Текст книги "Пошехонская старина"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц)
IV. День в помещичьей усадьбе
Июль в начале; шестой час утра. Окно в девичьей поднято, и в комнату со двора врывается свежая струя воздуха. Рои мух так и кишат в воздухе и в особенности скучиваются под потолком, откуда слышится неистовое гудение. Женская прислуга уже встала, убрала с полу войлоки, собралась около стола и завтракает. На этот раз на столе стоит чашка с толокном, и деревянные ложки усиленно работают. Через десять минут завтрак кончен; девицы скрываются в рабочую комнату, где расставлены пяльцы и подушки для кружев. В девичьей остается одна денщица, обыкновенно из подростков, которая убирает посуду, метет комнату и принимается вязать чулок, чутко прислушиваясь, не раздадутся ли в барыниной спальне шаги Анны Павловны Затрапезной.
Рабочий день начался, но работа покуда идет вяло. До тех пор, пока не заслышится грозный барынин голос, у некоторых девушек слипаются глаза, другие ведут праздные разговоры. И иглы и коклюшки двигаются медленно.
Хотя время еще раннее, но в рабочей комнате солнечные лучи уже начинают исподволь нагревать воздух. Впереди предвидится жаркий и душный день. Беседа идет о том, какое барыня сделает распоряжение. Хорошо, ежели пошлют в лес за грибами или за ягодами, или нарядят в сад ягоды обирать; но беда, ежели на целый день за пяльцы да за коклюшки засадят – хоть умирай от жары и духоты.
– Сказывают, во ржах солдат беглый притаился, – сообщают друг другу девушки, – намеднись Дашутка, с села, в лес по грибы ходила, так он как прыснет из-за ржей да на нее. Хлеб с ней был, молочка малость – отнял и отпустил.
– Смотри, не созорничал ли?
– Нет, говорит, ничего не сделал; только что взяла с собой поесть, то отнял. Да и солдат-то, слышь, здешний, из Великановской усадьбы Сережка-фалетур.
– А в Лому медведь проявился. Вот коли туда пошлют, да он в гости к себе позовет!
– Меня он в один глоток съест! – отзывается карлица Полька.
Это – несчастная и вечно больная девушка, лет двадцати пяти, ростом аршин с четвертью, с кошачьими глазами и выпятившимся клином животом. Однако ж ее заставляют работать наравне с большими, только пяльцы устроили низенькие и дали низенькую скамеечку.
– А правда ли, – повествует одна из собеседниц, – в Москалеве одну бабу медведь в берлогу увел да целую зиму у себя там и держал?
– Как же! в кухарках она у него жила! – смеются другие.
В эту минуту в рабочую комнату как угорелая вбегает денщица и шепотом возглашает:
– Барыня! барыня идет!
Девичий гомон мгновенно стихает; головы наклоняются к работе; иглы проворно мелькают, коклюшки стучат. В дверях показывается заспанная фигура барыни, нечесаной, немытой, в засаленной блузе. Она зевает и крестит рот; иногда так постоит и уйдет, но в иной день заглянет и в работы. В последнем случае редко проходит, чтобы не раздалось, для начала дня, двух-трех пощечин. В особенности достается подросткам, которые еще учатся и очень часто портят работу.
На этот раз, однако ж, все обходится благополучно. Анна Павловна, постояв несколько секунд, грузными шагами направляется в девичью, где, заложив руки за спину, ее ожидает старик повар в рваной куртке и засаленном переднике. Тут же, в глубине комнаты, притулилась ключница. Барыня садится на ларь к столу, на котором разложены на блюдах остатки «вчерашнего», и между прочим в кастрюльке вчерашняя похлебка. Сбоку лежит немного новой провизии: солонина, гусиный полоток, телячья головка, коровье масло, яйца, несколько кусков сахару, пшеничная мука и т. п. Барыня начинает приказывать.
– Супец-то у нас, кажется, уж третий день? – спрашивает она, заглядывая в кастрюлю.
– Да, уж третий денек-с. Прокис-с.
– Ну, так и быть, сегодня новый завари. Говядина-то есть ли?
– Говядину последнюю извели.
– Как? кусочек, кажется, остался? Еще ты говорил: старому барину на котлетки будет.
