Текст книги "Пошехонская старина"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)
Старший конюх становится посредине площадки с длинной кордой в руках; рядом с ним помещается барин с арапником. «Модницу» заставляют делать круги всевозможными аллюрами; и тихим шагом, и рысью, и в галоп, и во весь карьер. Струнников весело попугивает кобылу, и сердце в нем начинает играть.
– Ишь селезенкой хлопает… да, из этой кобылы будет прок! – восклицает он, натешившись минут двадцать.
– Какого еще коня нужно! – раздаются кругом льстивые голоса.
– Вывести «Илью Муромца»!
Выводят статного жеребца, который считается главным производителем небольшого струнниковского завода. Почуяв кобылу, он тоже взвивается на дыбы и громко ржет.
– Ишь гогочет, подлец! знает, чем пахнет! – восторгается барин и ни с того ни с сего, вспомнивши недавний доклад Синегубова, прибавляет: – А тут еще духув каких-то разыскивают! вот это так дух!
«Илью Муромца» тоже заставляют всякие аллюры выделывать; но Струнников уже не с прежним вниманием следит за его работой. Он то и дело вынимает из кармана часы и наконец убеждается, что стрелка уже переходит за половину двенадцатого.
– Будет; устал. Скажите на псарной, что зайду позавтракавши, а если дела задержат, так завтра в это же время. А ты у меня, Артемий, смотри! пуще глаза «Модницу» береги! Ежели что случится – ты в ответе!
– Чему случиться… оборони Бог!
– То-то. С Богом; ведите жеребца назад.
Струнников не торопясь возвращается домой и для возбуждения аппетита заглядывает в встречающиеся по пути хозяйственные постройки. Зайдет на погреб – там девчонки под навесом сидят, горшки со сметаной между коленами держат, чухонское масло мутовками бьют.
– Это вы чухонское масло для стола бьете? – молвит он, – бейте! Повару много масла нужно.
Или в мучной лабаз завернет; там ключник муку пекарю отпускает.
– Муку, что ли, для стола выдаешь? – выдавай! Только смотри: выдавай весом и записывай, что отпустил. А то ведь я вас знаю!
– Мы, кажется, Федор Васильич…
– Ладно. Знаю я, что я Федор Васильич, а не Сидор Карпыч…
Стрелка показывает без пяти минут двенадцать; Струнников начинает спешить. Он почти бегом бежит домой и как раз поспевает в ту минуту, когда на столе уж дымится полное блюдо горячих телячьих котлет.
– Корнеич не приходил? – спрашивает он, усаживаясь в кресле за стол, против Александры Гавриловны, и завешивая грудь салфеткой.
– Не приходил-с.
– Через час послать за ним. Сказать, что к спеху.
Федор Васильич съедает котлету за котлетой. Он рвет мясо зубами, и когда жует, то смотрит вдаль, словно о чем-то думает. От наслаждения лицо его принимает почти страдальческое выражение. Съевши три котлеты и запивши их квасом (вина он совсем никакого не пьет), он в недоумении смотрит на жареного цыпленка, как будто не может дать себе отчета, сыт он или не сыт. Наконец решает вопрос в отрицательном смысле, захватывает добычу вилкой и тащит на тарелку. Покончивши с цыпленком, приступает к суфле из грецких орехов и столь же исправно действует ложкой, как действовал вилкой и ножом. Наконец наелся и утомился, словно пять верст пробежал. По комнате раздается тяжкий и продолжительный вздох.
– О, Господи Иисусе Христе! – стонет Струнников, закрывая глаза, и тут же за столом впадает в забытье.
Во сне он видит целую эпопею. Снится ему тот самый бычок, котлеты из которого он только что ел. Бычок родился ровно шесть недель тому назад от коровы Красавки и, подобно родительнице своей, имел пеструю одежду. С первых же шагов своего вступления в свет он обнаружил недюжинные телячьи способности, обещая со временем сделаться умным и степенным быком, надежным руководителем вверенного ему стада. Но еще в то время, когда он был в утробе матери, в сердце Струнникова созрел уже умысел, решивший его участь совсем по-иному. Решено было дать теленку солидное домашнее воспитание, то есть отпаивать. Сначала поили его молоком матери, потом стали поить от двух коров. Федор Васильич ежедневно заходил на скотный двор и радовался, видя, как он постепенно глупеет. Глупел-глупел, наконец лег и стал приходить в дремотное состояние. Это был признак, что домашнее воспитание кончилось и что отныне предстояло лишь пользоваться плодами его. Одним утром Струнников пришел в хлев, в котором неподвижно был распростерт обреченный бычок, приказал поднять его, собственными руками прощупал тушу и сделал ребром ладони промер частей, приговаривая: «задняя нога, другая нога, котлеты, грудина, печенка» и т. д. А в заключение пришел в такое восхищение, что поцеловал теленка в слюнявую морду, так сказать, «простился» с ним.
