355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Пошехонская старина » Текст книги (страница 19)
Пошехонская старина
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:45

Текст книги "Пошехонская старина"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)

– И охота тебе, Наденька… – начинает матушка.

Но не успела она докончить фразу, как жених уже встал с дивана и быстрыми шагами удаляется по направлению к передней. Общее изумление.

– Вот тебе на, убежал! – восклицает матушка, – обиделся! Однако как же это… даже не простился! А все ты! – укоряет она отца. – Иуда да Иуда… Сам ты Иуда! Да и ты, дочка любезная, нашла разговор! Ищи сама себе женихов, коли так!

– Да постойте, не ругайтесь! может, ему до ветру занадобилось, – цинически успокаивает дядя.

Матушка уже встает, чтобы заглянуть в переднюю, но в эту минуту жених снова появляется в дверях гостиной. В руках у него большая коробка конфект.

– Барышне-с! – презентует он коробку сестрице, – от Педотти; сам выбирал-с.

– Какой вы, однако ж, баловник! Еще ничего не видя, а уж… Сейчас видно, что дамский кавалер! Наденька! что ж ты! Благодари!

– Мерси, мсьё.

– Помилуйте-с! за счастье себе почитаю… По моему мнению, конфекты только для барышень и приготовляются. Конфекты, духи, помада… вот барышня и вся тут!

– Это справедливо. Дети ведь еще, так пускай сладеньким пользуются. Горького-то и впереди испытать успеют.

– Зачем же-с? Можно и без горького жизнь прожить!

– Да так…

– Позвольте вам доложить: если барышня приличную партию себе найдет, то и впереди… отчего же-с!

– Ну, дай Бог! дай Бог!

– А вы, мсьё, бываете у главнокомандующего?

– Всенепременно-с. На всех торжественных приемах обязываюсь присутствовать в качестве начальника отдельной части.

– А на балах?

– И на балы приглашения получаю.

– Говорят, это что-то волшебное!

– Не знаю-с. Конечно, светло… ну и угощенье… Да я, признаться сказать, балов недолюбливаю.

– Дома оставаться предпочитаете?

– Да, дома. Надену халат и сижу. Трубку покурю, на гитаре поиграю. А скучно сделается, в трактир пойду. Встречу приятелей, поговорим, закусим, машину послушаем… И не увидим, как вечер пройдет.

– Вот женитесь; молодая жена в трактир-то не пустит.

– Неизвестно-с. Покойница моя тоже спервоначалу говорила: «Не пущу», а потом только и слов бывало: «Что все дома торчишь! шел бы в трактир!»

Матушка морщится; не нравятся ей признания жениха. В халате ходит, на гитаре играет, по трактирам шляется… И так-таки прямо все и выкладывает, как будто иначе и быть не должно. К счастью, входит с подносом Конон и начинает разносить чай. При этом ложки и вообще все чайное серебро (сливочник, сахарница и проч.) подаются украшенные вензелем сестрицы: это, дескать, приданое! Ах, жалко, что самовар серебряный не догадались подать – это бы еще больше в нос бросилось!

– Чайку! – потчует матушка.

– Признаться сказать, я дома уж два пуншика выпил. Да боюсь, что горло на морозе, чего доброго, захватило. Извозчик попался: едет не едет.

– А вы разве своих лошадей не держите?

– Не держу-с. Целый день, знаете, в разъездах, не напасешься своих лошадей! То ли дело извозчик: взял и поехал!

Час от часу не легче. Пунш пьет, лошадей не держит. Но матушка все еще крепится.

– Вы с чем чай-то пьете? с лимончиком? со сливочками?

– С ромом-с! Нынче коньяк какой-то выдумали, только я его не употребляю: горелым пахнет. Точно головешку из печки пронесли. То ли дело ром!

– Знатоки говорят, что хороший ром клопами должен пахнуть, – замечает дядя.