– Третьего дня они две котлетки и скушали.
– И куда такая пропасть выходит говядины? Покупаешь-покупаешь, а как ни спросишь – все нет да нет… Делать нечего, курицу зарежь… Или лучше вот что: щец с солониной свари, а курица-то пускай походит… Да за говядиной в Мялово сегодня же пошлите, чтобы пуда два… Ты смотри у меня, старый хрыч. Говядинка-то нынче кусается… четыре рублика (ассигнациями) за пуд… Поберегай, не швыряй зря. Ну, горячее готово; на холодное что?
– Вчерашнего галантиру малость осталось, да тоже одно звание…
Анна Павловна рассматривает остатки галантира. Клейкая масса расползлась по блюду, и из нее торчат обрывки мозгов и телячьей головки.
– А ты сумей подправить; на то ты повар. Старый-то галантир в формочки влей, а из новой головки свежего галантирцу сделай.
Барыня откладывает в сторону телячью голову и продолжает:
– Соусу вчерашнего тоже, кажется, не осталось… или нет, стой! печенка, что ли, вчера была?
– Печенка-с.
– Сама собственными глазами видела, что два куска на блюде остались! Куда они девались?
– Не знаю-с.
Барыня вскакивает и приближается к самому лицу повара.
– Сказывай! куда печенку девал?
– Виноват-с.
– Куда девал? сказывай!
– Собака съела… не досмотрел-с…
– Собака! Василисушке своей любезной скормил! Хоть роди да подай мне вчерашнюю печенку!
– Воля ваша-с.
Повар стоит и смотрит барыне в глаза. Анна Павловна с минуту колеблется, но наконец примиряется с совершившимся фактом.
– Ну, так соусу у нас нынче не будет, – решает она. – Так и скажу всем: старый хрен любовнице соус скормил. Вот ужо барин за это тебя на поклоны поставит.
Очередь доходит до жаркого. Перед барыней лежит на блюде баранья нога, до такой степени исскобленная, что даже намека на мякоть нет.
– Ну, на нет и суда нет. Вчера Андрюшка из Москалева зайца привез; видно, его придется изжарить…
– Позвольте, сударыня, вам посоветовать. На погребе уж пять дней жареная телячья нога, на случай приезда гостей, лежит, так вот ее бы сегодня подать. А заяц и повисеть может.
Анна Павловна облизывает указательный палец и показывает повару шиш.
– На-тко!
– Помилуйте, сударыня, от телятины-то уж запашок пошел.
– Как запашок! на льду стоит всего пятый день, и уж запашок! Льду, что ли, у тебя нет? – строго обращается барыня к ключнице.
– Лед есть, да сами изволите знать, какая на дворе жарынь, – оправдывается ключница.
– Жарынь да теплынь… только и слов от вас! Вот я тебя, старая псовка, за индейками ходить пошлю, так ты и будешь знать, как барское добро гноить! Ну, ин быть так: телячью ногу разогреть на сегодняшнее жаркое. Так оно и будет: посидим без соуса, зато телятинки побольше поедим. А на случай гостей новую ногу зажарить. Ах, уж эти мне гости! обопьют, объедят, да тебя же и обругают! Да еще хамов да хамок с собой навезут – всех-то напои, всех-то накорми! А что добра на лошадей ихних изойдет! Приедут шестериком… И сена-то им, и овса-то!
– Это уж известно…
– Да ты смотри, Тимошка, старую баранью ногу все-таки не бросай. Еще найдутся обрезочки, на винегрет пригодятся. А хлебенного (пирожного) ничего от вчерашнего не осталось?
– Ничего-с.
– Ну, бабу из клубники сделай. И то сказать, без пути на погребе ягода плесневеет. Сахарцу кусочка три возьми да яичек парочку… Ну-ну, не ворчи! будет с тебя!
Анна Павловна велит отрубить кусок солонины, отделяет два яйца, три куска сахару, проводит пальцем черту на комке масла и долго спорит из-за лишнего золотника, который выпрашивает повар.
По уходе повара она направляется к медному тазу, над которым утвержден медный же рукомойник с подвижным стержнем. Ключница стоит сзади, покуда барыня умывается. Мыло, которое она при этом употребляет, пахнет прокислым; полотенце простое, из домашнего холста.
