Текст книги "Серебряная пряжа"
Автор книги: Михаил Кочнев
Жанры:
Мифы. Легенды. Эпос
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
КУПЛЕННЫЕ КОСЫ
В старые-то времена ивановские фабрики больше на привозной пряже работали. Да только перевоз дорогонько обходился, невыгодно получалось. Вот и порешили фабриканты свои прядильные заводить. Среди таких новых-то дельцов знавал я одного горшечника, Захаром его звали. Торговал он на базаре с лотка, да бросил, сгрохал прядильню. Статья эта оказалась доходная, разбогател Захар-горшечник. Ну, а если на чистоту говорить, с того ему деньги шли, что прядильщиц ценой не баловал, а к банкаброшам старался ребят ставить, – им-то и вовсе дешево платил.
Из ближнего села подрядилась на прядильную Настя – девушка молоденькая, красоты невиданной. Мать у нее весной в озере утонула, отца по увечью из ткацкой разочли, он с горя и запил. Мастер к ватеру поставил ее на самый тонкий номер, где и старые прядильщицы, полжизни прявшие, не больно справлялись. А Настя сразу их опередила, – такую добротную пряжу стала давать, что все дивовались.
Спрашивают ее:
– Как это ты, Настя, управляешься? Уж не помогает ли тебе какая неведомая сила?
Бывало, возьмут нитку и волос из косы у Насти, положат на ладонь, сравнивают. И что ж вы скажете? Нитка не уступает. А прочная – не оборвешь. Косы у Насти были длинные. Вот раз и скажи она в шутку:
– Потому так тонко пряду, что на своем волосе прикручиваю.
С тех пор этот слушок и пошел по фабрике гулять.
А Настя только посмеивается: весь секрет был в руках мастерицы да в стараньи.
Меж тем дошел слушок до Захара-горшечника. Тот сразу взял девушку на заметку. Пришел в прядильную, увидел; настасьины косы и подумал:
– Попалась, русалка. С такими волосами я тебя отсюда не выпущу.
И стал Захар помаленьку подлаживаться к Настасье: куплю-де косы чохом. Вон они какие длинные, чуть не до пят. На каждый станок дам по волоску, пусть и другие прядут, как Настюшка.
Так и сказал:
– Продай косы, дорого дам. На что они тебе?
Удивилась девка:
– А тебе на что? Али плешь свою прикрывать?
У Захара и впрямь плешь оладышком на маковке желтела.
Однако девкины слова хозяин за обиду не счел, спокойно так ответил:
– На дело понадобились. Остриги, давай. Ну, так и быть, прядку можешь себе оставить.
Настасья спрашивает:
– Что ты меня метить, что ли, задумал? У тебя дочерей целый куст – остриги любую.
Захар плюнул:
– Не на то, чтобы любоваться, покупаю твои волосы. Сама сказывала, чьи у тебя косы…
– Свои.
– Свои-то свои, да кем подарены?
Настасья совсем опешила, намека не поняла.
– Батюшка с матушкой подарили.
– Батюшку твоего я знаю, а вот в каком озере твоя матушка плавает, в каких камышах прячется?
«Ну, – думает Настасья, – хозяин наверное даве лбом о притолоку стукнулся, рассудок стронул, ни весть что брешет».
А Захар прилип, как муха летняя, не отмахнешься. Долбит и долбит свое.
Потом стращать стал:
– Постой, придет срок, не ножницами сниму, а по волосу выщиплю.
С того дня и пошел хозяин всякие подкопы подводить. Однако Настя тоже не дремала, не больно в обиду-то давалась. Не робкого десятка была. В работе не проштрафится, за словом в карман не полезет.
– Я, – говорит, – покажу тебе, лысый горшок, почем коса, почем волосок.
Захар-горшечник на своем веку-то скольких людей обманул, – научился. И перехитрил он Настасью.
Идет он раз мимо трактира, видит, настюхин отец с лошадью целуется.
– Ты что, Ермолка, к кобыле прикладываешься? – спрашивает Захар.
А у Ермолки язык еле-еле ворочается.
– На шкалик взаймы прошу.
Смекнул Захар. Дал четвертак и расписку требует. Конторский писарь в два счета сготовил грамотку. Ермолка крест поставил, схватил четвертак да в кабак.
А что в грамоте было написано, – он спьяна даже и не спросил.
Под воскресенье пряхи за получкой явились.