– Будет! завтра же колоть! а то, оборони Бог, еще подохнет! – слетел с его языка жестокий приговор.
Теленок вышел на славу. Четвертый уж день подают его, в разнообразных видах, за стол, а все ему конца не видать. Покуда есть еще в охотку, но ведь и здесь, как и во всех человеческих желаниях и стремлениях, предел положен. То-то вот горе, что жена детей не рожает, а кажется, если б у него, подобно Иакову, двенадцать сынов было, он всех бы телятиной накормил, да еще осталось бы! А кроме того, как на грех, с наступлением рабочей страды и гости перемежились. Неминучее дело, придется с соседями делиться. Корнеичу уж снесли переднюю ногу, – не послать ли другую Псу Васильичу? Да, ему, именно ему, больше некому. Пускай старый пес жрет!
«А печенку сами съедим! – мелькает в его голове, – велю я ее в сливочном масле зажарить, да за завтраком и подать. Жирная должна быть печенка… аграмадная!»
Многие печенку в сметане жарят, но он этой манеры не придерживается. Сметана все-таки сметана, как ее ни прожаривай. А ежели она чуточку сыра, так хоть совсем не ешь. Печенка да в сливочном масле – вот это так именно царская еда! Жевать не нужно; стуит языком присосаться – она и проскочила!
Струнников делает губами движение, словно присасывается. Он сладко вздыхает и хочет повернуться на бок, чтобы ловчее уснуть, но в эту минуту в передней происходит движение, которое пробуждает его.
– Степан Корнеич пришел, – докладывает Прокофий.
– Пришел? а? кто посылал? – спрашивает барин, с трудом приходя в себя.
– Сами изволили посылать.
– Без тебя знаю. Зови.
Степан Корнеич Пеструшкин – мелкопоместный дворянин, владеющий в одном селе с предводителем пятнадцатью душами крестьян. Это пьяненький и совсем согнутый старик, плешивый, с красным, обросшим окладистой бородой лицом, над которым господствует сизый, громадных размеров нос. Дома он почти не живет; с утра бродит по соседям; в одном месте пообедает, в другом поужинает, а к ночи, ежели ноги таскают, возвращается домой. В особенности часто бывает он у Струнникова, при котором состоит в качестве домашнего шута. Хозяйством у него заправляет старуха жена да пожилая дочь, у которой один глаз вытек. Четверо сыновей находятся в разброде, и не только не помогают родителям, но очень редко шлют известия о себе. Бедность, как говорится, непокрытая, так что даже Струнникову никогда не приходило на мысль занять у Корнеича денег.
– А! Корнеич! как поживаешь? каково прижимаешь? – шутливо приветствует старика Федор Васильич, – зачем пожаловал?
– Присылали, значит!
– Кто присылал? сроду не присылал! Эй! водки, да вчерашней телятины на закуску нарежьте. Садись, гость будешь. Как дела?
– Дела как следует. Вот теперь лето, запасаемся всякого нета, а зимой будем жить богато, со двора покато.
– Ври больше. У самого сусеки от зерна ломятся, а он аллилуйю поет! А я, брат, распорядился: приказал старосте, чтоб было у меня всего сам-сём – и шабаш!
– Что вам беспокоиться, благодетель! Ежели бы вы и самдесят заказали, так и то как раз в самую пору было бы! Что захотите, то и будет.
– А что ты думаешь! и то дурак, что не заказал. Ну, да еще успеется. Как Прасковья Ивановна? У Аринушки новый глаз не вырос ли, вместо старого?
– Всё-то вы, сударь, шутите!