– Что? Как оказалось? Липка тяжела? – спрашивает барыня.
– Не могу еще наверно сказать, – отвечает ключница, – должно быть, по видимостям, что так.
– Уж если… уж если она… ну, за самого что ни на есть нищего ее отдам! С Прошкой связалась, что ли?
– Видали их вместе. Да что, сударыня, вчерась беглого солдата во ржах заприметили.
При словах «беглый солдат» Анна Павловна бледнеет. Она прекращает умыванье и с мокрым лицом обращается к ключнице:
– Солдат? где? когда? отчего мне не доложили?
– Да тут недалечко, во ржах. Сельская Дашутка по грибы в Лисьи-Ямы шла, так он ее ограбил, хлеб, слышь, отнял. Дашутка-то его признала. Бывший великановский Сережка-фалетур… помните, еще старосту ихнего убить грозился.
– Что ж ты мне не доложила? Кругом беглые солдаты бродят, все знают, я одна ведать не ведаю…
Барыня с простертыми дланями подступает к ключнице.
– Что ж мне докладывать – это старостино дело! Я и то ему говорила: доложи, говорю, барыне. А он: что зря барыне докладывать! Стало быть, обеспокоить вас поопасился.
– Беспокоить! беспокоить! ах, нежности какие! А ежели солдат усадьбу сожжет – кто тогда отвечать будет? Сказать старосте, чтоб непременно его изловить! чтоб к вечеру же был представлен! Взять Дашутку и все поле осмотреть, где она его видела.
– Народ на сенокосе, – кто же ловить будет?
– Сегодня брат на брата работают. Своих, которые на барщине, не трогать, а которые на себя сенокосничают – пусть уж не прогневаются. Зачем беглых разводят!
Анна Павловна наскоро вытирается полотенцем и, слегка успокоенная, вновь начинает беседу с Акулиной.
– Куда сегодня кобыл-то наряжать? или дома оставить? – спрашивает она.
– Малина, сказывают, поспевать начала.
– Ну, так в лес за малиной. Вот в Лисьи-Ямы и пошли: пускай солдата по дороге ловят.
– Пообедавши идти?
– Дай им по ломтю хлеба с солью да фунта три толокна на всех – будет с них. Воротятся ужо, ужинать будут… успеют налопаться! Да за Липкой следи… ты мне ответишь, ежели что…
Покуда в девичьей происходят эти сцены, Василий Порфирыч Затрапезный заперся в кабинете и возится с просвирами. Он совершает проскомидию, как настоящий иерей: шепчет положенные молитвы, воздевает руки, кладет земные поклоны. Но это не мешает ему от времени до времени посматривать в окна, не прошел ли кто по двору и чего-нибудь не пронес ли. В особенности зорко следит его глаз за воротами, которые ведут в плодовитый сад. Теперь время ягодное, как раз кто-нибудь проползет.
– Куда, куда, шельмец, пробираешься? – раздается через открытое окно его окрик на мальчишку, который больше, чем положено, приблизился к тыну, защищающему сад от хищников. – Вот я тебя! чей ты? сказывай, чей?
Но мальчишка при первом же окрике исчез, словно сквозь землю провалился.
Барин делает полуоборот, чтоб снова стать на молитву, как взор его встречает жену старшего садовника, которая выходит из садовых ворот. Руки у нее заложены под фартук: значит, наверное, что-нибудь несет. Барин уж готов испустить крик, но садовница вовремя заметила его в окне и высвобождает руки из-под фартука; оказывается, что они пусты.
Василий Порфирыч слывет в околотке умным и образованным. Он знает по-французски и по-немецки, хотя многое перезабыл. У него есть библиотека, в которой на первом плане красуется старый немецкий «Conversations-Lexicon»,[8]8
Словарь разговорных слов (нем.).
[Закрыть] целая серия академических календарей, Брюсов календарь, «Часы благоговения» и, наконец, «Тайны природы» Эккартсгаузена. Последние составляют его любимое чтение, и знакомство с этой книгой в особенности ставится ему в заслугу. Сверх того, он слывет набожным человеком, заправляет всеми церковными службами, знает, когда нужно класть земные поклоны и умиляться сердцем, и усердно подтягивает дьячку за обедней.