– Многие это говорят, однако я не замечал. Клоп, я вам доложу, совсем особенный запах имеет. Раздавишь его…

– Ах, мсьё! – брезгливо восклицает сестрица.

– Виноват. Забылся-с.

Жених отыскивает на подносе графинчик с ромом и, отливши из него в стакан, без церемонии ставит на стол возле себя.

Разговор делается общим. Отец рассказывает, что в газетах пишут о какой-то необычной комете, которую ожидают в предстоящем лете; дядя сообщает, что во французского короля опять стреляли.

– Точно в тетерева-с! – цинично восклицает Стриженый. – Шальной эти французы народишко… мерзавцы-с!

– Не понимаю, как другие государи в это дело не вступятся! – удивляется дядя.

– Как вступиться! Он ведь и сам ненастоящий!

Поднимается спор, законный или незаконный король Людвиг-Филипп. Дядя утверждает, что уж если раз сидит на троне – стало быть, законный; Стриженый возражает:

– Ну нет-с, молода, во Саксонии не была!

– Кабы он на прародительском троне сидел, ну, тогда точно, что… А то и я, пожалуй, велю трон у себя в квартире поставить да сяду – стало быть, и я буду король?

Рассуждение это поражает всех своею резонностью, но затем беседующие догадываются, что разговор принимает слишком вольный характер, и переходят к другим предметам.

– Вот вы сказали, что своих лошадей не держите; однако ж, если вы женитесь, неужто ж и супругу на извозчиках ездить заставите? – начинает матушка, которая не может переварить мысли, как это человек свататься приехал, а своих лошадей не держит! Деньги-то, полно, у него есть ли?

– Вперед не загадываю-с. Но, вероятно, если женюсь и выйду в отставку… Лошадей, сударыня, недолго завести, а вот жену подыскать – это потруднее будет. Иная девица, посмотреть на нее, и ловкая, а как поразберешь хорошенько, и тут и там – везде с изъянцем.

Матушка решительно начинает тревожиться и искоса посматривает на сестрицу.

– Потому что жена, доложу вам, должна быть во всех статьях… чтобы все было в исправности… – продолжает Стриженый.

– Ах, Федор Платоныч!

– Виноват. Забылся-с.

Разговаривая, жених подливает да подливает из графинчика, так что рому осталось уж на донышке. На носу у него повисла крупная капля пота, весь лоб усеян перлами. В довершение всего он вынимает из кармана бумажный клетчатый платок и протирает им влажные глаза.

Матушка с тоской смотрит на графинчик и говорит себе: «Целый стакан давеча влили, а он уж почти все слопал!» И, воспользовавшись минутой, когда Стриженый отвернул лицо в сторону, отодвигает графинчик подальше. Жених, впрочем, замечает этот маневр, но на этот раз, к удовольствию матушки, не настаивает.

– Хочу я вас спросить, сударыня, – обращается он к сестрице, – в зале я фортепьяно видел – это вы изволите музыкой заниматься?

– Да, я играю.

– Она у Фильда[35]35
  Знаменитый в то время композитор-пианист, родом англичанин, поселившийся и состарившийся в Москве. Под конец жизни он давал уроки только у себя на дому и одинаково к ученикам и ученицам выходил в халате.


[Закрыть]
уроки берет. Дорогонек этот Фильд, по золотенькому за час платим, но за то… Да вы охотник до музыки?

– Помилуйте! за наслажденье почту!

– Наденька! сыграй нам те варьяции… «Не шей ты мне, матушка»… помнишь!

Сестра встает, а за нею все присутствующие переходят в зал. Раздается «тема», за которою следует обычная вариационная путаница. Стриженый слегка припевает.

– Поздравляю! проворно ваша дочка играет! – хвалит он, – а главное, свое, русское… Мужчины, конечно, еще проворнее играют, ну, да у них пальцы длиннее!

Кончая пьесу, сестрица рассыпается в трели.

