Кириллович и покашлял. Она продолжала упорно глядеть в окно.
– Аннушка, – осторожно начал Рубановский, – вот чего… Не нравится мне эта книжка, опасные умствования…
Она посмотрела на него молча. Пугаясь этого долгого «стеклянного» взгляда, Василий Кириллович заговорил сбивчиво, волнуясь:
– Конечно, ты скажешь, это перевод, не его слова. Но он ведь выбирал, что переводить, неспроста выбирал… И выбрал-то автора хитро: аббат Мабли – духовное лицо. Будто аббат благонамеренный, ничего злого сказать не может, а на самом деле в каждом слове яд. «Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому существу состояние» – читаешь такое, и дрожь берет. О каком самодержавстве он говорит? Не о нашем ли российском? Ах, боже мой, лучше бы это и не читать! А дальше еще хуже. Ну, вот, к примеру: «Мы делаем с обществом Безмолвный договор. Если он нарушен, то и мы освобождаемся от нашей обязанности…» Если государь нарушил закон, то есть договор, то, значит, и мы освобождаемся от наших обязанностей и тоже можем нарушить закон? Вот как загнул аббат! Или твой Радищев так перевел? Нет уж, Аннушка, я тебе скажу, нарушать мы ничего не должны, а пуще – божеский закон. Он всегда в нас и над нами. Нам терпеть надо, а не нарушать.
– Вот я и терплю вашу волю, – холодно проговорила Анна. – Терплю, а зачем? Мне жить не хочется…
Ноги у Рубановского ослабли. Он опустился на софу и тщательно стал вытирать платком лоб и шею.
– Ну, что ты в нем нашла? Чем он тебя опутал? – страдальчески протянул Василий Кириллович. – Ну танцует отменно. Но разве жизнь это танцы? Ну, красив, не спорю! Глазища, конечно. А что от глазищ-то проку? Что в них видится? Мечта одна! Смотрит на тебя и не замечает. Мудрствования одни в голове. На службе ретив, да! А почему не нажил прибытку? Другие уже каменные палаты за это время построили. А он? Шиш с маслом. Камзол весь в пыли, по амбарам носится – гордится, что казне большой доход приносит. А о себе подумал? Что в семью принесет?
– Граф Александр Романович Воронцов хочет его к ордену представить, – вдруг с улыбкой сказала Анна.
Василий Кириллович смешался: новость была неожиданной. Он проворчал:
– Ну, орден – эка невидаль! От него ни сыт, ни пьян не будешь.
– Но ведь и в чине повысят.
– А что чин? Тебе не с чином – с мужем жить! – разгорячился Василий Кириллович, но вспомнил о своем письме наследнику, махнул рукой и вышел.
Ответа от Павла Петровича не поступало. Шли дни, напрасно Василий Кириллович кидался к почтальону в ожидании ласкового письма. Молчание было угрожающим.
И вдруг однажды прибыл гонец с приглашением явиться к кабинет-министру Елагину.
Счастливый Василий Кириллович долго вертелся в день визита перед зеркалом, сдувал с камзола пылинки.
По поручению Воронцова Александр Николаевич отправился в поездку, чтобы представить доклад о податях Петербургской губернии.
Дорога мучила пылью, тряской. Но случались и награды за муки: встречи неожиданные и удивительные.
Однажды в почтовой избе при станции он встретил стряпчего, регистратора разрядного архива, который собирал родословные многих российских дворянских родов. Стряпчий хотел сей труд выгодно продать благородным семьям, ибо слух носится, что те, кто докажет свое происхождение за двести или триста лет, будут награждены титулом маркиза и пред другими родами заимеют некоторое отличие. Регистратор глядел заискивающе. Александр Николаевич вздохнул: такая родословная, может быть, Рубановскому сгодилась бы, а ему, Радищеву, бесполезна. У Радищевых предки татарские мурзы, значит, звания маркиза не выкроишь. Ну а если кто и найдет в предках Рюриковичей, все равно вред большой происходит от труда усердного чиновника, ибо возрождает истребленное зло – хвастовство древней дворянской породой. Он протянул деньги регистратору и посоветовал использовать его труд для обклейки стен.
