Текст книги "Серебряная пряжа"
Автор книги: Михаил Кочнев
Жанры:
Мифы. Легенды. Эпос
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
И рассказал ей все. А напоследок так баит:
– Я же ради узора, ради цвета, ради красоты вот этой не одну ночь над шалью просидел.
Певичка говорит:
– Да разве кто в силах такую расцветку сделать? Шаль-то ведь самая редкая, заграничная. Мастер, который ее разрисовывал, можа, на всю вселенную один.
Илья в усы ухмыляется, открывает коробку, в пояс кланяется, с почтением да уважением просит не обессудить за подарок.
– Ткачи, резчики, раклисты, – говорит, – велели в ноги поклониться, подарок прислали: две шали. Одна ваша, друга наша, выбирайте, котора краше…
И вот на правую руку Илья кинул одну шаль, на левую – другую. Так и ахнула певичка, ладошами всплеснула. Уж больно шали гожи. А котора шаль ее – не разберет: и на свет посмотрит, и в пальцах помнет, на плечи накинет, то к одной приноровится, то за другую возьмется.
Илья поглядывает да посмеивается: обе шали одинаковы, как два листка на березе.
Думала-думала певичка и выбрала. Сняла шаль у Ильи с левой руки:
– Она ли? Не обознались? – спрашивает мастер.
– Не обозналась, это моя память, – говорит певичка.
А сама прижала шаль к груди и давай целовать, словно с живой с ней разговаривает.
Илья спросил:
– Почему-де так решили?
А та в ответ:
– Моя шаль заграничная, вроде получше сделана, ее, значит, и выбрала.
Тут Илья рассмеялся.
– Вот она память ваша на правой руке, и приметка есть, в семь нитей кисть вязана, а наша в двенадцать. Не снимайте ее с плеч, носите на здоровьице.
Поклонился он еще раз в пояс да и вон. А краля так и осталась посреди комнаты. Одна шаль у нее на плечах, кисти до полу, другую в руках держит. Была память о сердечном друге, а стала теперь еще память о ивановских мастерах – золотые руки.
ПРОСТРИЖЕННЫЙ БИЛЕТ
Не за горами да за морями, в нашем краю, на моей памяти было. Тогда мы с Данилкой к лоботрясу Гандурину в таскальщики заступили.
Гандурин, бывало, как в заведенье войдет, еще одна нога на улице, а уж слышно:
– Ну, вы, лоботрясы!
Люди, видя такое обхожденье, тоже не ангелом его звали, тем же словом окрестили.
Да и то: лоботряс он был – поискать. Маковкой потолок задевал, лоб, что твоя доска набойная, шея красная, как кумач, глаза круглые и вечно-то в них краснота с мокрецой, а кулак, не дай бог, стукнет – стену прошибет. Волосы черные, ровно его головой фабричную трубу чистили. Любил Гандурин в красное рядиться: рубаха красная, пояс красный, кисти до колен.
Заведенье первостатейное имел. Все снасти свои: сам прял, сам ткал, сам и отделывал.
А наша статья такая, что велят, то и делай. Да ведь молодость работы не боится. Бывало, кулей пять положат на спину – и хоть бы что. В день-то с нижнего этажа на верхний сколько переворочаешь – лошади не поднять. А мы поднимали и на грыжу, братец мой, не жаловались, в больницу к докторам не знали, каки двери белые открываются. Парни-то ладно; да случалось и девок за под одно с нами ставили. Нужда-то что не делает, и кулю рады были.
Данилка работал хорошо, а сам был и того лучше: статный, красивый, рассудительный. Зря слова не скажет и почтенье к старикам имел.
Определилась на ту пору в таскальщицы девица одна – Людмилка. Была она, как день вешний. С ней вроде и на фабрике лучше стало. Хороший-то человек, как солнце светит.
Мы по лестнице на второй этаж кули таскали. Под лестницей красильня. Чаны глубокие, с краями полны красками разными. И такие ли там чумазеи орудовали: ни цыгане по лету, ни арапы, ни еще какие люди, все-то на них выкрашено. Подумаешь: взяли такого парня за волосы да во всем, что на нем есть, и окунули в чан, а потом – в другой, потом – в третий. В красильной-то парней немало было. Людмилка появилась, и стали они частенько на лестницу поглядывать. Идет девоха – у всех глаза к потолку.