– Вот, вот, вот! именно оно самое! – восклицает жених и, подходя к концертантке, поздравляет ее: – Осчастливьте, позвольте ручку поцеловать!

Сестрица вопросительно смотрит на матушку.

– Что ж, дай руку! – соглашается матушка.

– Да кстати позвольте и еще попросить сыграть… тоже свое что-нибудь, родное…

Сестрица снова садится и играет варьяции на тему «Ехал казак за Дунай…».

Стриженый в восторге, хотя определительно нельзя сказать, что более приводит его в восхищение, музыка или стук посуды, раздающийся из гостиной.

Бьет десять часов. Ужина не будет, но закуску приготовили.

Икра, семга, колбаса – купленные; грибы, рыжики – свои, деревенские.

– Милости просим закусить, Федор Платоныч! водочки! – приглашает матушка.

– Не откажусь-с.

Жених подходит к судку с водкой, несколько секунд как бы раздумывает и, наконец, сряду выпивает три рюмки, приговаривая:

– Первая – колом, вторая – соколом, третья – мелкими пташками! Для сварения желудка-с. Будьте здоровы, господа! Барышня! – обращается он к сестрице, – осчастливьте! соорудите бутербродец с икрой вашими прекрасными ручками!

– Что ж, если Федору Платонычу это сделает удовольствие… – разрешает матушка.

Стриженый мгновенно проглатывает тартинку и снова направляется к водке.

– Не будет ли? – предваряет его матушка.

– Виноват. Забылся-с.

Говоря это, он имеет вид человека, который нес кусок в рот, и у него по дороге отняли его.

– Прекрасная икра! превосходная! – поправляется он, – может быть, впрочем, от того она так вкусна, что оне своими ручками резали. А где, сударыня, покупаете?

– Не знаю, в лавке где-нибудь человек купил.

– Почем-с?

– Рублик за фунт. Дорога.

– Дорогонько-с. Я восемь гривен плачу на монетном дворе. Очень хороша икра.

– Сёмужки, Федор Платоныч?

– Не откажусь-с. Да-с, так вы, Василий Порфирыч, изволили говорить, что в газетах комету предвещают?

– Да пишут.

– Это к набору-с. Всегда так бывает: как комета – непременно набор.

Жених косится на водку и наконец не выдерживает… Матушка, впрочем, уже не препятствует ему, и он вновь проглатывает две рюмки.

Все замечают, что он слегка осовел. Беспрерывно вытирает платком глаза и распяливает их пальцами, чтоб лучше видеть. Разговор заминается; матушка спешит сократить «вечерок», тем более что часы уже показывают одиннадцатый в исходе.

– Кто там! – кличет она прислугу, – уберите водку!

Приказание это служит сигналом. Стриженый щелкает шпорами и, сопровождаемый гостеприимными хозяевами, ретируется в переднюю.

– И напредки милости просим, коли не скучно показалось, – любезно прощается матушка.

– Почту за счастье-с.

Жених уехал… Матушка, усталая, обескураженная, грузно опускается на диван.

– Не годится, – отрезывает она.

Но дядя держится другого мнения.

– По-моему, надо повременить, – говорит он. – Пускай ездит, а там видно будет. Иногда даже самые горькие пьяницы остепеняются.

– По трактирам шляется, лошадей не держит, в первый раз в дом приехал, а целый графин рому да пять рюмок водки вылакал! – перечисляет матушка.

– Как знаешь, а по-моему все-таки осмотреться надо. Капитал у него хороший – это я верно знаю! – стоит на своем дядя.

– Того гляди, под суд попадет… Ты что скажешь? – обращается матушка к сестрице.

– Мне что ж… Как вы…

– Говори! не мне замуж выходить, а тебе… Как ты его находишь? хорош? худ?