Вымощенная бревешками пыточная дорога, крики извозчиков, вранье почтовых комиссаров, божившихся, что нет лошадей, дурная еда на станциях – все эти временные муки сразу забывались, стоило ему увидеть живописную группу крестьянских девок, полоскавших белье на реке, или слепого гусляра, который пел песню «Как было во городе во Риме…», или странного мужика, пашущего ниву в воскресенье.
Он вылезал из кибитки, расспрашивал, слушал рассказы встречных и ехал дальше, пораженный, уязвленный увиденным, не замечая скверной дороги.
На одной из станций он повстречал курьера, который сломя голову по приказу Потемкина скакал издалека в Петербург за устрицами. Летел гонец, снабженный казенными деньгами, будто с важным поручением, потому что князь без устриц жить не мог, а за ревностное исполнение важного дела награждал чином.
На другой станции он слышал крики и плач. Шел публичный торг. Продавали недвижимое имущество разорившегося помещика и с ним его крепостных людей: старика семидесяти пяти лет, который на войне спас своего хозяина и вынес его, раненного, с поля сражения; старуху, которая была кормилицей молодого барина; молодицу, которую помещик осквернил насилием. Семью продавали поодиночке. Закон молчал.
На третьей станции он увидел старого лейпцигского приятеля Челищева, и тот рассказал о кораблекрушении в Балтийском море. Один из спасшихся добрался до берега, нашел берегового чиновника, просил спешной помощи. Но услышал в ответ холодное: «То не моя должность, не моя обязанность…»
Он записывал об увиденном в кожаную дорожную тетрадь. Быстро полнилась тетрадь страшными, мучительными эпизодами.
И тут же он записывал цифры, бесконечные ряды цифр, которыми определял размер и виды сельских сборов. Так рождался обстоятельный доклад Воронцову «Записки о податях Петербургской губернии».
Александр Романович Воронцов открыл папку, ласково разгладил листы и вздохнул:
– У вас недурный почерк. Завидую. Почерк – моя душевная мука. Когда я учился во Франции, батюшка писал мне: «Это великая неучтивость так коверкать и марать слова. Присылай лучше чистую бумагу…»
Воронцов хотел принять официальный вид, но не получилось. По лицу продолжала бродить улыбка.
– Работа отменная: все виды податей разобраны с тщанием. Получил истинное удовольствие. Но вынужден укорить. Есть места, написанные неподобающим тоном.
Поморщился, посерьезнел.
– К примеру. «О вы, гордящиеся наукою вашей в способах обогатить земледелателя… Возгнушайтесь помышлять о прибытке, когда костистая рука глада тягчит плечи земледельца. Дайте ему работу, но с работою и плату…» Что это? Речь Цицерона. Обличительный тон негож для деловой записки.
Радищев молчал. Воронцов подождал немного и продолжал:
– «Исполнение запретительных законов основано на ненавистном в общежитии качестве сердца человеческого – на вероломстве; доносчик, полезный государству, обществом ненавидим».
Александр Романович задумчиво побарабанил по столу, удержал вздох.
– Далее. «Чем меньше наказания, тем народ прямодушнее…» Спорно. О рекрутском наборе вы толкуете как о зле, сокращающем народонаселение: «Какое множество воинов! Какое опустошение!» Мне нравится ваша искренность, но она наивна. И что скажет императрица, когда прочитает сей доклад?
Александр Романович слегка закинул назад голову и вопросительно посмотрел на Радищева. На строго очерченном волевом лице президента играла чуть заметная улыбка. Радищев молчал.
– Впрочем, не подумайте, что я против снижения налогов. Нет, я доказываю императрице и генерал-прокурору Вяземскому, что умножение налогов устрашит людей, стеснить может рукоделие и свободу промыслов. Тут я с вами заодно. Но есть много позиций рискованных и спорных. «Чем меньше наказания, тем народ прямодушнее» – полагаю, это надо вычеркнуть.
– Нет, – вдруг поднял голову Радищев. В расширившихся зрачках его плеснулся огонь. – Эта мысль для меня бесспорна.