В воскресенье с утра Людмила приоденется. Голубое-то к ней больно шло, и сама она вся светлая, косы русые вокруг головы обвиты, глаза в синеву отливают, добрые, задушевные, глянь в них – и сразу всего человека видно.
Как в первый раз-то заметил ее Данила, так и потерял покой, сам с собой совладать не может. Занозой девка в душу вошла. Однако для души лишняя трата, а делу на пользу пошла данилкина кручина – еще веселее по лестнице стал бегать, силы вдвое прибыло. День-деньской тешится с кулями да с коробами, а как свистнет фабрика в свою свистульку, он руки вымоет и домой. Пиджак наденет, картуз новый, сапоги лаковые и чуб из-под козыря взобьет. На Покровскую гору подастся, на Думную-то, где прежде во какие сосны росли – в три обхвата, вековые. Там и встречались. Свидятся и цветут оба всю неделю. Людмилка-то одна-одинешенька жила, мать умерла, а отца она и вовсе не помнила.
Однова зашел лоботряс и увидел, как расторопно Данилка бегает, один за троих правит. Раздобрился хозяин; видит, работа парню в радость: легко за короб берется, легко по лестнице с ним бегает – любо-дорого поглядеть, только успевай тюки взваливать, будто на крыльях с этажа на этаж порхает. Спина у него широкая, грудь высокая, кудри хмелем курчавятся, весь огнем горит, пышит; пот с него в семь ручьев катится, на спине-то на рубашке соль выступила.
Прикинул лоботряс: парню на чай заслужить хочется. О любви-то ему и невдомек. Того хозяин не понимает, что парню слаще всякого чая-сахара один взгляд девушки любимой. Глянет молодая таскальщица, подивуется сноровкой его, хваткой его молодецкой – ему больше ничего и не надо.
Похвалил лоботряс таскальщика, молодцом назвал.
– Какую тебе награду? Проси!
А Данила в ответ:
– Пусть над лестницей решетку поставят, а то внизу чаны. В день-то сколько раз с кулем обернешься, оступишься, долго ли до греха, – тут и пропал.
Хозяин осерчал:
– Это дело не твое, коли дремать на ходу не вздумаешь, не оступишься. Решетки-то тоже денег стоят.
И пошел в свою контору.
А вскорости и горе подошло.
Поглядит, бывало, парень на девку, как она под поклажей кряхтит, из последних сил надрывается, и затуманится. Силенка у девки была не ахти какая, можно сказать даже совсем маломощная. А от людей отставать не хочется ей. Ну и тянулась насколько духу хватало. Стала девица вянуть, пыль точила ее.
Данилке своя работа не в тягость, надсада берет за Людмилку. И рад бы ей помочь, да должен свое дело править. С этим строго было.
Однова за полчаса до смены ступила Людмила на первую приступку и ткнулась, из-под куля никак не выпростается. Данилка к ней на подмогу, отнес за нее. Села она отдохнуть. А Данилку в контору кличут, с грузчиком за пряжей в Плес ехать посылают. На то он и таскальщик.
Вернулся Данилка на свое место, а к нему все с расспросами:
– Куда ты таскальщицу молодую спрятал?
Данилка счел: чай захворала, надорвалась без привычки его товарка.
Десятник грозит, собирается за прогул всыпать на орехи, чтобы до новых веников помнила девка.
После смены метнулся Данилка прямо на Монастырскую слободу. Если хворает, должна дома быть. Ан на двери замочек висит. Посидел, посидел на ступеньках – подождал, – не идет. Прикидывает: не к бабушке ли на Голодаиху свернула по пути. Туда полетел. И у бабушки не была. Утром чуть свет наведался – опять на двери замочек. Куда девка делась – неведомо. Диви, сквозь землю провалилась.
Все ж-таки Данила на что-то надеется. Можа Людмилка у подруги заночевала, можа по хворости еще где осталась.
Хвать-похвать сутки прошли, другие, третьи, а ее нет.