Бьет восемь, на дворе начинает чувствоваться зной. Дети собрались в столовой, разместились на определенных местах и пьют чай. Перед каждым стоит чашка жидкого чая, предварительно подслащенного и подбеленного снятым молоком, и тоненький ломоть белого хлеба. Разумеется, у любимчиков и чай послаще, и молоко погуще. За столом председательствует гувернантка, Марья Андреевна, и уже спозаранку выискивает, кого бы ей наказать.
– У меня, Марья Андреевна, совсем сахару нет, – объявляет Степка-балбес, несмотря на то, что вперед знает, что голос его будет голосом, вопиющим в пустыне.
– В таком случае оставайся совсем без чаю, – холодно отрезывает Марья Андреевна.
– Да вы попробуйте! вы не затем к нам наняты, чтоб оставлять без чая, а затем, чтоб выслушивать нас! – протестует Степан сквозь слезы.
– А! так я «нанята»! еще грубить смеет!.. без чаю!
– Без чаю да без чаю! только вы и знаете! а я вот возьму да и выпью!
– Не смеешь! Если б ты попросил прощения, я, может быть, простила бы, а теперь… без чаю!
Степан отодвигает чашку и смиряется.
– Позвольте хоть хлеб съесть! – просит он.
– Хлеб… можешь!
Таким образом, день только что начался, а жертва уже найдена.
Выпивши чай, дети скрываются в классную и садятся за ученье. Им и в летние жары не дается отдыха.
Анна Павловна между тем в той же замасленной блузе, нечесаная, сидит в своей спальне и тоже кушает чай. Она любит пить чай одна, потому что кладет сахару вдоволь, и при этом ей подается горшочек с густыми топлеными сливками, на поверхности которых запеклась румяная пенка. Комната еще не выметена, горничная взбивает пуховики, в воздухе летают перья, пух; мухи не дают покоя; но барыня привыкла к духоте, ей и теперь не душно, хотя на лбу и на открытой груди выступили капли пота. Перестилая постель, горничная рапортует:
– Что Липка с кузовком – это верно; и про солдата правду говорили: Сережка от Великановых. Кирюшка-столяр вчера ночью именины справлял, пьян напился и Марфу-кухарку напоил. Песни пели, барыню толстомясой честили…
– Где водку взяли? кто принес? откуда? сейчас же пойди призови обоих: и Кирюшку и Марфушку!
Горничная удаляется; Анна Павловна остается одна и предается размышлениям. Все-то живут в спокое да в холе, она одна целый день как в котле кипит. За всем-то она присмотри! всем-то припаси, обо всем-то подумай! Еще восемь часов только, а уж какую пропасть она дел приделала! И кушанье заказала, и насчет девок распоряжение сделала, всех выслушала, всем ответ дала! Даже хамкам – и тем не в пример вольнее! Вот хоть бы Акулька-ключница – чем ей не житье! Сбегала на погреб, в кладовую, что следует – выдала, что следует – приняла… Потом опять сбегала. Или девки опять… Убежали теперь в лес по малину, дерут там песни, да аукаются, или с солдатом амурничают… и горюшка мало! В лесу им прохладненько, ни ветерок не венет, ни мушка не тронет… словно в раю! А устанут – сядут и отдохнут! Хлебца поедят, толоконца разведут… сытехоньки! А она целый день все на ногах да на ногах. И туда пойди, и там побывай, и того выслушай, и тем распорядись! И все одна, все одна. У других хоть муж помога – вон у Александры Федоровны, а у нее только слава, что муж! Сидит запершись в кабинете или бродит по коридору да по ляжкам себя хлопает! Глядитко-те, солдат беглый проявился, а им никому и горя нет. А что, ежели он в усадьбу заберется да подожжет или убьет… ведь на то он солдат! Или опять Кирюшка-подлец! Пьян напиться изволил! И где они вино достают? Беспременно это раскрыть надо.
Сидит Анна Павловна и все больше и больше проникается сожалением к самой себе и наконец начинает даже рассуждать вслух.