– Нисколько не шучу. Намеднись в городе судья мне рассказывал: проявился в Париже фокусник, который новые глаза делает. Не понравились, например, тебе твои глаза, сейчас к нему: пожалуйста, мусье, севуплей! Живым манером он тебе старые глаза выковыряет, а новые вставит!
– И видят?
– За сто верст видят. Хочешь голубые, хочешь черные – какие вздумаешь. Ну, да тебе в Париж пешком далеко ходить; сказывай, где был, побывал!
– Ах, благодетель! бедняк, что муха: где забор, там и двор, где щель, там и постель. Брожу, покуда ноги носят; у Затрапезных побывал.
– Эк тебя нелегкая за семь верст киселя есть носила!
– И то сказать… Анна Павловна с тем и встретила, – без тебя, говорит, как без рук, и плюнуть не на что! Людям, говорит, дыхнуть некогда, а он по гостям шляется! А мне, признаться, одолжиться хотелось. Думал, не даст ли богатая барыня хоть четвертачок на бедность. Куда тебе! рассердилась, ногами затопала! – Сиди, говорит, один, коли пришел! – заниматься с тобой некому. А четвертаков про тебя у меня не припасено.
– Обедать-то дала ли?
– Покормили. Супцу третьеводнишнего дала да полоточка солененького с душом… Поел, отдохнул часок, другой, да и побрел в обратную.
– Ишь ведь! по горло в деньгах зарылась, а четвертака пожалела! Да разве тебе очень нужно?
– Уж так нужно, так нужно…
– Делать нечего, придется, видно, для милого дружка раскошеливаться. Приходи на днях – дам.
– По-намеднишнему, небось, сделаете! Мне бы теперь…
– Теперь – не могу: за деньгами ходить далеко. А разве я намеднись обещал? Ну, позабыл, братец, извини! Зато разом полтинничек дам. Я, брат, не Анна Павловна, я… Да ты что ж на водку-то смотришь – пей!
Корнеич выпивает одну рюмку, потом другую; хочет третью налить, но Струнников останавливает его:
– Будет. Сразу ошалеть, видно, хочешь! пьет рюмку за рюмкой, словно нутро у него просмоленное!
Пеструшкин выпил и начинает есть. Он голоден и сразу уничтожает всю принесенную телятину; но все-таки видно, что еще не сыт.
– Тебе икры не хочется ли?
– Кабы…
– Ладно. Приходи через неделю – дам. А теперь выпей еще рюмку и давай «комедии» разыгрывать.
«Комедии» – любимое развлечение Струнникова, ради которого, собственно говоря, он и прикармливает Корнеича. Собеседники удаляются в кабинет; Федор Васильич усаживается в покойное кресло; Корнеич становится против него в позитуру. Обязанность его заключается в том, чтоб отвечать на вопросы, предлагаемые гостеприимным хозяином. Собеседования эти повторяются изо дня в день в одних и тех же формах, с одним и тем же содержанием, но незаметно, чтобы частое их повторение прискучило участникам.
– Сказывай, каков ты есть человек? – вопрошает Струнников.
– Человек божий, обшит кожей, покрыт рогожей. Издали ни то ни се, а что ближе, то гаже.
– Правду сказал. Отчего у тебя такой нос, что смотреть тошно?
– Мой нос для двух рос, – одному достался. А равным образом и от пьянства.
– И это правда. Зачем ты бороду отрастил?
– Борода глазам замена: кто бы плюнул в глаза – плюнет в бороду.
– Хорошо. Сказал ты, что человек есь; а кроме того, еще что?
– Кроме сего, государя моего пошехонский дворянин. Имею в селе Словущенском пятнадцать душ крестьян, из коих две находятся в бегах, а прочие в поте лица снискивают для господина своего скудное пропитание.
– Что такое есть русский дворянин?
– Дворянин есть имя общее, знаменитое. Дворянином называется всякий потомственный слуга Престол-Отечества, начиная с Федора Васильича Струнникова и кончая Степаном Корнеевым Пеструшкиным и Марьей Маревной Золотухиной.
– Какая главная привилегия дворянина?
– Главная и единственная: не бей меня в рыло. Затем прочие подразумеваются сами собой.
– Что скажешь об обязанностях дворянина?
– Дворянин должен подавать пример прочим. Он обязан быть почтителен к старшим, вежлив с равными и снисходителен к низшим. Отсутствие гордости, забвение обид и великодушие к врагам составляют лучшее украшение, которым гордится русский дворянин.