С ног сбился Данила, все слободки обегал, у всех подруг невестиных побывал, кого ни спросит, один ответ: не видели. Запечалился Данила, ничто парня не радует.
А фабрика не ждет, у нее свой закон. В старое-то время так: хоть что случись с человеком, а на своем месте к положенному часу будь. Не заступил, ну и с места слетел. Простригут тебе рабочий билет и походишь тогда с фабрики на фабрику, покланяешься хозяевам. Все будут знать, что нет веры тебе и брать тебя на работу не след.
А лоботряс свое думает: коли сбежала девка – не иначе Данилка надоумил ее, – упрятал, а сам для показа пригорюнился. И приступил он к Данилке:
– Душу вытрясу! Сказывай, куда девку сбыл. Какое она полное право имела без моего хозяйского разрешения с фабрики уйти?
Данилке и без того был свет не мил, а тут еще суды да ряды хозяйски. Замутило у него на душе. Данилка стиснул зубы, свое дело сполняет, согнулся, короба на спину принимает, будто и не слышит.
Лоботрясу досадно: как-де так, с каких таких пор, мол, мастеровые не отвечают, когда их спрашивают. Сунулся было на Данилку, да и дал ему тычка. А Данилка схватил ведерко с краской и плеснул в хозяина. Отшатнулся лоботряс, а то, пожалуй, стала бы его рожа еще красней. Расходилась у Данилки душа, в глазах огонь и всего его трясет. Никогда таким-то приятели его не видели. Лоботряс задом, задом да и давай бог ноги из красильной.
И вот что дивно: с того разу почтительней он стал к Данилке: дошло видно до него – что к чему. А Данилка как в рот воды набрал – молчит и только. Да свои к нему с разговорами не лезли и знали – молчком-то лучше горе переживешь.
Однако одна беда прилипнет, а там и пойдет.
Не стало клеиться у Данилки, будто ноги ему подменили, чужие руки приставили, сила-удаль прежняя сгинула. Бывало кладут куль на спину, а он пошучивает, согнувшись:
– Еще пушинку подбросьте!
А в каждой пушинке не много, не мало – пуда два. Теперь мешок с пряжей каменной глыбой на плечи ложился.
С горя извелся Данилка. Место свое на земле потерял человек. А без свово места человеку жить нельзя. Всякой былинке свое место в поле означено, свой сезон для жизни дан, ну а человеку тем паче.
Однова и говорит Данилка друзьям:
– Ну, робяты, моготы моей больше нет, заколыбало меня. Уходить мне с фабрики надо до греха, пока не поздно, в другие края подамся…
Те не знают, что и сказать дружку: ни отсоветовать, ни присоветовать.
Под воскресенье дачку дали. С вечера и завихнулся Данилка в кабак. А до того ногой туда не ступал. Окунулся и сразу с головой. Двое суток кутил. Так и уснул под порогом. Лоботряс посыльных выслал, те притащили Данилку в барак, раздели да нагишом под колодезну трубу. Опомнился парень и давай на себе рубашку полосовать, волосы рвать. Стонет он, ломает его, нет человеку покоя.
А наутро не усидел, пошел в красильню. Тоска его тянет.
Ниись что там! Переполох большой. Но только Данила вошел – сразу тишина.
Сел парень на кадушку, лицом в ладони упал.
Меж тем лоботряс приказал конторским заготовить Данилке простриженный билет. Коли еще раз загуляет в рабочий день, пусть, мол, катится на все четыре стороны.
В то утро Федорка с робятами у чанов орудовали. В большом-то чане на дне краски чуть осталось. Встал Федорка на опрокинутую кадушку, хотел было ведерком крапу зачапить, перегнулся через край, зачерпнул кое-как. Только было вынимать-то, он так и обмер: из краски чьи-то пальцы показались и скрылись. «Вот, – думает, – померещилось». Он еще разок ведерком болтнул, а рука опять выставилась. Федорка с чана вон, подручным докладывает, мол, в чане-то фабричный плавает.