– И злодею Пугачеву вы бы стали уменьшать наказание, чтобы его превратить в овечку? – сухо осведомился Александр Романович.
– Отчего возник Пугачев? От крайностей крестьянского положения.
– Зверство в людях просыпается порою. Оттого и Пугачев возник.
– Согласиться не могу. – Радищев вскочил будто пронизанный током. – Вы слышали об убийстве помещиков в Зайцеве? Неужели крестьяне решились на крайность только оттого, что в них пробудилось зверство? Помещик посадил их на барщину, отнял земли, скотину скупил по цене, которую сам назначил, заставил работать на себя, сек розгами, а кормил на господском дворе. И бывало, наливал щи в корыто – хлебайте! Но и это терпели крестьяне. Когда же сын помещика насильно взял себе в наложницы молодую девку, то терпению пришел конец. Жених защищал честь невесты и ударил колом сына помещика. Жениха наказали палками. Битье он стерпел. Но не мог терпеть, когда невесту повели снова в дом к помещику. Он выхватил ее из рук насильников и попытался убежать. Но был остановлен. За него заступились крестьяне. Старик помещик подбежал к ним, стал бранить, а одного ударил палкой, да столь сильно, что тот упал на землю бесчувственным. И вот это было сигналом к общему наступлению. Крестьяне убили помещика и его сыновей. Можно ли их обвинять?
Теперь молчал Воронцов. Радищев кружил по кабинету, иногда хватал образцы товаров: кусок минерала, слиток железа, рассеянно крутил в руках, будто примеривал, оружие, клал на место, снова метался по комнате, и китайские драпировки на стене шевелились от ветра, вызванного его движениями по кабинету.
– А вот другая повесть, – быстро сказал Радищев. – Ваньке, крепостному слуге, некий дворянин дал образование столь же тонкое, как и своему сыну. На семнадцатом году старый барин посылает сына за границу вместе с Ванюшей и говорит ему на прощанье: «Ты раб в пределах сего государства, но вне оного ты свободен. Вернешься домой и своих цепей более не найдешь». Пять счастливых лет провели молодые люди в Европе. Возвращаются в Россию. Увы, благодетель Ванюшин умер и не успел дать ему вольную. А молодой барин влюбился в изрядную лицом девицу, которая с красотою телесною соединяла скаредную душу и жестокое сердце. Надменная супруга вскоре превратила Ванюшу снова в холопа Ваньку, велела ему убираться из господских комнат. Но тем дело не кончилось. Племянник сей барыни, московский щеголь, влюбился в горничную и сделал ее матерью. Барыня племянника побранила слегка и решила прикрыть его грех насильной женитьбой, и Ваньку назначили в мужья горничной. Тот воспротивился. Его нещадно высекли и отдали в солдаты. Есть ли у него право выступить против своей участи?
Воронцов молчал. Радищев опустился в кресло.
– Прошу прощения. Я раскричался, как гусак, на которого замахнулись палкой.
– Жаль, что слова мои вам показались палкой. Мне почудился бунтовщик Катилина в некоторых фразах вашего доклада, и я хотел остановить Катилину.
– Я не Каталина. Я просто вспыльчивый таможенник.
– Таможенному чиновнику нельзя быть вспыльчивым. – Александр Романович ласково улыбнулся. – Однако ваш доклад я принужден задержать.
Воронцов посмотрел на Радищева виновато.
Василий Кириллович вошел к дочери и почти рухнул в кресло. Его глаза дико блуждали, и на расспросы он не отвечал. Анна кликнула слуг, терла отцу виски, делала холодные примочки, давала нюхать морскую соль – он казался бесчувственным.
Лишь спустя полчаса Василий Кириллович пришел в себя и стал рассказывать.
Нет, не о повышении в чин была эта повесть: кабинет-министр Елагин ледяным тоном принялся делать камер-фурьеру выговор. Как смел Василий Кириллович писать наследнику? Как смел сочинять изветы о своих мелких обидах? Наследнику стал жаловаться на невнимание государыни – не свидетельство ли сие его морального падения? Он мог обратиться прямо к государыне! Однако он предпочел путь заговорщика. Тайное злонамеренное письмо с попыткой поссорить мать с сыном! Императрица очень гневалась и приказала сделать ее именем крепкий выговор обнаглевшему камер-фурьеру…
Слезы текли по щекам старика.