– И добро бы я кого-нибудь обидела, – говорит она, – кого бы нибудь обокрала, наказала бы занапрасно или изувечила, убила… ничего за мной этакого нет! За что только Бог забыл меня – ума приложить не могу! Родителей я, кажется, завсегда чтила, а кто чтит родителей – тому это в заслугу ставится. Только мне одной – пшик вместо награды! Что чти, что не чти – все одно! Получила я от них, как замуж выдавали, грош медный, а теперь смотри, какое именьище взбодрила! А все как? – все шеей, да грудью, да хребтом! Сюда забежишь, там хвостом вильнешь… в опекунском-то совете со сторожами табак нюхивала! перед каким-нибудь ледащим приказным чуть не вприсядку плясала: «Только справочку, голубчик, достань!» Вот как я именья-то приобретала! И кому все это я припасаю! Кто меня за мои труды отблагодарит! Так, прахом, все хлопоты пойдут… после смерти и помянуть-то никто не вздумает! И умру я одна-одинешенька, и похоронят меня… гроба-то, пожалуй, настоящего не сделают, так, колоду какую-нибудь… Намеднись спрашиваю Степку: рад будешь, Степка, ежели я умру?.. Смеется… Так-то и все. Иной, пожалуй, и скажет: я, маменька, плакать буду… а кто его знает, что у него на душе!..
Неизвестно, куда бы завели Анну Павловну эти горькие мысли, если бы не воротилась горничная и не доложила, что Кирюшка с Марфушкой дожидаются в девичьей.
Через минуту в девичьей происходит обмен мыслей.
Прежде всего Анна Павловна начинает иронизировать.
– Так вот вы как, Кирилл Филатыч! винцо покушиваете? – говорит она, держась, впрочем, в некотором отдалении от обвиняемого.
Но Кирюшка не из робких. Он принадлежит к числу «закоснелых» и знает, что барыня давно уж готовит его под красную шапку.
– Пил-с, – спокойно отвечает он, как будто это так и быть должно.
– Именины изволили справлять?
– Так точно, был именинник.
– И Марфе Васильевне поднесли?
– И ей поднес. Тетка она мне…
– А где, позвольте узнать, вы вина достали?
– Стало быть, сорока на хвосте принесла.
Лицо Анны Павловны мгновенно зеленеет; губы дрожат, грудь тяжело дышит, руки трясутся. В один прыжок она подскакивает к Кирюшке.
– Не извольте драться, сударыня! – твердо предупреждает последний, отстраняя барынины руки.
– Сказывай, подлец, где вино взял? – кричит она на весь дом.
– Где взял, там его уж нет.
С минуту Анна Павловна стоит словно ошеломленная. Кирюшка, напротив, не только не изъявляет намерения попросить прощения, но продолжает смотреть ей прямо в глаза.
– Хорошо, я с тобой справлюсь! – наконец изрекает барыня. – Иди с моих глаз долой! А с тобой, – обращается она к Марфе, – расправа короткая! Сейчас же сбирайся на скотную, индеек пасти! Там тебе вольготнее будет с именинниками винцо распивать…
Аудиенция кончена. Деловой день в самом разгаре, весь дом приходит в обычный порядок. Василий Порфирыч роздал детям по микроскопическому кусочку просфоры, напился чаю и засел в кабинет. Дети зубрят уроки. Анна Павловна тоже удалилась в спальню, забыв, что голова у нее осталась нечесаною.
Она запирает дверь на ключ, присаживается к большому письменному столу и придвигает денежный ящик, который постоянно стоит на столе, против изголовья барыниной постели, так, чтоб всегда иметь его в глазах. В денежном ящике, кроме денег, хранится и деловая корреспонденция, которая содержится Анной Павловной в большом порядке. Переписка с каждой вотчиной завязана в особенную пачку; такие же особые пачки посвящены переписке с судами, с опекунским советом, с старшими детьми и т. д.
Прежде всего Анна Павловна пересчитывает кассу и убеждается, что вся сумма налицо. Потом начинает развязывать пачки с перепискою. Проверяется, не забыто ли что, не требуется ли на что-нибудь ответ или приказ. Все это занимает много времени и выполняется без задержки. В этом отношении Анна Павловна смело может поставить себя в образец. У нее день очищается днем, и независимо от громадной памяти, сохраняющей всякую мелочь, на всякое распоряжение имеется оправдательный документ. И старосты и приказчики знают это и никогда не осмеливаются опровергать то, что она утверждает. Весь ход тяжебных дел, которых у нее достаточно, она помнит так твердо, что даже поверенный ее сутяжных тайн, Петр Дормидонтыч Могильцев, приказный из местного уездного суда, ни разу не решался продать ее противной стороне, зная, что она чутьем угадает предательство.