Те не верят: взяли ведра и давай чан опрастывать, в другую бочку краску сливать. Ведерок этак десять зачерпнули, видят на дне-то девка лежит, Людмилка. С кулем рядом. Видно сорвалась с лестницы, да прямо в чан и угодила. Вытащили, а что делать и не знают. Как Данилке о том сказать, не придумают, боятся, не стерпит парень, что и будет тут.
Постояли молча, переглянулись, у каждого словно камень на сердце лег, да ведь горем своим девку из мертвых не подымешь.
Какая уж тут работа; зубы стиснули да кулаки сжали. Горе-то у каждого в слово не укладывается. Поставили они мертвую на пол, спиной к чану, чтобы краска стекла. Вся-то девка красная, страшная, глаза открытые, тоже красные, и косы с плеч до пола тянутся, будто кровяные. Головой на плечо склонилась, словно ее в дремоту клонит. Краска с нее струйками течет. Поставили и тихо, словно разбудить боялись, на цыпочках гуськом побрели с фабрики, картузы подмышку.
Опустела красильня. Фонарик слепой мигает да крысы из угла в угол шныряют, раздолье им: никто не мешает.
Лоботряс в конторе все на счетах, пощелкивал, с кого не получено да кому не уплачено. Считал, считал да и задремал. Долго ли, коротко ли спал – и пригрезилось ему, что в красильной парни с девкой в гулючки тешатся. Парни за девкой, а девка за шайки да за чаны от них бегает, аукается, словно в лесу:
– Найди меня, погляди на меня!..
Проснулся лоботряс, выругался. Подумал: может и впрямь парни с девкой в красильной куроводятся.
И скорей туда. Вот, мол, я их сейчас распеку.
Летит, инда полы поддевки парусом раздуваются. Кричит:
– Лоботрясы!..
А в красильной тихо; народу никого. Зло взяло хозяина: раньше сроку люди с работы ушли. Крутится он между чанами, со зла в глазах у него мутится. И не на ком эту злость сорвать. Думает: подвернулся бы сейчас мне какой-нибудь под руку, я бы из него рванинки нарвал.
Не успел он это и подумать, повернул за дубовый чан, да сходу-то и налетел на красную девку, что к чану прислонясь стояла. В сумерках не разберет: кто перед ним – живой или мертвый. Замахнулся на нее и ногой прямо в краску попал. Поскользнулся и упал. А девка-то да на него. Известное дело: мертвый-то не то, что живой, – вдвое тяжелее. Сразу пыл у лоботряса и погас, куда что девалось. Закричал он не своим голосом.
Сторож по двору похаживает – не слышит.
А лоботряс понимает, что под мертвяком лежит, чудится ему: хватает его покойник холодными руками.
Большой мужик был лоботряс, ростом с оглоблю, а храбрости в него положено с наперсток. Принял он девку-то за фабричного. В старо время говорили: по ночам на фабриках фабричный орудует, вроде домового.
Кой-как выбрался лоботряс, прибежал домой, руки, ноги трясутся, зуб на зуб не попадает. Час, поди, мылся, краску смывал.
В утреннюю смену пришел народ. И Данилка, как на грех, явился. Увидел он, что лежит девка у чана, – так и окаменел. Приятели не посмели его утешать, слов ни у кого не нашлось.
Лоботряс перед народом с духом собрался, без шапки ходит, да все на девку крестится. Красну рубаху свою снял, видно больно сходна она оказалась с крашеным людмилиным платьем. Велел в свое поминанье записать, пятерки попу не пожалел.
– Поминай новопреставленную кажду обедню, чтобы душе-то ее там на том свете повольготней жилось, и меня она не беспокоила.
И тут же покойницу привинил:
– Сама десятника не слушалась, на одной ноге по лестнице скакала, вот и доскакалась. Все озорство да баловство на уме.
А к слову молвить, сам бы попробовал с кулем-то на плече по той лестнице поскакать. Ну, да видно совесть нечиста, чует свою вину: недаром и поминанье заказал.
После похорон Данилка словно совсем языка лишился. В кабак не пошел, лег в бараке на свой тюфячок, руки за голову, глаза в потолок. А по щекам желваки ходят. Можа день, можа два пролежал. Лоботряс десятнику сказал:
– Позвать его!