– Анечка, это за мою беспорочную службу! Денно и нощно я стоял на посту. Ни единой помарки в журнале, ни одна блоха не укрылась от меня. Все записано, минута в минуту, на века!
Он не мог успокоиться. Вскоре сердечные боли заставили его лечь в постель.
С той минуты деятельный Василий Кириллович потерял всякий вкус к жизни. Он безучастно лежал целыми днями, разговаривал неохотно и даже ничего не ответил, когда Анна Васильевна спросила, не будет ли он против, если они пригласят вечером известного композитора, скрипача и дирижера Пезибля.
Состояние его постепенно ухудшалось, и однажды он слабым голосом позвал жену и дочь и сказал:
– Пусть Анечка выходит за Радищева. Это перст судьбы. Я скоро умру и хочу, чтобы свадьбу сыграли скорее.
Акилина Павловна начала уверять, что это у него приступ меланхолии, что он скоро поправится и будет снова бодрым и веселым, но Василий Кириллович раздраженно махнул рукой:
– Делайте, как я велю.
Анна поцеловала отцу руку. Акилина Павловна, не терпящая обычно чужого мнения, на этот раз покорно согласилась.
…Венчали молодых в Москве, и свадебное торжество слилось с державным громом колоколов по случаю победы над Пугачевым. Победное торжество было долгим, свадебное вскоре оборвалось: умер Василий Кириллович.
ТЕРНОВОЕ КОЛЬЦО
Утро императрицы было хлопотным. Секретарь докладывал пункты о делах утомительных, а порой – тягостных и темных: о рожденной в муках «Жалованной грамоте дворянству», о лихоимстве Романа Ларионовича Воронцова, наместника Тамбовского, Владимирского, Пензенского, о происках британского премьера Питта, пытавшегося всячески насолить России.
«Жалованную грамоту» читала с напряжением, с сознанием исторического момента: дворянское сословие получало привилегии, о коих мечтало давно. Написала, что чувствует великую склонность чтить древние роды, уважает их права, понимает, что обязательная служба для дворянства будет обременительной, потому что служить с охотой надо. Она вздохнула: пусть не служат, коли не хотят… На робкое замечание Храповицкого, что дворяне сейчас ревностнее относятся к государственной службе, ибо просвещеннее стали, отозвалась ворчливо: «Все толкуете об учении, нигде – о нравах, кои нужнее учений».
От пестроты пунктов кружилась голова. Роман Ларионович Воронцов совсем меры не чует. Удивительные дела: Александр Романович – человек щепетильный, безупречно честный, а его отец – царь взяточников. «Роман – большой карман». Три губернии стонут. Она распорядилась послать ему в подарок длинный вязаный кошель. Небось, поймет лихоимец, что она знает о его проделках. И осталась довольна тонкостью своего хода…
Английские дела были полегче. Посол в Англии Семен Романович Воронцов, брат президента Коммерц-коллегии, прислал письмо, где рекомендовал держаться с англичанами неуступчиво. И она обрадовалась тому, что решение уже подготовлено и ей не надо ломать голову.
Утомительные заботы все на ней, все на ней… Надо скорее заняться делом приятным: «Проверить, что сделано в саду…»
Императрица вышла в сад и велела садовнику за ней не ходить: «Разберусь в упущениях самолично».
Прежде всего лужи. Ночью прошел дождь, и надо установить, есть ли лужи на дорожках, что было недопустимо. Особенно волновал изгиб на пути к турецкому шатру, там всегда при дожде разливалось целое озеро, и она однажды, идя краем, промочила ноги, после чего садовник сокрушался и просил прощения. Она смилостивилась, однако приказала, чтобы луж не было.
И луж не стало. Они яростно разгонялись метлой и засыпались песком, впадинки тщательно разравнивались. Но турецкий изгиб время от времени коварно намокал, и она шла сейчас в решимости покончить с этим раз и навсегда.
Место было сухо. Она со вниманием оглядела дорожку, не проступила ли где влага, но землю словно кто-то вылизал языком и высушил утюгом.