Писарь на Настасью не глядит.
– За тебя, – говорит, – всё отец получил, ступай себе.
– Как так? – удивилась Настасья.
– А так. За год вперед жалованье забрал. Вот и расписочка.
Девка ахнула. Знала она своего отца.
Дома на него с укором кинулась, тот кстится-божится, всего навсего четвертак получил – двугривенный пропил, а пятак на похмелку остался.
В те старые-то времена кому жаловаться пойдешь? Всюду хозяину верили: ворон ворона, вестимо, не уклюнет. Настя порешила с фабрики уходить, да не тут-то было.
– На тебе, – говорит хозяин, – долг: отработай.
И пашпорту не отдает. Сразу запутал девку, как паук муху. Жужжи не жужжи, не вырвешься.
Опять принялась она за свою пряжу. В приготовительной-то ровница всему делу лицо придает. Если хороша она, то и пряжа на славу, а там и ткань выйдет первосортная.
Настя в своем деле толк знала: много веретен в ее подчинении было, и все веретена, как солдаты командира, слушались. Утречком прибежит до начала смены, машину примет, проверит, все ли в порядке, – такой уж обычай был. Ватер у нее чистый, планки, валики, катушки всякие – тоже в полной исправности.
Заправила машину и поглядывает, как ровница идет на ватер. А у самой глаза, словно у подъязика, – красные, с ночи наплаканы. Обходит, на веретена посматривает, попутно нити присучивает. Пока съемщицы снимают, она замок заведет, ремень осмотрит, коли какая задиринка, – шорника покличет. Минуткой дорожит. Минутка – катушка, секунда – веретено, а за веретено хоть полгроша да причтется. Торопилась Настя отработать кабалу.
Все на Настю любовались. Сам Захарка зайдет проведать, встанет против настиного ватера и все смотрит, не отрываясь. Бабенки подшучивать над Настей стали:
– Надоел Захарке свой заплесневелый сухарь, к румяной булочке подбирается…
Ну это они, конечно, зря. Затем ходил Захар, что все хотел понять, какой такой секрет у Настеньки. Однако сколько глаз ни пялил, ничего высмотреть не мог.
Работает Настя и сама с собой беседует. Сменяет валик с задиринкой и приговаривает:
– Эх ты, валик-сударик, своей занозой сейчас у меня все дело испортишь. Иди-ко отдохни к мастеру.
А сама другой валик ставит.
Вот однова слышит она, как Захарка в цеху на рябую работницу кричит. А та баба-то была с ленцой, снасти в грязи держала.
– Что ж ты, мухами засиженная, за пряжей не глядишь. Присучка на присучке. Пряжу негодную хошь дать, а денежки хозяйские сполна получить. Нет, эдак-то не поддудит. Машина у тебя, смотри, вся седая, вся в пуху.
Рябая взяла щетку и ну махать ею бестолку. Пыль валит прямо в товар, в наработку.
Схватил Захарка нерадивую за космы и потащил к Насте. Та как раз валик протирала.
– Учись, чортова кукла, коли своего ума не нажила, вот как добрые-то люди делают, вот с чего у них пряжа и бела и мягка…
Настюха взяла в обе руки рвань, одну, спрыснутую керосинцем, в другую сухую. Протерла досуха. Валик заиграл. Рябая с дуру и брякнула:
– Что ты мне на нее пальцем указываешь. Ей русалка помогает. Она волосом задарила ее. Нечего нас по ней равнять.
Тут уж Захар решил, что и верно дело у Настюхи нечисто.
– Обидел я ее, – думает он, – как бы русалка мне спину не нагрела.
Поглядел еще раз, как Настя картинно обращается с веретенцем, решил ее задобрить.
– Дам тебе, девка, на подсолнухи в святки, забуду про отцов долг. А ты обучи всех работать по-своему. Растолкуй им как и что. Сам я в твой секрет не вникну.
Настю такое зло взяло на скупердяя Захарку, что она все, как думала, на ладонь безо всяких заковык и выложила.
– Мой секрет весь на виду: кто захочет, тот и научится. Да только какой им прок от того, что они прясть лучше будут. Снимут пряжи вдвое, а нарядней не оденутся, слаще не сопьют, не съедят. Все в твои сундуки пойдет.
Захар ухмыльнулся:
– Что же ты сама торопишься?
– Потому и тороплюсь, что за отца работаю. А отработала и до свиданья. Случится мимо твоей фабрики итти, крюку версту дам, обойду.