Следует еще несколько вопросов и ответов непечатного свойства, и собеседники переходят уже к настоящим «комедиям». Корнеич представляет разнообразные эпизоды из житейской практики соседних помещиков. Как Анна Павловна Затрапезная повару обед заказывает; как Пес (Петр) Васильич крестьянские огороды по ночам грабит; как овсецовская барыня мужа по щекам бьет и т. д. Все это Корнеич проделывает так живо и образно, что Струнников захлебывается от наслаждения.
Наконец репертуар истощился. Федор Васильич начинает потирать живот и посматривает на часы. Половина второго, а обедать подают в три.
– Хоть бы ты новенькое что-нибудь придумал, а то все одно да одно, – обращается он к Корнеичу, – еще полтора часа до обеда остается – пропадешь со скуки. Пляши.
– Рад бы, да не могу, благодетель: ноги не служат. Было время, плясывал я. Плясал, плясал, да и доплясался.
– Чего «доплясался»! все-то ты, старый пес, клянчишь! какого еще тебе рожна нужно!
– Оно конечно… Чужую беду руками разведу… Да ведь и другая пословица на этот предмет есть: беда не дуда; станешь дуть – слезы идуть. Вот оно, сударь, что!
– А ты привыкай! Дуй себе да дуй! На меня смотри: слыхал разве когда-нибудь, чтоб я на беду пожаловался? А у меня одних делов столько, что в сутки не переделаешь. Вот это так беда!
– Какая это беда! плюнуть да растереть…
– Попробуй! Давеча губернатор с бумагой взошел; спрашивает, какой у нас в уезде дух? А я почем знаю!
– Тсс…
– Ему-то с полагоря: бросил камень в воду, а я его вытаскивай оттоле! Чу! никак, кто-то приехал?
Струнников прислушивается и ждет. Через минуту в передней слышится движение.
– Федул Ермолаев приехал! – докладывает лакей.
Струнникова слегка передергивает. Федул Ермолаев – капитальный экономический мужичок, которому Федор Васильич должен изрядный куш. Наверное, он денег просить приехал; будет разговаривать, надоедать. Кабы зараньше предвидеть его визит, можно было бы к соседям уйти или дома не сказаться. Но теперь уж поздно; хочешь не хочешь, а приходится принимать гостя… нелегкая его принесла!
– Дожидайся! так я и отдал! – свирепо ворчит он сквозь зубы. – Зови!
Входит высокий и статный мужик в синем суконном армяке, подпоясанном красным кушаком. Это, в полном смысле слова, русский молодец, с веселыми глазами, румяным лицом, обрамленным русыми волосами и шелковистой бородой. От него так и пышет здоровьем и бодростью.
– Федул Ермолаич! сколько лет, сколько зим! Садись, брат, гость будешь! – приветствует его Струнников. – Эй, кто там! водки и закуски!
– Не извольте беспокоиться – не стану, – отказывается гость, присаживаясь, – на минуточку я… дела в вашей стороне нашлись…
– Не успел взойти, а уж и «на минуточку»! Куда путь-дорогу держишь?
– Раидина Надежда Савельевна звала. Пустошоночка у нее залишняя оказалась, продать охотится. А мы от добрых делов не прочь.
– Когда же ты от добрых делов отказываешься! скоро все пустоша по округе скупишь; столько земли наберешь, что всех помещиков перещеголяешь.
– Где нам! Оно точно, что валошами[49]49
«Валошами» называются в нашей местности волы.
[Закрыть] по малости торгуем, так скотинку в пустошах нагуливаем. Ну, а около скотины и хлебопашеством тоже по малости занимаемся.
– Сказывай: «по малости»! Куры денег не клюют, а он смиренником прикидывается!
– Зачем прикидываться! Мы свое дело в открытую ведем; слава Богу, довольны, не жалуемся. А я вот о чем вас хотел, Федор Васильевич, просить: не пожалуете ли мне сколько-нибудь должку?
– А я разве тебе должен? – шутит Струнников.
– Да тысячек с семь побольше будет.
– А я думал, только три. И когда вы, черт вас знает, накапливаете!
– Помилуйте! я и записочки ваши захватил. Половинку бы мне… с Раидиной рассчитался бы.