Затем подошла к деревьям, которые указывала отмывать от пыли мылом и мочалкой. Стволы были сухие, чистые, правда, не без упущений: на одном дереве она обнаружила кусочки несмытого прилипшего мыла.
Около памятника любимой собачке Земире она задержалась на минуту. Какие грустные и величественные были похороны Земиры! Надпись на черном мраморе гласила: «Здесь лежит Земира, и опечаленные Грации должны набросать цветов на ее могилу…»
Но жизнь не позволяла предаваться чувствам. Императрицу интересовал куст около шатра, который она приказала не подрезать, как это намеревался, сделать садовник. «У природы нельзя отнимать вольность, – назидательно говорила она садовнику. – Не надо делать куст шаром, пусть растет как заблагорассудится». Прелесть природы в ее необузданности. Ровность, стройность аллей угнетает душу. Деревья должны расти разбросанно и вольно. Она осмелилась даже не согласиться в этом со своим великим предшественником, чтимым ею Петром Первым, которому нравились регулярные парки, четко спланированные и выстроенные, как войска на параде. Нет, парк должен быть романтичен, природу нельзя стеснять жесткими рамками.
Куст был необузданно лохмат.
Вечером во дворце она вручала награды. Отличившиеся были людьми средних чинов, и потому она заготовила особенно ласковые слова, которыми нечасто баловала крупных вельмож. Гусарского полковника Чернецкого она спросит о детях, малороссийскому городничему Шпаку пообещает при случае заехать в гости, а ветерана турецких баталий артиллериста Курицына нежно обнимет. Но только его, никого больше, и фамилию Курицын она подчеркнула жирно.
Начало церемоний сошло как нельзя лучше. Отгремела торжественно музыка, зала наполнилась блеском свечей, запахом духов и помады, мерцанием красного бархата, шорохом лент, скрипом башмаков. Секретарь Храповицкий мужественно преодолевал волнение от страха перепутать заготовленные ордена.
Александр Романович привычно стал в дальнем углу. Он поймал на себе взгляд государыни, в котором ясно читалось осуждение: в скромности президента Коммерц-коллегии прячется великая гордыня.
Воронцов оглядел группу таможенных чиновников, которые им были представлены к награде, и вздрогнул от неожиданности: с краю, близко от императрицы, стоял Могильницкий. Откуда он явился? Кем приглашен? Не иначе награды ждет. Кто же ему покровительствует? Тюрьма плачет по шельме, а он ордена ждет… Мнения Воронцова никто не спросил. Это было уже оскорблением.
Александр Романович всматривался в лица, пытаясь угадать, кто же так хитро и грубо нанес ему пощечину. Кто ходатай за Могильницкого? Потемкин? Весел, добродушен, всесилен. Он? Без злобы, без интриги, а просто так, за то, что вечно угождал ему Могильницкий, и попросил наградить холуя…
Потемкин скучающе водил по сторонам одним глазом и оживился, когда услышал имя Могильницкого… Он.
Могильницкий, приняв орден, опустился на колено и припал губами к нежной могущественной руке.
Храповицкий назвал имя Радищева. Александр Николаевич вышел вперед быстро, нервно, с замкнутым выражением лица. Он взял орден, поклоном поблагодарил и отошел в сторону.
Воронцов внутренне ахнул: поведение подчиненного было вызывающим. В зале на минуту стало тихо. Екатерина проводила Радищева долгим недоумевающим взглядом: странно, таможенный чиновник воспитывался когда-то в Пажеском корпусе, а поступил как неотесанный мужик. Истинный рыцарь должен был преклонить колено перед монархом.
Воронцов с трудом удерживал счастливую улыбку. Лицо Радищева горело. Потемкин мрачно буравил ослушника своим единственным глазом.
Грянула музыка, и Воронцов уже не таил улыбку: для него этот день был истинным праздником.
– Мой друг, что это значит? – говорила Екатерина Романовна Дашкова брату. – Такая бестактность!
– Устав сего не требует, Катенька, – отвечал Александр Романович. – Да и было бы унизительно стать на колено, как сделал за минуту до этого явный мошенник.