Как глянул Данила на посыльного, не ответил, не приветил, словом не обмолвился, а посыльный ветром из барака вылетел, ровно кто им из пушки выстрелил. Десятнику-то докладывает:
– Не пойду я больше к Данилке, у него глаза такие стали, что убьет!
Однако поодумался Данилка, сам пожаловал, без всякого спроса в контору вкатился, руку в красках положил на стол перед лоботрясом, вздохнул с шумом поглубже и одно слово молвил:
– Книжку!
Лоботряс перед рабочими фасон держит. Вынул он Данилкину книжку, повертел, повертел, да прежде, чем отдавать, и простриг ее.
– На тебе твой билет. За непослушанье я метку сделал.
Ничего не сказал Данила, так и ушел с простриженным билетом. И деревянный сундучок свой в бараке оставил, не взял.
Ушел и ушел. Вроде и забывать о нем стали. Где устроился, чем промышлял, никто не ведал.
Однова повез лоботряс ситцы к Макарью на ярмонку. Туда живой доехал, а оттуда встретили его на дороге, возок в канаву опрокинули. Так его под возком-то и нашли. Железкой его стукнули. Выручка вся при ём осталась, не дотронулись. И на поддевку суконну не польстились. Видно Другой расчет был. Не часто, а бывало и так, что своим судом рабочие хозяев судили.
ПЕТЬКА-МЕДЯЧОК
Помню я, как срисовальщик Тихон в одночасье умер. У Маракуши он сорок годов работал. Утром пришел ни в чем не бывало, после обеда сел отдохнуть, вроде бы задремал, да и не встал больше. Смерть-то нечаянно-негаданно подкралась к нему. Жалел его Маракуша. Такого мастера, как Тихон, днем с огнем поискать.
О ту пору как раз ирбитский купец-оптовик и заявился. Свой манер привез: вынимает лоскуток с хитрым узором, заказывает подогнать под него колер. Такой узор, говорит, в Ирбите в большом ходу. Тихон бы тот раз-два и снял манер, у него глаз-то наметан был. А теперь дело встало.
На другой день сразу двое и пришли рядиться на тихоново место. Первый-то Гордей, парень с Тезы откуда-то, чуб русый из-под картуза на полщеки. Другой – Поликарп, юркий, словно щуренок, подслеповатый на голове ни волоса, смолоду растерял.
У Поликарпа своя рука в конторе оказалась: дядя его в старших конторщиках у Маракуши ходил. Ну, известно дело, на свою ногу никто топора не уронит. Конторщик своего племянника подсовывает, по-родному.
Хозяин решил провер учинить обоим: одного в срисовальщики, другого, кто послабей окажется, – в сушилку, к барабанам. Дали им манер, что ирбитский купец привез: списывай на свои манерки; кто как горазд. А узор мудреный был. Попотели наши мастера, а все ж-таки сделали. Гордей срисовал – комар носа не подточит, на один волос не сфальшивил. У Поликарпа похуже вышло: нехватило ни уменья, ни терпенья. Но он духом не пал, норову в нем, хоть отбавляй, задумал что-то.
Старший конторщик в рисовальном ремесле малость понимал: пошептался он с Поликарпом да и поменял манерки.
Утром хозяин глянул и сразу определил:
– Поликарпа в срисовальню, Гордея – в сушилку.
Гордей почесал было в затылке, да делать нечего: с хозяином спорить не станешь.
Ходит Поликарп гоголем, глаза к брусу, нос к потолку, знамо дело, рад. Однако перед Гордеем, где ни встретятся, за полверсты картуз снимает.
Ты, брат, на меня не обижайся! Я тут не причем, такова хозяйская воля. Моя расцветка пала хозяину ближе к сердцу. Верь мне: я твой первый друг.
Заступил Поликарп в рисовальню, Гордей к барабану, пошли они маркизет печатать. И так задалось, что сам ирбитский купец не нахвалится.
Еще у Тихона, того, что помер, был ученик, Петькой его звали. Весь он в красноту отливал, ровно горшок обливной, – и волосы и одежда. Кто рыжиком, а кто медячком его кликал. Поликарп его мало-помалу оттер от ученья, а на его место сестрина парня приткнул. Петька сначала в конторе полы мел, на посылках бегал, а потом и оттуда его спихнули.