– Половинку! чудак, братец, ты! зачем же третьего дня не приезжал? Я бы тебе в ту пору хоть все с удовольствием отдал!
– Как же это, сударь, так?
– Да так вот; третьего дня были деньги, а теперь их нет… ау!
– Сколько уж времени, Федор Васильич, прошло!
– И больше пройдет – ничего не поделаешь. Приходи, когда деньги будут, – слова не скажу, отдам. Даже сам взаймы дам, коли попросишь. Я, брат, простыня человек; есть у меня деньги – бери; нет – не взыщи. И закона такого нет, чтобы деньги отдавать, когда их нет. Это хоть у кого хочешь спроси. Корнеич! ты законы знаешь – есть такой закон, чтобы деньги платить, когда их нет?
– Не слыхал. Много есть законов, а о таком не слыхал.
– Вот видишь! уж если Корнеич не слыхал – значит, и разговаривать нечего!
Ермолаев слегка мнется, как будто у него в голове сложилась какая-то комбинация, и наконец произносит:
– Вот что, сударь, я вам предложить хочу. Пустошоночка у вас есть, «Голубиное гнездо» называется. Вам она не к рукам, а я бы в ней пользу нашел.
– Как тебе пользы не найти. Ты и самого меня заглотаешь – пользу найдешь.
– На что же-с! В ней, в пустошоночке-то, и всего десятин семьдесят вряд ли найдется, так я бы на круг по двадцати рубликов заплатил. Часточку долга и скостили бы, а остальное я бы подождал.
– Нельзя.
– Отчего же-с? Цена, кажется, настоящая.
– Хоть разнастоящая, да нельзя.
– Помилуйте! что же такое?
– А то и «такое», что земля не моя, а женина, а она на этот счет строга. Кабы моя земля была, я слова бы не сказал; вот у меня в Чухломе болота тысяча десятин – бери! Даже если б женину землю можно было полегоньку, без купчей, продать – и тут бы я слова не сказал…
– Уговорить Александру Гавриловну можно.
– Попробуй!
Наступает минута молчания. Ермолаев испускает тяжкий и продолжительный вздох.
– А я было понадеялся, – произносит он, – и к Раидиным надвое выехал; думал: ежели не сладится дело с вами – поеду, а сладится, так и ехать без нужды не для чего.
– Стало быть, ехать нужно.
– И то, видно, ехать. Как же, сударь, должок?
– Пристал! Русским языком говорят: когда будут деньги – все до копейки отдам!
Федул Ермолаич снова вздыхает, но наконец решается сняться с места.
– Нечего, видно, с вами делать, Федор Васильич, – говорит он, – а я было думал… Простите, что побеспокоил напрасно.
Он уж совсем собрался уходить, как Струнникову внезапно приходит в голову счастливая мысль.
– Стой! – восклицает он, – лесу на сруб купить хочешь?
– Не занимаемся мы лесами-то. По здешнему месту девать их некуда. Выгоды мало.
– А ты займись. Я бы тебе Красный-Рог на сруб продал; в нем сто десятин будет. Лес-то какой! сосняк! Любое дерево на мельничный вал продавай.
– Ничего лесок. Не занимаемся мы – вот только что. Да опять и лес не ваш, а Александры Гавриловны.
– Ничего; на сруб она согласится. Она, брат, насчет лесов глупа. Намеднись еще говорила: «Только дороги эти леса портят, вырубить бы их».
– Это точно, что в лесу дороги…
– Ну, вот; скажу ей, что нашелся простофиля, который согласился вырубить Красный-Рог, да еще деньги за это дает, она даже рада будет. Только я, друг, этот лес дешево не продам!
– А как по-вашему?
– Да по сту рублей за десятину – вот как!
Сказавши это, Струнников широко раскрывает глаза, словно и сам своим ушам не верит, какая такая цифра слетела у него с языка. Ермолаев, в свою очередь, вскочил и начинает креститься.
– За всю-то угоду, значит, десять тысяч? – вопрошает он в изумлении, – прощенья просим! извините, что обеспокоил вас.
– Чего? Куда бежишь? Ты послушай! Я тебе что говорю! Я говорю: десять тысяч, а ежели это тебе дорого кажется, так я и на семь согласен.
– И семь тысяч – много денег.
– Заладила сорока Якова: много денег! Вспомни, лес-то какой! деревья одно к одному, словно солдаты, стоят! Сколько же, по-твоему?