– Да что я – чорт что ли?
– Чорт не чорт, а вроде: на год привязал меня к фабрике.
Сама, однако, на Захарку и не глядит. Гордая была.
Как услышал Захар планы ее, не полюбились они ему, – жаль мастерицу потерять, видит он, что Настюха втрое больше других делает. Этак-то прибыльно. А год пролетит скоро.
Опять Захарка подкараулил у кабака пьяненького настиного отца. Сунул ему целковик, тот за целковик еще крестик поставил на захаровой грамоте, а в ней значилось, что забрал-де он за свою дочь все деньги, что может та на веку своем заработать.
Услыхала Настасья – и руки у нее опустились. Прежде хоть надеждой себя тешила – отработаю срок и вырвусь, а теперь поняла – не выкарабкаться. И то: у Захарки коготь цепкий. В гроб хозяин вгонит. Не знает Настя, как и быть. Получается тонка нитка, да горька, конца краю ей не видно.
А Захарка-горшечник и впрямь решил, что волосы настины не простые и можно на них поднажиться. Думает: теперь не выдержит девка. И снова начал приставать к ней: продай да продай.
В ту пору спозналась Настя с душевным молодцом Иваном. Он у сушильных барабанов работал. Всеми статьями парень взял. Приглянулись они друг другу, столковались о свадьбишке. А Захар Настасье ножку и тут подставил, за вывод больше тысячи потребовал. Где им этакое место денег взять? Захар свое гнет:
– Средств у тебя, девка, нету, сам знаю. За вывод давай мне косы. Чего жалеть, другие вырастут.
А она – опять отказ.
Обиделся Захарка. Постой, думает, доведу я тебя до узелка, до петельки.
Отец хмельной советует:
– Продавай, коли цену мало-маля подходящую сулит.
Заревела девка:
– Того ли я от тебя, батя, ждала? Душевное слово в беде дороже золота. А я от тебя этого слова не слышу.
Однова идет она со смены вместе с Иваном, кручинится, о своем горе сказывает. Плачет: как быть, жить, где выход искать?
Иван подумал, подумал да и утешил:
– Продай, – говорит, – косы, деньги возьми вперед. А остальное – мое дело.
У Насти и ноги подкосились. Ровно земля под ней заколебалась.
– Ну, с отца-пьянчуги что взять. А теперь и ты с ним в одну дудку дудишь. Нынче хозяину косы приглянулись, завтра сама приглянусь, что ты тогда скажешь? Коли так – прощай. Красоту свою, душу свою не продаю. Порешу себя – руки наложу.
Больше с Иваном и говорить не стала. А он назавтра опять:
– Продай, не бойся. У Захарки капиталу нехватит, чтобы твои косы откупить.
Что Иван задумал, – невесте не рассказывает, а с продажей поторапливает:
– Ты не бойся. А когда сторгуетесь, сделай все так, как я тебя научу. Не подымет Захарка твоих кос, тяжелы они для него.
Поверила Настасья. В тот же день Захарка-горшечник говорит:
– Продай!
А она:
– Купи.
И цену назвала. Захарке показалось подходяще, он тут же и задаток дал.
– Угадал ты, – говорит Настасья хозяину, – не простые у меня косы. Рябая верно сказывала: мать русалка мне эти косы дала. В воде подарены, в воде их только и снять можно, иначе вся сила из них улетит, тогда в пряжу не вплетешь, – пользы тебе не будет. Бери в полуночь железный ларец, ножницы да свечку и приходи к кустам на Уводь, за город. Но ни слова никому, чтобы сделку нашу не подсмотрели и зря твой капитал не пропал.
Захарка рад: уломал девку.
Вечером на Уводь к кустам отправился. Наметку-накидушку для близиру захватил, вроде рыбачить вышел.
А на берегу Настя ждет. Как на посаде сторож пробил двенадцать часов, Настя обошла вокруг кустика три раза и в чем была махнула в омут. Вода ей по пазушки.
– Ну, – зовет, – иди снимай! Мать разрешение на продажу дала. Вот она сейчас около плавает. Прыгай, хозяин!
Захара оторопь взяла. Боится прыгнуть. Прыгнешь и нивесть – на берег вылезешь аль нет. Русалка-то еще за ногу в омут потянет. Стоит Захар, кумекает.