Затосковал медячок, подрядился он слепца по городу водить. А все баяли, что слепой-то – колдун, на какую фабрику что задумает напустить, – напустит, а людей в кого хошь, в того и обернет.
Гордей увидел Петьку, привел. И с первого разу крепко привязался к нему паренек. Придет к Гордею и все с вопросами.
– А это к чему? А это зачем?
Гордей ему растолковывал: видел, что пареньку фабричное дело по душе пришлось.
Ирбитскому купцу с узором потрафили. Отправил он обоз с товаром в Ирбит и второй заказ дает, вдвое больше прежнего. Маракуша и говорит Поликарпу:
– Заказы большие пошли, одному тебе не управиться, не подставить ли под первую руку еще и вторую – полегче будет.
И называет хозяин Гордея.
Поликарп и расписал своего друга как следует: назвал человеком зряшным, пустым, со всеми ярыжками, забулдыжниками-де Гордей ладит, заглазно хозяина костит, и дома-то не ночует, а все у сударок, и на исповедь и на причастье не ходит, и мануфактуру с фабрики тайком хлудит. А что касается узоров, то списывать он не может, только портить станет, надо другого найти.
И прочит за подручного к себе сестрина сына.
Маракуша все это на заметку взял, велел следить за Гордеем и обо всем докладывать.
Только Поликарп из конторы, Гордей ему навстречу: к хозяину идет.
Поликарп и начал наговаривать, будто хозяин житья не дает, мастеров ругает, узорами недоволен.
Гордей все ж пошел к Маракуше, не велика, мол, просьба: своей девке батисту на платье хотел попросить.
Маракуша слушает да головой покачивает:
– Что же ты мало просишь: на одно платье? Проси на два.
– Мне много-то не надо, – отвечает Гордей. – Да и отрабатывать дольше придется.
Не внял он сразу, куда гнет хозяин.
А Маракуша не отстает, все кочевряжится.
– Нет, на одно тебе мало, что тогда в кабак-то понесешь? Украдешь, что ли?
Гордей пунцовым ситцем вспыхнул, но сдержался:
– Признаться, по кабацкой части я не охоч. А коли на два платья раздобришься, давай, отработаю.
Маракуша закричал:
– Разгорелись глаза! Ступай вон, ничего не получишь. А самовольно возьмешь, под острог подведу. Все я про тебя знаю.
Так и ушел Гордей ни с чем. Пожалел: зря не послушал упрежденья Поликарпа. Ну, да ладно, вперед наука.
А Поликарп шепчет:
– Надень штаны с запасцом да обмотайся батистом. Вот тебе и подарок для невесты. Сколько раз я так делал. Сторожу в будке моргну, все будет шито-крыто.
Гордей обеими руками замахал. На многих отделочных жить приходилось, а ленточки чужой не украл. Легко пятнышко нажить, да не легко его смыть. Худая слава придет, никаким нарядом ее не прикроешь. Не согласился, одним словом, воровать. Погода-то в ту пору разненастилась. Один день солнечный, а то вдруг и польет, и польет дождик. К ненастью у Гордея и прежде ноги побаливали, а тут на грех еще по-намял, лодыжки натер. Обуваться, разуваться – одна маета. Гордей снимал сапоги, бросал их в угол за ящик да так босиком и шлепал. А то после этого и домой босой пойдет, – сапоги через плечо.
Поликарп однова глянул на сапоги эти да и задумал каверзу.
Сначала Маракуше дыхнул: Гордей-де слово дал своим артельным – обману хозяина, достану батистика.
Маракуша инда позеленел весь. Сторожу строго-настрого приказал: пуще всего на выходе за Гордеем доглядывать.
И как в воду Поликарп глянул: вечером упредил хозяина, а на другой день приемщики батисту не досчитались.
За смену-то Поликарп раза три в сушилку завертывал, все Гордею шептал:
– Батист воруют, смотри в будке обыск будет.