Вообще Могильцев не столько руководит ее в делах, сколько выслушивает ее внушения, облекает их в законную форму и указывает, где, кому и в каком размере следует вручить взятку. В последнем отношении она слепо ему повинуется, сознавая, что в тяжебных делах лучше переложить, чем недоложить.
На этот раз дел оказывается достаточно, так как имеются в виду «оказии» и в Москву, и в одну из вотчин.
Анна Павловна берет лист серо-желтой бумаги и разрезывает его на четвертушки. Бумагу она жалеет и всю корреспонденцию ведет, по возможности, на лоскутках. Избегает она и почтовых расходов, предпочитая отправлять письма с оказией. И тут, как везде, наблюдается самая строгая экономия.
Перо ее быстро бегает по четвертушке. Лишних слов не допускается; всякая мысль выражена в приказательной форме, кратко и определенно, так, чтобы все нужное уместилось на лицевой стороне четвертушки. Затем письмо складывается на манер узелка и в свое время отправляется по назначению, незапечатанное. Сургуч, как вещь покупная, употребляется только в крайних случаях. Ухитряются даже свой собственный сургуч приготовлять, вырезывая сургучные печати из получаемых писем и перетапливая их; но ведь и его не наготовишься, если зря тратить.
– Состояния-то и всё так составляются, – проповедует Анна Павловна, – тут копеечку сбережешь, в другом месте урвешь – смотришь, и гривенничек!
А Василий Порфирыч идет даже дальше; он не только вырезывает сургучные печати, но и самые конверты сберегает: может быть, внутренняя, чистая сторона еще пригодится коротенькое письмецо написать.
Наконец все нужные дела прикончены. Анна Павловна припоминает, что она еще что-то хотела сделать, да не сделала, и наконец догадывается, что до сих пор сидит нечесаная. Но в эту минуту за дверьми раздается голос садовника:
– Скоро ли персики обирать будете? Сегодня паданцев два горшка набрал.
При этом напоминании мелькнувшая на мгновение мысль о необходимости причесаться – вновь оставляет Анну Павловну.
– Фу-ты, пропасть! – восклицает она, – то туда, то сюда! вздохнуть не дадут! Ступай, Сергеич; сейчас, следом же за тобой иду.
Садовником Анна Павловна дорожит и обращается с ним мягче, чем с другими дворовыми. Во-первых, он хранитель всей барской сласти, а во-вторых, она его купила и заплатила довольно дорого. Поэтому ей не расчет, ради минутного каприза, «ухлопать» затраченный капитал.
Выше уже было упомянуто, что Анна Павловна, отправляясь в оранжереи для сбора фруктов, почти всегда берет с собой кого-нибудь из любимчиков. Так поступает она и теперь.
– Ну, что, Марья Андреевна, как сегодня у вас Гриша? – спрашивает она, входя в класс.
Дети шумно отодвигают табуретки и наперерыв друг перед другом спешат подойти к маменькиной ручке.
– Сегодня мы похвастаться не можем, – жеманится Марья Андреевна, – из катехизиса – слабо, а из «Поэзии»[9]9
Был особый предмет преподавания, «Поэзией» называемый.
[Закрыть] – даже очень…
– Ну, вот видишь, а я иду в ранжереи и тебя хотела взять. А теперь…
– О нет! – поправляется Марья Андреевна, видя, что аттестация ее не понравилась Анне Павловне, – я надеюсь, что мы исправимся. Гриша! ведь ты к вечеру скажешь мне свой урок из «Поэзии»?
– Скажу-с, – весь красный и с глазами, полными слез, бормочет Гриша.
– В таком случае можешь отправиться с мамашей.
Гриша бросает на мамашу умоляющий взгляд.
– Что ж, ежели Марья Андреевна… встань и поцелуй у нее ручку! скажи: merci, Марья Андреевна, что вы так милостивы… вот так.