А Настюха торопит:
– Последние минуты остаются, мать уплывет, тогда и топором мои волосы не отрубишь, а денежки я обратно не отдам.
Захарка как услышал про деньги, так храбрости у него сразу прибыло, забормотал: «Свят, свят!» да и бултых в воду.
– Стриги, – кричит Настасья, – твоя взяла. Озолотишься теперь.
Захарка до косы дотянулся, приноровился ножницами хлопнуть, да вдруг наметка и прикрыла его, словно сома, плотно ко дну прижала и поволокла по омуту. Только пузыри запузырились. Хлебнул он вонючей воды из Уводи. Посидел под наметкой. На вторые сутки мужики его баграми вытащили.
Рабочие про то узнали, шапки сняли, перекрестились:
– Слава те, господи, избавились.
А Настасья с Иваном поженились чин по чину. И жили не так, чтобы плохо, на хлеб, соль сами себе зарабатывали, детишек в люди вывели.
ПАЛЬМОВАЯ ДОСКА
В те поры заикнись, скажи хозяину:
– Мол, как фабрику-то сгрохал? Мошенством да ложью. – Он те и выговорить не даст, рот заткнет: своим-де трудом, ночей-де не спал…
А старики знали, что это был за труд. Нивесть про кого – нето про Бурылина, нето про Бабурина, а может и про Бубнова, – больше всего, правда; Бурылина называли – слушок шел, что нечисто у него дело. Был Бурылин первостатейный воротила, много нахапал, девать некуда, по горло в золоте сидел, а сам глядел, как бы еще денежку клюнуть.
Все зачалось с пустяковины. В Иваново, сказывают, заявился Бурылин в липовых лаптях, в заплатанных портках, копейки за душой не было. На работу определяться стал. А ремесла никакого не знает. Куда ни торкнется, все такая должность, что семеро наваливают, один тащи. В мытилку брали – не пошел: грязно и не денежно. В заварку звали – жарко, и оклад мал, отказался. В бельнике с недельку у Грачева поработал, на попятную кинулся – кости ноют, лапти преют, да и то, братец мой, в бельнике не озолотишься.
А глаза у Бурылина завидущие, смотрит он на чужое богатство, как голодный пес на мясо. Ну да где его, богатство-то, возьмешь, на улице не подберешь, никто про тебя не потерял.
Долго так слонялся Бурылин с фабрики на фабрику.
Встретился он на гарелинской с набойщиком Федотом. Тот заводчиком на верстаке работал, всему куску лицо задавал, первая борозда его была. Как он обозначит свою линию на полотне, помощники за ним доделывают – грунтовщики, расцветчики. И такие ли Федот ситцы набивал, что и красиво и прочно: носи – не сносишь, стирай – не состираешь. Резчик к тому же был незаменимый: днем с огнем таких наши фабриканты искали, в набоешной его на вес золота ценили.
Другие набойщики чужими «набивными» работали. У самих-то мастерства нехватало доску вырезать, манер выдумать. А Федот сам до всего доходил. Пальмы нет – грушу срубит и так тонко вырежет, тютелька в тютельку, что диву даешься.
Вот раз заглянул Бурылин на Кабацкую в кабак. Видит: Федот за столом сидит, косушку пропустил, требухой закусывает, сбитнем запивает. Подсел к нему Бурылин. Слово за слово, разговорились. Всяк о своем печалится. Бурылин на жизнь жалуется, работенки денежной не находит. Спросил Федота, много ли тот получает.
– Три целковых на день выгоню, – отвечает Федот.
– Ах, паря, три целковых, немало! А много ль проживешь?
– Гривен пять в день.
– Где столуешься?
– При фабрике.
– Так у тебя два с полтиной чистоганом остается… Да я бы на твоем месте давно свою светелку открыл аль прядильню. Мужиков нанял. Ты бы сам ко мне пришел, я бы тебе не трешну, а пятерку положил.
А Федот в ответ ему:
– Горяч ты парень, как я погляжу. Мне и без светелки добро. Жить-то немного осталось. Не привык на чужой спине кататься. Смолоду не научился, а под старость и подавно грех на душу брать не хочу.
Бурылину федотовский заработок занозой в душу вошел, да не знает, с какого бока к этим деньгам подъехать.
– Выучи меня твоему ремеслу, – просит он заводчика.
Федот не из таких, чтобы свое ремесло за семью замками прятать: сыновей у него не было, искусство передавать некому.