Гордею хоть обыск, хоть два, – у него кисет в кармане да сапоги через плечо – вот и вся амуниция.
В обед глянул Гордей к рисовалу, видит парень над новым узором потеет. Выведет, выведет, манерку оттиснут, понесут купцу, а тот не принимает. Хоть ты что хошь делай, не берет – да и все. Посовел Поликарп. Гордей взял бросовый листок да кой-что и обозначил. На другой день в обед еще подбавил, на третий день узор стал на дело походить. Поликарп через плечо гордеево на узор глядит, губы кусает, завидует: увидит хозяин эту поделку, сразу поймет, кто настоящий мастер, и тогда все подвохи Поликарпа пропадут зря.
– Эх бы, – говорит, – покурить!
Гордей-то доверчив был. Ему плутовство ни к чему.
– У меня, – говорит, – наверху, в сушилке пиджак у стены в углу, за ящиком, там, где сапоги стоят.
Метнулся Поликарп за кисетом:
– Ты, мол, – работай, можа на твоем узоре хозяин остановится, я не против.
А у самого от этой думы в глазах мутит.
Взял Поликарп кисет, сделал, что надо, собрался было выходить, вдруг слышит, вроде за ящиком кто-то есть. Глянул, а там Петька-медячок притаился, лежит на полу в рванине. Вытащил его Поликарп из-за ящика и к ремню:
– Ты зачем пришел, медна твоя душа? Батист воровать? Али за мной подглядывать?
Медячок всплакнул:
– Я к дяде Гордею пришел.
Довел Поликарп медячка до проходной будки, стукнул лбом в дверь, пригрозил: еще раз попадешься, в шайке с красками выкупаю, да так и пущу вороньим пугалом, людям насмех. Завихнулся медячок вдоль по слободке к слепому деду. Поликарп аж испугался: бежит мальчишка, а пятки у него по камнем звенят, искры сыплются. В толк не возьмет: ни это медячок, ни еще кто.
Принес Поликарп кисет. Закурили. Гордей кое-как отстоял смену, портянки в голенища, сунул, сапоги на плечо и домой.
У будки толчея. Сам Маракуша со сторожем рядом. Народищу скопилось – вся фабрика. Опять батисту не досчитались.
Подошла Гордеева очередь. Маракуша прямо к сапогам тянется, в голенищах шарит. Гордей приговаривает:
– Поищи, поищи, там золото припасено.
Маракуша из одного сапога портянку вытащил, а за нею тянет сверточек батисту. Из другого сапога – тоже. Гордей и обомлел.
А хозяин издевается:
– Своя посконь жестка, видно хозяйский-то батист помягче? Так, что ли? Нашел я в твоем сапоге пять аршин, а взыщу с тебя за все пять кусков. Да еще и в острог представлю.
Дело-то обернулось хуже быть нельзя. Не чиж, а в клетку садись. Все поликарпово шельмовство вздумали Гордеем покрыть. Приуныли артельные в сушилке. Зато Поликарп доволен: соперника своего убрал и от хозяина награду получил за новый, гордеев-то, узор. Не упустил случая прикащиков племянник – и этот узор присвоил.
Заказ по новому узору большой дали, не на одну неделю.
Да только вдруг ни с того, ни с сего стал узор блекнуть – можа краски дрянные попали, а можа рисунок следовало поправить, почистить. Работали – торопились. Поликарп валит с больной головы на здоровую, мол, гравер да раклист виноваты, не глядят за валиками. Валики почистить не умеют. Вот я сам почищу. Под самим земля горит. В голове помутнение, после большого хмеля. За полночь и остался Поликарп один, приспособился к медному валу, узор доводит, чистит. Нажал он покрепче, и словно что под рукой хрупнуло, диви березовое полено с морозу. Развалился вал на две половины, и выскочил, как из-под земли, медный паренек, обличьем на медячка сшибает. Робятишек в те поры на фабрике было хоть отбавляй – и ткали, и пряли с большими наравне. Всячески были: и рябые, и рыжие, всех-то рази запомнишь. Поликарпу было показалось: вроде это Петька. Прикрикнул он:
– Чего в неурочные часы где не след шляешься?