– Но вышла пощечина государыне, чья деятельность заслуживает только благодарности.
Воронцов откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза.
– Только ли благодарности, Катя? – тихо спросил он.
Дашкова кинула на брата острый повелительный взгляд, силу которого она знала и которым пользовалась в особых случаях.
– Александр, ты полон такой неприязни… А государыня тебя ценит. Ты не можешь простить убийства Петра Третьего? Мы сделали с императрицей хорошую мирную революцию, а убийство царя – уже предприятие грязных Орловых. Екатерина здесь ни при чем.
– Сеня считает, что ее вина была.
Они заговорили о брате Семене Романовиче Воронцове, и Дашкова с раздражением сказала:
– Сеня – выдумщик. Теперь сидит в своей Англии, и ему представляется невесть что.
– Но именно тогда, в 1762 году, он, обнажив шпагу, бросился спасать Петра Третьего – один с группой единомышленников на целую роту солдат.
– Фантазер… Спасать полоумного царя – жалкого пьяницу.
– Прежде всего Сеня спасал свою честь.
Слова брата напомнили Дашковой о фамильном девизе: «Семпер иммота фидес» – «Верность всегда неколебимая», и Екатерина Романовна замолчала: такой приговор обжалованию не подлежал.
Это был разговор двух президентов: президента Коммерц-коллегии и президента Российской академии. Президент академии имела преимущество перед братом: она была приближенной к государыне особой, Воронцов держался на некотором отдалении.
– Бог с ними, с делами давно прошедшими, – мягко сказал Александр Романович. – Сердце болит за нынешнее. Фавориты сделали жизнь двора безумной. Потемкин посылает курьеров за тысячу верст, чтобы достать зимой землянику или свежего огурца.
– Виновата ли бедная женщина? Сначала разбойники, плебеи Орловы, теперь выскочка без роду, без племени Потемкин.
– Вот-вот, порок становится обычаем… И потому нрав Радищев, когда не надает на колени рядом с холопами фаворитов.
– Ты просто без памяти влюблен в своего Радищева.
– Я полюбил его только сегодня.
В тот вечер он долго не мог успокоиться. Ни болтовня старшего сына Василия, ни лепет маленькой дочери, ни ласка жены, ни просматривание бумаг не могли унять тревоги. Он сердился на себя: что за пустяк – придворная церемония. Но в памяти стояло неотвязно: снисходительная усмешка Потемкина, тихий ропот в толпе придворных, окаменевшее лицо Могильницкого, удивление в глазах императрицы. Удивление и растерянность.
Это выражение растерянности мучило его. Своей демонстрацией он обидел женщину, которая, наверно, не виновата в том, что награждала мошенника. Сильные и наглые фавориты просто играют ее монаршей волей. Видит ли она эту игру? Хочет ли видеть? На лице государыни тогда застыла напряженно-ласковая улыбка, цепко и настороженно следила она за каждым движением и словом окружающих. Нет, она все понимает – обманываться нельзя.
Наконец он забылся сном, но спал как будто недолго. Он открыл глаза и удивился тому, что вокруг все изменилось странным образом. Исчез стол, книжный шкаф, стены кабинета словно раздвинулись. Помещение превратилось в обширную залу. Он увидел себя восседающим на каком-то возвышении. Он попытался ощупать место возвышения, но рука скользила, не ощущая твердого, хотя предметы вокруг и само седалище казалось сделанными из чистого золота и драгоценных камней. Он прикоснулся к голове: на ней лежал лавровый венец. Повсюду виделись знаки, изъявляющие власть: скипетр, покоящийся на снопах, отлитых из чистого золота, серебряный столп с изображениями морских и сухопутных сражений, каменный шар с крестом наверху – держава, поддерживаемая беломраморными младенцами. Стоящая вокруг в великолепных блистающих одеждах толпа жадно ловила его взоры, трепетно ждала его приказаний. Он понял, что может повелевать толпой: он – царь, он – король, он – султан, он – шах…
Он пошевелил ногой – и толпа насторожилась, он зевнул – и тревога проникла в людей, он чихнул, улыбнулся – и радость охватила всех. «Да здравствует наш великий государь! – послышались возгласы. – Он усмирил наших внешних и внутренних врагов, расширил пределы отечества! Он обогатил государство, укрепил внутреннюю и внешнюю торговлю, он любит науки и художества! Он милосерд, он правдив, он паче всех царей велик, он вольность дарует всем!»