– Обучить-то, – говорит, – не шутка. Погодишься ли ты? Тут тоже, братец, смекалка нужна. А пуще всего глаз зоркий да рука меткая. Многих я учил, да что-то ни у кого по-моему не получается, набивают кой-как, грунта могут делать, расцветчиками вышли, а заводчиками – нет. Однако попытаться не заказано.
Еще косушку заказал, крикнул половому:
– Принеси-ка, милый, уголек из горнушки.
Тот принес. Федот грамотку положил, дает задачу Бурылину:
– Глянь на блюдо, вишь какая земляника намазана. Переведи ее на лист.
Бурылин взял уголек, приноровился да, не торопясь, и перевел на грамотку. Вышло не больно казисто, но для первого раза терпимо.
Федот повертел, повертел грамотку и говорит:
– А што, паря, из тебя толк будет. Сноровка есть. Коли возьмешься за разум, на заводчика со временем погодишься. А на грунтовщика и гадать нечего: пойдет. Учить тебя не прочь.
Прямо за столом и стакнулись. И платы никакой Федот за обученье не потребовал.
Утром Бурылин в набоешную пожаловал. За верстак рядом с Федотом встал. Кисло в набоешной, запашок – не хвали, слезу с непривычки у Бурылина выжимает. А парень здоровый, маковкой под потолок, глаза на выкате, волосы в ржавчину ударяют, кулаки, что твои гири пудовые. Федот ему как раз по локоть. Старичишка так себе, трухлявенький, грудь впалая, спина дугой, бороденка клинышком, на волосах ленточка, очки ниткой подвязаны и ногти разноцветные.
Почали работать. Федот Бурылину наказывает:
– Смотри, не зевай, паря, на ус наматывай. Я словом учить не горазд, сам с глазу у батюшки перенимал, и ты на глаз больше прикидывай. Краску словом не почувствуешь, а глаз сразу скажет, где хорошо, где плохо.
Федот всей артелью руководит, за ним помощники подчищают, а Бурылин пока последним номером, ученик. Ясно, сразу не доверишь грунт набивать, приглядеться надо.
Федот за верстаком, как водится, доску положил, сукно раскатали, миткаль разостлали, Федот штрифтовальный ящик под руку поставил, в кружку крахмалу густо налил, клеенку припас. Дело хитрое. Цветочек на ситце не сразу получается. Еще подумаешь сначала, как его смастерить.
Пошло дело колесом. Федот за заводчика на миткале, как бы походя рисунок вывел. Лента к грунтовщику пошла, тот грунт набил, дальше передал. Другие давай краской красной расписывать. А расцветчики принялись за свое: ситец голубой краской расцветили. И не узнать куска: ожил. Однако краска непрочно сидит, и яркости той нет.
– А мы сейчас ее, голубушку, веселей улыбаться заставим, – говорит Федот. – Посмотри, ученичок, как ситец до дела доходит.
Таскальщики куски на шесты подняли, в заварку потащили. Федот Бурылина за собой тянет.
– Все ступени, – говорит, – ты должен пройти, тогда из тебя толк получится, и краски тебя будут слушаться, ты капризы их понимать научишься.
А на заварке хуже, чем в набоечной. Стоит избушка на курьих ножках, ни потолка, ни полу, одна крыша. Дров поленницы, печи да котлы, над котлом баран.
Федот толкнул Бурылина – что зря стоять, помоги мужикам барана вертеть, а то вишь рубахи у них взмокли, соль выступила.
– «Посирите» ситчик, – советует Федот.
Посирить, так посирить. В котле жидкий коровий помёт разведен. Бухнули туда ситец. Это на закрепу, потом и в краску пустили. Принялись баран вертеть. Вертели, вертели, инда у Бурылина чортики в глазах замелькали, а уж то ли не здоров был мужик. Концы у ситца связаны, ситцевому ремню конца нет. Опосля в другую дверь на реку в мытилку поволокли, оттуда в бельник. Долго Федот Бурылина водил.
– Теперь видишь, как цветочек получается, – спрашивает.
А Бурылин никак не отдышится. Понял, что недаром Федоту три целковых даются.
И все ж-таки не отступился, хотя не о мастерстве, а о деньгах думал. За год многое раскусил. Попытался сам манер вырезать, достал грушевую доску, потел, потел, но не больно-то получилось. Федот посмотрел, говорит:
– Такой доской горшешники в старое время у себя в избе орудовали. А на нашей мануфактуре она, нам не к лицу. Устарела. Тонкости нет. Ну, – успокоил, – ничего, дойдешь.