– По-моему, тысячки бы три с половиной.
Торг возобновился. Наконец устанавливается цифра в пять тысяч ассигнационных рублей, на которую обе стороны согласны.
– Только вот что. Уговор пуще денег. Продаю я тебе сто десятин, а жене скажем, что всего семьдесят пять. Это чтобы ей в нос бросилось!
– Как же так? чай, условие писать будем?
– И условие так напишем: семьдесят пять десятин, или более или менее… Корнеич? так можно?
– И завсегда так условия пишут.
– Видишь, и Корнеич говорит, что можно. Я, брат, человек справедливый: коли делать дела, так чтоб было по чести. А второе – вот что. Продаю я тебе лес за пять тысяч, а жене скажем, что за четыре. Три тысячи ты долгу скостишь, тысячу жене отдашь, а тысячу – мне. До зарезу мне деньги нужны.
– А я было думал – все пять тысяч из долгу вычесть.
– Шутишь. Я, брат, и сам с усам. Какая же мне выгода задаром лес отдавать, коли я и так могу денег тебе не платить?
Ермолаев с минуту колеблется, но наконец решается.
– Что с вами делать! Только для вас… – произносит он с усилием. – Долгу-то много еще останется: с лишком четыре тысячи.
– Я их тебе на том свете калеными орехами отдам. К Раидиным поедешь?
– Как же-с; пустошоночка-то все-таки нужна.
– Ну, счастливо. Дорого не давай – ей деньги нужны. Прощай! Да и ты, Корнеич, домой ступай. У меня для тебя обеда не припасено, а вот когда я с него деньги получу – синенькую тебе подарю. Ермолаич! уж и ты расшибись! выброси ему синенькую на бедность.
Ермолаев вынимает из-за пазухи бумажник и выдает просимую сумму.
Корнеич уходит домой, обрадованный и ободренный. Грубо выпроводил его от себя Струнников, но он не обижается: знает, что сам виноват. Прежде он часто у патрона своего обедывал, но однажды случился с ним грех: не удержался, в салфетку высморкался. Разумеется, патрон рассвирепел.
– Коли ты, свинтус, в салфетки сморкаться выдумал, так ступай из-за стола вон! – крикнул он на него, – и не смей на глаза мне показываться!
И с тех пор, как только наступает обеденный час, так Струнников беспощадно гонит Корнеича домой.
Обедать приходится сам-друг; но на этот раз Федор Васильич даже доволен, что нет посторонних: надо об «деле» с женой переговорить. Начинается сцена обольщения. К удовольствию Струнникова, Александра Гавриловна даже не задумывается.
– Где же это… Красный-Рог? – спрашивает она совершенно равнодушно.
– А там… не доходя прошедши, – шутит он в ответ.
– Много ли же Ермолаев дает?
– Четыре тысячи. Три тысячи долга похерить, а тысячу – тебе… чистоганом.
– Стало быть, за тысячу рублей?
– Говорят: за четыре. Долг-то ведь тоже когда-нибудь платить придется.
– Все равно, денег только тысяча рублей будет.
Струнников начинает беспокоиться. С Александрой Гавриловной это бывает: завернет совсем неожиданно в сторону, и не вытащишь ее оттуда. Поэтому он не доказывает, что долг те же деньги, а пытается как-нибудь замять встретившееся препятствие, чтоб жена забыла об нем.
– Ну да, – говорит он, – все тысячу рублей разом и получишь. Накупишь в Москве туков[50]50
Ток – головной убор.
[Закрыть] и будешь здесь зимой на балах щеголять.
– Уж конечно, ни копейки тебе не отдам.
– Мне на что, у меня своих денег девать некуда.
Препятствие устранилось. Мысли Александры Гавриловны разбрелись в разных направлениях.
– Однако дурак он! – произносит она, аппетитно свертывая тоненький ломтик ветчины.
– Кто дурак?
– Да Ермолаев твой. Все его умным человеком прославили, а, по-моему, он просто дурак. Дает тысячу рублей за лес, а кому он нужен?
– И на старуху бывает поруха. Вот про меня говорят, что я простыня, а я, между прочим, умного-то человека в лучшем виде обвел. Так как же, Сашенька, – по рукам?
– Мне что ж! только ежели условие будешь писать, так чтоб он как можно скорее лес срубил.