Сестрица задумалась. Очевидно, внутри у нее происходит довольно сложный процесс. Она понимает, что Стриженый ей не пара, но в то же время в голове ее мелькает мысль, что это первый «серьезный» жених, на которого она могла бы более или менее верно рассчитывать. Встречала она, конечно, на вечерах молодых людей, которые говорили ей любезности, но все это было только мимоходом и ничего «настоящего» не обещало впереди; тогда как Стриженый был настоящий, заправский жених… Он мог доставить ей самостоятельность, устроить «дом», в котором она назначила бы приемные дни, вечера… В ожидании такого жениха, она даже заранее приготовилась «влюбиться»…

Конечно, она не «влюбилась» в Стриженого… Фи! одна накладка на голове чего стоит!.. но есть что-то в этом первом неудачном сватовстве, отчего у нее невольно щемит сердце и волнуется кровь. Не в Стриженом дело, а в том, что настала ее пора…

– Ах, какая я несчастная! – вырывается из ее груди вопль.

С этим восклицанием она вся в слезах выбегает из комнаты.

XVI. Продолжение матримониальной хроники. Еспер Клещевинов. Недолгий сестрицын роман. Женихи-мелкота

С Клещевиновым сестра познакомилась уже в конце сезона, на вечере у дяди, и сразу влюбилась в него. Но что всего важнее, она была убеждена, что и он в нее влюблен. Очень возможно, что дело это и сладилось бы, если бы матушка наотрез не отказала в своем согласии.

Это была темная личность, о которой ходили самые разноречивые слухи. Одни говорили, что Клещевинов появился в Москве неизвестно откуда, точно с неба свалился; другие свидетельствовали, что знали его в Тамбовской губернии, что он спустил три больших состояния и теперь живет карточной игрою.

Но все сходились в одном: что он игрок и мот, а этих качеств матушка ни под каким видом в сестрицыном женихе не допускала. Летом он, ради игры, посещал ярмарки, зимой промышлял игрою в Москве. И в одиночку действовал, и втайне; но не в клубе, – он не хотел подвергать себя риску быть забаллотированному, – а в частных домах. Иногда в его руках сосредоточивалась большая масса денег и вдруг как-то внезапно исчезала, и он сам на время стушевывался. Играл он нечисто, а многие даже прямо называли его шулером. Но это не мешало ему иметь доступ в лучшие московские дома, потому что он был щеголь, прекрасно одевался, держал отличный экипаж, сыпал деньгами, и на пальцах его рук, тонких и безукоризненно белых, всегда блестело несколько перстней с ценными бриллиантами. Находились скептики, которые утверждали, что камни эти фальшивые, но он охотно снимал перстни с пальцев и кому угодно давал любоваться ими. Оказывалось, что камни настоящие, только чересчур уже часто менялись. Как бы то ни было, щегольство и щедрость настолько подкупали в его пользу, что злые языки поневоле умолкали. Но, кроме того, злоязычников воздерживало и то, что он мог постоять за себя и без церемонии объявлял, что в двадцати шагах попадает из пистолета в туза.

В заключение, несмотря на свои сорок лет, он обладал замечательно красивой наружностью (глаза у него были совсем «волшебные»). Матери семейств избегали и боялись его, но девицы при его появлении расцветали.

– Заползет в дом эта язва – ничем ты ее не вытравишь! – говаривала про него матушка, бледнея при мысли, что язва эта, чего доброго, начнет точить жизнь ее любимицы.