Год прошел, другой миновал, третий покатился, день за днем, неделя за неделей. Покоя не ведал, ночей не спал, все манеры строгал, целу поленницу красного дерева перевел. И с каждым разом манер лучше да лучше получался. До того дошел, что однова Федот взял манер у Бурылина, в дело пустил и сам, пожалуй, больше ученика радовался. А править должность заводчика Бурылин все ж-таки не наловчился. За грунтовщика еще туда-сюда, а на первую руку сноровки нехватало. Федот его все тащил:
– Дай срок, – и первой рукой станешь, перешибешь меня, свое место уступлю, вторую руку править буду. Только бы толк был.
На первых порах и Бурылин, пожалуй, никакой охулки на заводчика не положил – наставленья слушал, в советы вникал, что надо по работе, спрашивал; грунтовщиков там, расцветчиков и в расчет не брал, почитал, что больше ихнего знает.
Федот в бараке со своими артельщиками ночевал, а Бурылин на Сластихе избенку в три окошечка отрядил.
И все перед Федотом своей халупой похвалялся:
– Не житье одному, а малина. Что хочу, то и делаю. Никакой помехи. Никто мне не указ, где хочу пройду, где хочу сяду. А у вас что в бараке? Не лучше, чем в остроге. Полез спать хребтом за верхние нары заденешь, позвонок выворотишь, спросонья голову вскинул – лоб расшибешь опять-таки об те же нары.
Нет тебе покоя. Один отдыхать улегся, другой на балалайке тринькает, третий в карты режется, четвертый прилаживается, как бы из чужой котомки сухари стащить. А здесь кум королю да сват министру – печку истоплю, наварю, нажарю, напарю. Переходи, Федот, ко мне, эх, и заживем!
Другие в напарники напрашивались, да Бурылин их отначивал: не та масть. Все Федота зазывал.
Может быть и не переманил бы его Бурылин, да одна загвоздка вышла. На Спас заводчик получил денежки, пошел в лавочку, купил себе новую рубаху, положил под подушку. В Спас-то как раз он именинник был. Вечером в баньку собрался, прибежал, мочалку схватил, сунулся под подушку за обновкой, а ее как не бывало. С ним рядом Мишка Грачев спал, забулдыга-парень, – и его нет. Ну, дело ясное, – он рубаху целовальнику отнес. Федот в кабак. Там – Мишка с друзьями посиживает, попивает, кается:
– Я взял. В получку деньгами верну.
Что с ним делать? Ругнул его Федот, знает: с этого пьяницы взятки гладки, плюнул, а наутро свернул тюфяк, взял сундучок в руку да и подался на Сластиху к Бурылину в хваленую избушку.
Обрадовался Бурылин, на печи свое место Федоту уступает.
А Федот встал посередь избы и руками развел. Навалено щепы, стружек, опилок, обрезков всяких, железок, баночек – ступить негде.
– Не пойму, – говорит Федот, – у тебя здесь столярная, что ли: настрогал, нарубил, чорт ногу сломит, а другую вывихнет.
А тот умасливает:
– Это ничего, я сейчас веничком.
Федот опять за свое:
– Да у тебя хуже барака захламощено.
Собрал щепочки с пола, стал разглядывать, смекает, что стружки все грушевые да пальмовые. А из такого дерева тогда набойны вырезывали.
– Э-э! Над манерами потеешь! Меня, старого кота, за ухом почесать собираешься. Ну, ну, почеши хорошим манером. За это не обижусь.
А Бурылин эдаким дурачком прикинулся:
– Где уж мне до твоего ума да до твоей сноровки. Зря доски трачу. Мало что путного получается.
А морда маслянистая, ровно горячий блин.
Стал Федот пристраиваться со своим тюфячком на печь. Глянул на боровке дощечка лежит. Посмотрел – пальмовая. Пощупал – узор вырезан. Только что-то больно замысловато. Поинтересовался, взял дощечку, разглядывает, а без очков ничего не видит.
– Какой узорец вырезал? – с печки-то спрашивает.
Бурылин за столом сидел, пуговку к штанам пришивал.
– О чем ты? – говорит.
– На боровке дощечку взял. Что за узор?