– Это уж само собой.
Супруги выходят из-за стола довольные друг другом. Александра Гавриловна мечтает, что, получивши деньги, она на пятьсот рублей закажет у Сихлерши два платья. В одном появится 31 декабря у себя на балу, когда соседи съедутся к ним Новый год встречать, в другом – в субботу на масленице, когда у них назначается folle journйe. Первое будет светло-лиловое, атласное, второе – из синего гроденапля. Платья будут стоить не больше пятисот рублей, а на остальные пятьсот она брильянтиков купит. Надо же парюры освежить. Кстати: взглянуть, каковы-то у нее цветы? Она вынимает из шифоньерки несколько коробок с искусственными цветами и рассматривает, можно ли будет употребить их в дело. Оказывается, что цветы еще совсем свежи, точно сейчас из магазина вышли. Она считает себя экономною, и находка очень ее радует. Она подходит к зеркалу и заранее отыскивает место для цветов. Вот этот букет она приколет к корсажу; вот эту гирлянду – по юбке пустит. Хорошо, что она сохранила цветы, а то, пожалуй, на два платья пятисот рублей и не хватило бы. Решено. Осенью она едет в Москву и все устроит. А Федору Васильичу ни копейки не даст. Будет. Пускай, откуда хочет, оттуда и достает – ей что за дело!
Струнников, с своей стороны, тоже доволен. Но он не мечтает, во-первых, потому, что отяжелел после обеда и едва может добрести до кабинета, и, во-вторых, потому, что мечтания вообще не входят в его жизненный обиход и он предпочитает проживать деньги, как придется, без заранее обдуманного намерения. Придя в кабинет, он снимает платье, надевает халат и бросается на диван. Через минуту громкий храп возвещает, что излюбленный человек в полной мере воспользовался послеобеденным отдыхом.
В шесть часов он проснулся, и из кабинета раздается протяжный свист. Вбегает буфетчик, неся на подносе графин с холодным квасом. Федор Васильич выпивает сряду три стакана, отфыркивается и отдувается. До чаю еще остается целый час.
– Каково на дворе?
– Солнышко. Тепло-с.
– У вас всегда тепло. Шкура толста, не проймешь. Никто не приезжал?
– Никого не было-с.
– Ах, пес их возьми! Именно, как псы, по конурам попрятались. Ступай. Сегодня я одеваться не стану; и так похожу. Хоть бы чай поскорее!
Струнников начинает расхаживать взад и вперед по анфиладе комнат. Он заложил руки назад; халат распахнулся и раскрыл нижнее белье. Ходит он и ни о чем не думает. Пропоет «Спаси, Господи, люди Твоя», потом «Слава Отцу», потом вспомнит, как протодьякон в Успенском соборе, в Москве, многолетие возглашает, оттопырит губы и старается подражать. По временам заглянет в зеркало, увидит: вылитый мопс! Проходя по зале, посмотрит на часы и обругает стрелку.
– Ишь ведь, бредет не бредет! как стояла на четверть седьмом, так и теперь четверть седьмого показывает. А та бестия, часовая, и совсем не двигается.
Но вот уже близко. Раздается свист.
– Неужто никто не приезжал?
– Никак нет-с.
– Да вы, вороны, не просмотрели ли? Позвать Синегубова.
– Они, Федор Васильич, лыка не вяжут-с.
– Пьян? – ну, черт с ним!.. О-о-ох!
Бьет семь. Приходится пить чай сам-друг.
Самовар подан. На столе целая груда чищеной клубники, печенье, масло, сливки и окорок ветчины. Струнников съедает глубокую тарелку ягод со сливками и выпивает две больших чашки чая, заедая каждый глоток ветчиной с маслом.
– А я уж распорядилась с деньгами, – сообщает Александра Гавриловна.
– Ну, и слава Богу.
– Осенью в Москву поеду и закажу у мадам Сихлер два платья. Это будет рублей пятьсот стоить, а на остальные брильянтиков куплю.
– Отлично.
– Только если этих денег недостанет, так ты уж доплати.
– Непременно… после дождичка в четверг. Вот коли родишь мне сына, тогда и еще тысячу рублей дам.
– Опять ты за свои глупости принялся!
– Ей-богу, дам. А дочь родишь – беленькую дам. Такой уж уговор. Так ты, говоришь, в Москву поедешь?