И через две минуты балбесы и постылые уже видят в окно, как Гриша, подскакивая на одной ножке, спешит за маменькой через красный двор в обетованную землю.
Оранжереи довольно обширны. Два корпуса и в каждом несколько отделений, по сортам фруктов: персики, абрикосы, сливы, ренклоды (по-тогдашнему «венгерки»). Теплица и грунтовые сараи стоят особняком. Сверх того, при оранжерее имеется обширно и плотно обгороженное подстриженными елями пространство, называемое «выставкой» и наполненное рядами горшков, тоже с фруктами всех сортов. Рамы в оранжереях сняты, и воздух пропитан теплым, душистым паром созревающих плодов. От этого пара занимается дух. А солнце так и обливает сверху лучами, словно огнем. Сердце Анны Павловны играет: фруктов уродилось множество, и всё отличные. Садовник подает ей два горшка с паданцами, которые она пересчитывает и перекладывает в другие порожние горшки. Фруктам в Малиновце ведется строгий счет. Как только персики начнут выходить в «косточку», так их тщательно пересчитывают, а затем уже всякий плод, хотя бы и не успевший дозреть, должен быть сохранен садовником и подан барыне для учета. При этом, конечно, допускается и урон, но самый незначительный.
Отделив помятые паданцы, Анна Павловна дает один персик Грише, который не ест его, а в один миг всасывает в себя и выплевывает косточку.
– Ах, маменька, как вкусно! – восклицает он в упоении, целуя у маменьки ручку, – как эти персики называются?
– Это персик ранжевый, а вот по отделениям пойдем, там и других персичков поедим. Кто меня любит – и я тех люблю; а кто не любит – и я тех не люблю.
– Ах, маменька! вас все любят!
– Я знаю, что ты добрый мальчик и готов за всех заступаться. Но не увлекайся, мой друг! впоследствии ой-ой как можешь раскаяться!
К шпалерам с задней стороны приставляются лестницы, и садовник с двумя помощниками влезают наверх, где персики зрелее, чем внизу. Начинается сбор. Анна Павловна, сопровождаемая ключницей и горничной, с горшками в руках переходит из отделения в отделение; совсем спелые фрукты кладет особо; посырее (для варенья) – особо. Работа идет медленно, зато фруктов набирается масса.
– Вот это белобокие с кваском, а эти, с крапинками, я в Отраде прививочков достала да развела! – поучает Анна Павловна Гришу.
Сбор кончился. Несколько лотков и горшков нагружено верхом румяными, сочными и ароматическими плодами. Процессия из пяти человек возвращается восвояси, и у каждого под мышками и на голове драгоценная ноша. Но Анна Павловна не спешит; она заглядывает и в малинник, и в гряды клубники, и в смородину. Все уже созревает, а клубника даже к концу приходит.
– Малину-то хоть завтра обирай! – говорит она, всплескивая руками.
– Сегодня бы надо, а вы в лес девок угнали! – отвечает садовник.
– Как мы со всей этой прорвой управимся? – тоскует она. – И обирать, и чистить, и варить, и солить.
– Бог милостив, сударыня; девок побольше нагоните – разом очистят.
– Хорошо тебе, старый хрен, говорить: у тебя одно дело, а я целый день и туда и сюда! Нет, сил моих нет! Брошу все и уеду в Хотьков, Богу молиться!
– Ах, маменька! – восклицает Гриша, и две слезинки навертываются на его глазах.
Но Анна Павловна уже вступила в колею чувствительности и продолжает роптать. Непременно она бросит все и уедет в Хотьков. Построит себе келейку, огородец разведет, коровушку купит и будет жить да поживать. Смирнехонько, тихохонько; ни она никого не тронет, ни ее никто не тронет. А то на-тко! такая прорва всего уродилась, что и в два месяца вряд справиться, а у ней всего недели две впереди. А кроме того, сколько еще других дел – и везде она поспевай, все к ней за приказаниями бегут! Нет, будет с нее! надо и об душе подумать. Уедет она в Хотьков…
Все это она объясняет вслух и с удовольствием убеждается, что даже купленный садовник Сергеич сочувствует ей. Но в самом разгаре сетований в воротах сада показывается запыхавшаяся девчонка и объявляет, что барин «гневаются», потому что два часа уж пробило, а обед еще не подан.