И хотел вытурить.
Да не тут-то было – медячок и пошел и пошел прыгать, кувыркаться, легкий, ровно кузнечик, – и под стол и на стол, мимо носа шмыгает, а ухватить не ухватишь.
У Поликарпа не только волчий зуб, а и лисий хвост был. Говорит медному прыгунку:
– Расторопный ты, парняга, поди ко мне в ученики, я облажать тебя буду.
А сам поближе к прыгунку. Ну тот тоже не промах – от Поликарпа – прыг, прыг, да и на валик. Сел верхом и говорит:
– Так к тебе и пойду, ты вон Гордея облажал, да в острог и запрятал.
Поликарп шугнул медячка, а он сел на подоконник да опять за свое:
– Мастерством его завладел, да хоть бы с места не спехивал.
Поликарп грозит старшему конторщику сказать, выгнать парнишку с заведения. А попрыгун нисколь не боится:
– Тебе не привыкать наушничать.
Вовсе Поликарп из себя вышел, да как швырнул одной половинкой в медного надоедника. Медячок откачнулся, а то бы ему Поликарп голову снес. Половинка в стену стукнулась; аж искры посыпались. А медячок поднял половинку и давай честить Поликарпа: все равно, мол, у тебя ничего не получится, чужое-то в прок не пойдет.
Глядит Поликарп: лежит на полу медный валик, целый, а прыгунка нет. У плутяги руки, ноги задрожали: что за притча такая.
Купец с хозяином поторапливают, а у Поликарпа дело из рук валится: уставит, пустит, придет Маракуша, посмотрит – не годится. Ну, прямо хоть с другой печатной мастера зови.
Вот тут-то хозяин и вспомнит про Гордея. Улик против него, кроме подметных тряпок, не оказалось; с фабрики кого ни вызовут, все в один голос – человек, мол, степенный, ничего за ним не водилось. Ну и отпустили его.
В обед заявился Гордей на фабрику. Все прямо к нему. Поликарп целоваться лезет, а у самого кошки на душе скребут. Нивесть откуда медячок выскочил да как закричит: я видел, как Поликарп тебе батистов в голенище совал. Теперь он на твоем узоре работает.
Тут Гордей и остамел. Не гадал он этого, не думал.
Поликарп мальчишку прочь гонит, медным бесом ругает, а мальчишка знай свое ладит.
Взял Гордей за вороток Поликарпа:
– Скажи по совести: твоих рук дело? Мне узора не жаль, но сердце мне уважь, скажи – правда ли?
– Есть примета! – говорит Гордей.
Раскинул он лоскут над головой, к солнцу, все как глянули, так и увидели в том узоре-то, в цветах, метка вкраплена, две буквы Г: Гордей Гордеев.
Медячок пляшет, руками машет, медными пяташками по дикарикам звякат, старшему конторщику язык кажет. Схватил конторщик метлу да за рыжим прыгуном. А мальчишка и пошел шнырять по двору: где на бочку вскочит, где через шайку перемахнет, только пятки звенят, угонись за ним, попробуй.
Кто кричит:
– Медячок появился!
А кто:
– Да и не медячок, только похож на него. Петька это.
А третьи:
– Глянь, у него пяташки медные, чу, звенят.
Петька от метлы прыгает, в ладоши медные бьет, пяткой о камень пристукивает. Прыгнул в окно, оттуда в красильню. Поликарп с конторщиком за ним. Медунок хватил медный валик да как бросит под ноги. Споткнулся конторщик и не заметил, куда попрыгун задевался. Поликарп ладит, что залез-де в медный валик, а конторщик свое: из окна в крапиву шмыгнул, за городьбу выскочил.
На этот раз и старший конторщик не выручил Поликарпа. Увидел хозяин, что Гордей узор выправил, поставил его в срисовальщики, а Поликарпа в сушилку. Вскоре Поликарп и вовсе с глаз скрылся – можа чем другим промышлять начал.
Гордей не забыл, Петьку в ученики взял. Перво-на-перво наши давай ему пятки проверять: медные ли? Глядят – пятки, как у всех.
А кто знает, можа и не он медными-то пятками по дикарику стучал.