Бурылин иголку воткнул в паз, порты бросил, кошкой на печку махнул. Цопнул дощечку да скорей в печку, в огонь ее и пуль. Взяло Федота сомнение:
– Что это ты такой секретный, уж и показать старику свое изделье не желаешь.
Даже обиделся чуток. А Бурылин крутится веретеном.
– Полно: какое мое изделье. Одно баловство. Доску извел, а ни бельмеса не вышло.
Федот опять поверил. У него у самого первое время таких промахов немало было.
Стало быть, живут они, друг другу не супротивят. Манеры вырезывают, советуются, на фабрику ходят вместе, со смены вместе вертаются. С получкой, бывало, или под воскресенье штофчик принесут, раздавят.
Федот – человек хороший, а за ним слабость водилась: выпимши хвастануть любил, ремесло свое в обиду не давал. Ему нож острый слышать, что, мол, в Питере или в Москве или еще где есть резчики лучше ивановских. Ну Бурылин-то и смекнул это.
Однова в воскресенье выпили толику, про мастерство речь пошла, Бурылин и закинул удочку:
– Хоть и хвалят, Федот, нас, ивановских, а все-таки получше мастера есть.
Федот ему в ответ:
– За ткачей не отвечаю, а резчиков мозговитей наших нет. Можа допрежь встречались, а теперь мы всех перекрыли.
Бурылин, как кот около горячей каши, ходит, а все наперекор Федоту говорит:
– Ты вот баешь: лучше тебя нет резчиков. А вырежешь ли вот такой манер, как на той штуковине?
Вытаскивает из кармана платок бухарской пряжи. Персидских манеров набойка.
Федот постукал по табакерке ногтем, платок по лавке разложил, пригляделся, что к чему, и сказал:
– Персидские да заграничные, а мы што: параличные?
Пыхтел, пыхтел, вырезал да и сделал так, что получше образца получилось. Бурылину крыть нечем.
Сели обедать, Федот каши гречневой сварил, говядины для праздника в штицы бросил. А Бурылин сухарь грызет, кипятком запивает, Федот смеется.
– Зубы, парень, сломаешь. Хоть бы о празднике разговелся. Получаешь теперь с мое, а деньги бережешь.
А тот в ответ:
– Сплю и вижу свою прядильную. Лежу ночью, задумаюсь – а передо мной фабрика, кажется, иду я по ней, а веретена поют, много их, целые тысячи… А рядом с прядильной свои ткацкая и набоешная. Опомнюсь – и нет-то у меня ничегошеньки. И подступит к горлу камень, дышать нечем. Такая ли тогда злость меня на всех людей берет, что не знаю, что бы я с ними сделал. С ума меня сводит фабрика, жив не останусь, а построю. Либо в Сибирь пойду, либо вровень с большими хозяевами встану. Потому и деньги коплю. Потому и сухари грызу. Погоди, Федот, я еще вспорхну. Дай крылышки отрастить малость. Все равно, коли не добьюсь своего, – от одной зависти высохну.
А глаза у него, как у голодного волка ночью, огнем горят. И такой вид острожный, кажется, он тебе ни за что, ни про что нож под ребро всадит.
Но однако же Федоту пугаться нечего, денежек за свой век не накопил. Он и говорит Бурылину:
– Теперь вижу, какой ты. Может тебе голову сломят, а может придет время – и все перед тобой в дугу гнуться станут. Только завидуешь ты нашим тряпишникам зря. Золота у них много, а радости чуть. Грехов на них налипло, как на шелудивую собаку репейника. И никакой золотой водой не смыть им с себя черных пятен. Так с нехорошими метками и в гроб лягут.
Ну, где Бурылина сговорить.
– Да мне, – отвечает, – хоть клеймо на лбу ставь. Что из того, кто я буду праведник, – нуль это все, плюнуть на меня и растереть. А перед ними все двери раскрываются. Что ни захотят, – все к ним является, как по щучьему веленью.
Так и остался при своем.
Пообедали, день был воскресный, обоим нечего делать. Бурылин опять за разговор.
– Мастер ты, Федот, что и говорить. Но есть на свете одна задачка, которую ты все-таки не осилишь.
– Все сделаю, – заявляет старик.
– А сдержишь слово?
– Чего ж не сдержать?
– Поклянись отцом-матерью, что в точности сделаешь, так что комар носа не подточит.
– И без клятвы вырежу. От слова не отступлюсь. Что за вещица, покажи. Заморская, что ли, какая диковинка? Кем делана? Коли человеком, то и я сделаю.