– Разумеется. Не дома же платья шить.
– Ладно; и я с тобой поеду… О-о-ох! Чтой-то мне словно душно!
– Еще бы! хоть бы ты на воздух вышел.
– Это куда?
– В сад, что ли. Походил бы.
– Что я там позабыл!
Чай выпит; делать решительно нечего.
– Эй, кто там? староста не приходил?
– Никак нет-с.
– Хороводится там… Саша! давай в дураки играть!
– Давай.
Начинается игра. Струнников играет равнодушно; Александра Гавриловна, напротив, кипятится и на каждом шагу уличает мужа в плутнях.
– Это что за мода такая! начал уж разом с шести карт ходить!
– Ну-ну, не важность. Вот ты мне тройку подвалила – разве такие тройки бывают! Десятка с девяткой – ах ты, сделай милость! Отставь назад.
Но именно потому, что Александра Гавриловна горячится, она проигрывает чаще, нежели муж. Оставшись несколько раз сряду дурой, она с сердцем бросает карты и уходит из комнаты, говоря:
– Вот уж правду пословица говорит: дурак спит, а счастье у него в головах стоит. Не хочу играть.
– И не надо; для тебя же ведь я… О-о-ох, что-то мне нынче с утра душно!
«Динь-динь-динь!» – раздается вдруг колокольчик. Струнников стремительно вскакивает и прислушивается.
– Девятый час. Кого это нелегкая в такую пору принесла! – ворчит он.
– Становой приехал, – докладывает лакей, – одеваться изволите?
– И так хорош. Зови.
Должность станового тогда была еще внове; но уж с самого начала никто на этот новый институт упований не возлагал. Такое уж было неуповательное время, что как, бывало, ни переименовывают – все проку нет. Были дворянские заседатели – их куроцапами звали; вместо них становых приставов завели – тоже куроцапами зовут. Ничего не поделаешь.
Входит становой, пожилой человек, довольно жалкого вида. На нем вицмундир, который он, по-видимому, надел, въезжая в околицу села. Ведет он себя перед предводителем смиренно, даже робко.
– А, господин становой! тебя только недоставало! Сейчас будем ужинать, – куда бог несет?
– Господин исправник на завтра в город вызывают.
– Зачем?
– И сам, признаться, не знаю. Не объясняют.
– А коли вызывает да не объясняет зачем – значит, пиши пропало. Это уж верно.
– За что бы, кажется…
– За пакостные дела – больше не за что. За хорошие дела не вызовут, потому незачем. Вот, например, я: сижу смирно, свое дело делаю – зачем меня вызывать! Курица мне в суп понадобилась, молока горшок, яйца – я за все деньги плачу. Об чем со мной разговаривать! чего на меня смотреть! Лицо у меня чистое, без отметин – ничего на нем не прочтешь. А у тебя на лице узоры написаны.
– Чтой-то уж, Федор Васильич!
– Нечего «чтой-то»! Я, брат, насквозь вижу. У меня, что ли, ночевать будешь?
– Никак невозможно-с. В Кувшинниково еще заехать нужно. Пал слух, будто мертвое тело там открылось. А завтра, чуть свет, в город поспевать.
– Вот хоть бы мертвое тело. Кому горе, а тебе радость. Умер человек; поди, плачут по нем, а ты веселишься. Приедешь, всех кур по дворам перешаришь, в лоск деревню-то разоришь… за что, про что!
– Помилуйте, неужто же я злодей!
– И не злодей, а привычка у тебя пакостная; не можешь видеть, где плохо лежит. Ну, да будет. Жаль, брат, мне тебя, а попадешь ты под суд – верное слово говорю. Эй, кто там! накрывайте живее на стол!
Покуда накрывают ужинать, разговор продолжается в том же тоне и духе. Бессвязный, бестолковый, грубоназойливый.
Ужин представляет собой подобие обеда, начиная с супа и кончая пирожным. Федор Васильич беспрестанно потчует гостя, но так потчует, что у того колом в горле кусок становится.
– Ешь, брат! – говорит он, – у меня свое, не краденое! Я не то, что другие-прочие; я за все чистыми денежками плачу. Коли своих кур не случится – покупаю; коли яиц нет – покупаю! Меня, брат, в город не вызовут.