Анна Павловна ускоряет шаг, потому что Василий Порфирыч на этот счет очень пунктуален. Он ест всего один раз в сутки и требует, чтоб обед был подан ровно в два часа. По-настоящему, следовало бы ожидать с его стороны целой бури (так как четверть часа уже перешло за положенный срок), но при виде массы благоухающих плодов сердце старого барина растворяется. Он стоит на балконе и издали крестит приближающуюся процессию; наконец сходит на крыльцо и встречает жену там. Да, это все она завела! Когда он был холостой, у него был крохотный сад, с несколькими десятками ягодных кустов, между которыми были рассажены яблони самых незатейливых сортов. Теперь – «заведение» господ Затрапезных чуть не первое в уезде, и он совершенно законно гордится им. Поэтому он не только не встречает Анну Павловну словами «купчиха», «ведьма», «черт» и проч., но, напротив, ласково крестит ее и прикладывается щекой к ее щеке.
– Этакую ты, матушка, махину набрала! – говорит он, похлопывая себя по ляжкам, – ну, и урожай же нынче! Так и быть, и я перед чаем полакомлюсь, и мне уделите персичек… вон хоть этот!
Он выбирает самый помятый персик, из числа паданцев, и бережно кладет его на порожний поддонник.
– Да возьми получше персик, – убеждает его Анна Павловна, – этот до вечера наполовину сгниет!
– Нет, нет, нет, будет с меня! А ежели и попортится, так я порченое местечко вырежу… Хорошие-то и на варенье пригодятся.
Обед, сверх обыкновения, проходит благополучно. И повару и прислуге как-то удается не прогневить господ; даже Степан-балбес ускользает от наказания, хотя отсутствие соуса вызывает с его стороны ироническое замечание: «Соус-то нынче, видно, курица украла». Легкомысленное это изречение сопровождается не наказанием, а сравнительно мягкой угрозой.
– Только рук сегодня марать не хочется, – говорит Анна Павловна, – а уж когда-нибудь я тебя, балбес, за такие слова отшлепаю!
И только.
После обеда Василий Порфирыч ложится отдохнуть до шести часов вечера; дети бегут в сад, но ненадолго: через час они опять засядут за книжки и будут учиться до шести часов. Сама Анна Павловна удаляется в спальню и усталая грузно валится на постель. Но нынешний день уж такой выдался, что, видно, ей и отдохнуть не придется. Не прошло часу, как чуткое ее ухо уже заслышало шум, и она, как встрепанная, вынырнула из пуховиков. От села шла целая толпа народа, впереди которой вели связанного человека. Это был пойманный беглый солдат. Анна Павловна проворно выскочила на девичье крыльцо.
Солдат изможден и озлоблен. На нем пестрядинные, до клочьев истрепанные портки и почти истлевшая рубашка, из-за которой виднеется черное, как голенище, тело. Бледное лицо блестит крупными каплями пота; впалые глаза беспокойно бегают; связанные сзади в локтях руки бессильно сжимаются в кулаки. Он идет, понуждаемый толчками, и кричит:
– Я казенный человек – не смеете вы меня бить… Я сам, коли захочу, до начальства дойду… Не смеете вы! и без вас есть кому меня бить!
Но провожатые, озлобленные, что у них пропала, благодаря беглецу, лучшая часть дня для сенокоса, не убеждаются его воплями и продолжают награждать его тумаками.
– Добро, добро! – раздается в толпе, – ужо барыня тебя на все четыре стороны пустит, а теперь пошевеливайся-ко, поспевай!
Барыня между тем уже вышла на крыльцо и ждет. Все наличные домочадцы высыпали на двор; даже дети выглядывают из окна девичьей. Вдали, по направлению к конюшням, бежит девчонка с приказанием нести скорее колодки.
– Ну-ка, иди, казенный человек! – по обыкновению, начинает иронизировать Анна Павловна. – Фу-ты, какой франт! да, никак, и впрямь это великановский Сережка… извините, не знаю, как вас по отчеству звать… Поверните-ка его… вот так! как раз по последней моде одет!
– Я казенный человек! – продолжает бессмысленно орать солдат, – не смеете вы меня…