Речи эти сладкой музыкой отдавались в нем, он окончательно уверовал в свое могущество. И тогда поднялся царь, король, султан, шах и начал говорить. Главному военачальнику он приказал идти с многочисленным войском на завоевание отдаленной земли. Учредителю плавания указал послать корабли во все страны мира. Хранителю законов повелел открыть темницы и выпустить преступников. Он распорядился воздвигнуть великолепные здания для убежища муз, и первый зодчий назвал премудрыми его распоряжения. Клики и рукоплескания встречали каждое его слово. Бездумное единогласие и восторг угодливости овладели всеми…
Только одна женщина оставалась в сем собрании неподвижной. Черты лица ее были суровы, платье просто. Она приблизилась к тропу.
– Я – врач Прямовзора. Я послана к тебе и тебе подобным очистить зрение. Какие бельма!
Она коснулась его глаз и будто сняла застилающую их пелену.
– Я есмь Истина! Теперь все вещи представятся тебе в естественном виде. Ты познаешь верных твоих подданных, которые находятся вдали от тебя и которые не тебя знобят, а отечество. Они готовы на твое ниспровержение, если ты унизишь человека и отнимешь у него права. Но они не возмутят покоя общества напрасно и без пользы. Их призови себе в друзья. Изгони спесивую чернь, прикрывающую срам своей души позлащенными одеждами. Если из среды народной возникнет муж, порицающий дела твои, ведай, что это есть твой друг искренний. Не дерзай его казнить, как возмутителя спокойствия. Призови его, угости, как странника. Чтобы бдительность не усыплялась негою власти, дарю тебе терновое кольцо. Пока оно будет на твоей руке, ты все увидишь в истинном свете!
Прямовзора взяла его руку и надела кольцо.
Он огляделся вокруг и увидел себя стоящим в тике. Пальцы его были облеплены кусками человеческого мозга. Придворные кидали друг другу взоры, полные зависти, коварства, ненависти. Их одежды казались замаранными кровью, омоченными слезами.
И он увидел военачальника, посланного на завоевание земель. Одноглазый полководец не думал о сражениях, не заботился о своих воинах, почитая их за скотов, и жизнь его утопала в роскоши и беспрерывном веселии.
Корабли, назначенные исследовать мир, оставались без движения в порту, и лукавый флотоводец готовил фальшивые отчеты об открытии и покорении дальних земель.
Приказание выпустить преступников и вовсе не было исполнено.
Средства, отведенные для строительства великолепных зданий, расхищались.
Знаки почестей, раздаваемые владыкой, доставались недостойным, и никто не вознаграждал истинную честь.
Ярость овладела им… Он гневно крикнул, и придворные отшатнулись от него. Он поднял жезл, чтобы ударить, но тяжесть сковала тело. Попытался шагнуть к толпе, и она вдруг стала колебаться, бледнеть, уплывать. Он оперся о трон, рука скользила по чему-то отвратительно скользкому. Он схватился за палец, но тернового кольца на нем не было…
Он пробудился от сильного сердцебиения. За окном мерцал зыбкий петербургский рассвет. Кабинет, диван, письменный стол с лежащим на нем орденом святого Владимира – все обретало привычные формы.
Ушедший сон явью стоял перед глазами. Он усмехнулся: о, если бы терновое кольцо пребывало на мизинце царей!
Француз был толст, неповоротлив. Он осторожно спустился по трапу и в нескольких шагах от Радищева снял шляпу и попытался поклониться. Но спина словно окаменела, не гнулась. «Опять жулик», – вздохнул Александр Николаевич и жестом пригласил француза к себе. Тот вошел в контору, тяжело дыша, вытирая лоб платком. Он торопливо начал говорить о том, что удивлен такой погодой и что располневшему человеку, конечно, трудно переносить влажность и духоту северной столицы.