Вынул Бурылин из кармана кошелек, достал свою секретную штучку – сотенный билет; бумажка новенькая, похрустывает.
– Сумеешь? – пытает.
Федот увидел и на попятную.
– За такую доску – верная каторга. Мне на старости лет нет нужды в колодках ходить.
Бурылин лисой вокруг старика:
– Каторги не бойсь. Я сам на такое дело не пойду. Только попытать решил, хороший ты резчик, а ль на этом манере споткнешься. Вижу кишка тонка. А то: каторга…
И потянулся к сотенной. Федот его за руку.
– Разве что для шутки. Вырежу и тут же изрублю.
Взял он сотенный билет, смотрит. А работа тонкая, на казенном дворе бумага делана, одним словом по всем правилам.
Стал Федот резать манер на пальмовой доске. Не больно споро дело подвигалось. Воскресенья четыре потел. Все ж-таки вырезал. С орлом, циферками и со всеми министерскими подписями. Хоть сейчас бери манер и печатай денежки: Показал Бурылину, ну тот и руками развел.
– Твой верх, Федот. Действительно, ты резчик первейшей руки.
Федот доволен. Еще раз дал соседу посмотреть, взял топор и пошел к порогу – рубить пальмовый манер. Бурылин у него из рук дощечку выхватил.
– Подожди, – говорит, – надо попробовать, что получится.
Штрифовальный ящик с полки снял, красочки подобрал, какие надобно, бумаги гербовой достал, видно она у него уже заранее была заготовлена, суконку подостлал, как на верстаке принято, и хлоп, хлоп. Сотенный билет готов, в точности, словно с Монетного двора подали.
– Гляди, что получается! Да мы теперь с тобой богаче всех ивановских фабрикантов станем.
Федот тут же изорвал бумажку на мелкие части.
– Отдай, – говорит, – эту пагубную доску, на горе себе я ее вырезал.
Ходит Федот по избе за Бурылиным, а тот не отдает манера, не вырывать же ее, да и не одолеть, сила у Бурылина лошадиная, изомнет в труху.
А Бурылин говорит:
– Утром, на свету, еще посмотрю.
На иконы покстился, поклялся шельмовством не заниматься и завтра же дощечку сжечь.
И верно: наутро при Федоте бросил ее в печку.
Как-то по лету собрались они за грибами. Лес в те поры у самых фабричных ворот рос. Гриба уродилось неуберимо. Ходят Федот с Бурылиным, поговаривают, боровики ножичком под корень ломают. Все дале да дале идут в чащу. Пошли места глухие, непролазные, и солнце в ту глухомань не заглядывает. Сначала шли – аукались, потом Федот: «ау, ау!»…, а от Бурылина никакого ответа, диви, под землю провалился. Покликал, покликал Федот своего дружка, думает, не мал ребенок, не заплутается, на опушке встретимся.
К вечерку Бурылин вышел на опушку, сел на пенек, посвистывает. Последние грибнички – свои же фабричные – из лесу возвращаются, лаптишки скидают. Бурылин спрашивает их:
– Тамотка моего деда не заметили, где его леший водит.
Бабенки голяшками сверкают, хихикают:
– Видели, на твоем Федоте волк на свадьбу покатил…
Затемно в свою халупу ввалился Бурылин. Как ступил через порог, бросил кузов на голбец, дверь на крючок, сам с лампой под пол.
Утречком в субботу конторщики в набоешной спрашивают Бурылина:
– Что наш дедка, захворал, что ли?
Бурылин объясняет все, как есть. Решил народ, что в понедельник старик раньше всех заявится. Ан не заявился.
Много понедельников прошло, Федот как в воду канул. Хозяин горевал: первостатейного заводчика лишился. Назначил Бурылина за Федота дело править. Однако у него не получалось, как у Федота, тона такого не мог задать.
О Федоте в полицию заявили, поискали, поискали, решили, что сгиб, и изо всех списков вычеркнули.
Казалось, чего еще надо новому заводчику Бурылину: оклад больше всех, в набоешной за главного, все под его рукой, ремеслу доходному выучил его добрый человек. Так нет, ему и этого мало. Полгода не поработал и расчет хозяину заявил. Я, говорит, свою светелку строить надумал. В Приказ сбегал, грамоту принес, и с фабрики в тот же день разочли.