Я не умею объяснить, что именно обратило его внимание на сестрицу. Наружность ее была непривлекательна, да и богатою партией она назваться не могла. Триста душ – этого только-только достаточно было, чтоб не прослыть бесприданницей даже в том среднем кругу, в котором мы вращались; ему же, при его расточительных инстинктах, достало бы этого куша только на один глоток. Очень возможно, впрочем, что им руководили в этом случае более сложные соображения. Во-первых, хотя он был везде принят, но репутация его все-таки была настолько сомнительна, что при появлении его в обществе солидные люди начинали перешептываться. Легчайший способ заставить принять себя на равной ноге представляла женитьба, и именно женитьба на девушке из обстоятельного семейства, к числу которых принадлежало и наше. Подобный брак прикрыл бы его прошлое, а может быть, обеспечил бы от злоязычия и будущие подвиги, от которых он отнюдь не намеревался отказаться. Во-вторых, он знал, что матушка страстно любит старшую дочь, и рассчитывал, что дело не ограничится первоначально заявленным приданым и что он успеет постепенно выманить вдвое и втрое. В-третьих, наконец, быть может, он просто разыгрывал из себя одну из «загадочных натур», которых в то время, под влиянием не остывшего еще байронизма, расплодилось очень много. А эпитет этот, в переложении на русские нравы, обнимал и оправдывал целый цикл всякого рода зазорностей: и шулерство, и фальшивые заемные письма, и нетрудные победы над женскими сердцами, чересчур неразборчиво воспламенявшимися при слове «любовь».

Рассказывали даже, что он уж не одну девушку соблазнил, а они, несмотря на предупреждения, продолжали таять под лучами его волшебных глаз.

Как бы то ни было, но на вечере у дяди матушка, с свойственною ей проницательностью, сразу заметила, что ее Надёха «начинает шалеть». Две кадрили подряд танцевала с Клещевиновым, мазурку тоже отдала ему. Матушка хотела уехать пораньше, но сестрица так решительно этому воспротивилась, что оставалось только ретироваться.

Возвращаясь в возке домой, сестрица потихоньку напевала:

– Ес-пер! Ес-пер!

– Ошалела?! – грубо прервала ее матушка.

– Ах, maman, какие у вас слова противные! – кротко огрызнулась сестра.

Да, это была кротость; своеобразная, но все-таки кротость. В восклицании ее скорее чувствовалась гадливость, нежели обычное грубиянство. Как будто ее внезапно коснулось что-то новое, и выражение матушки вспугнуло это «новое» и грубо возвратило ее к неприятной действительности. За минуту перед тем отворилась перед ней дверь в залитой светом чертог, она уже устремилась вперед, чтобы проникнуть туда, и вдруг дверь захлопнулась, и она опять очутилась в потемках.

Но матушка не поняла чувства, охватившего ее детище, и с прежнею резкостью продолжала:

– Смотри! ежели я что замечу… худо будет! Была любимкою, а сделаешься постылою! Помни это.

– Очень мне нужно!

Между матерью и дочерью сразу пробежала черная кошка. Приехавши домой, сестрица прямо скрылась в свою комнату, наскоро разделась и, не простившись с матушкой, легла в постель, положив под подушку перчатку с правой руки, к которой «он» прикасался.

– Лоб-то на ночь перекрестила ли? – крикнула ей матушка через дверь.

Матушка тоже лежит в постели, но ей не спится. Два противоположные чувства борются в ней: с одной стороны, укоренившаяся любовь к дочери, с другой – утомление, исподволь подготовлявшееся, благодаря вечным заботам об дочери и той строптивости, с которою последняя принимала эти заботы. «Ни одного-то дня не проходит без историй! – мысленно восклицает матушка, – и всё из-за женихов, из-за проклятых. До того обнаглела Надёха, что рада всякому встречному на шею повеситься! Оно, слова нет, пора ей замуж, пора, – да чем же мать виновата, что Бог красоты ей не дал! У другой нет красоты, так дарованье какое-нибудь есть, а у ней… Что ж, что она у Фильда уроки берет, – только деньгам перевод. Трень да брень. А сколько она в одну зиму деньжищ на ее наряды ухлопала – содержанье всего дома столько не стоит!»

Матушка смыкает глаза, но сквозь прозрачную дремоту ей чудится, что «язва» уж заползла в дом и начинает точить не только дочь, но и ее самое.

– Он и меня, как свят Бог, оплетет! – полубессознательно мелькает в ее голове, – «маменька» да «маменька!» да «пожалуйте ручку!» – ну, и растаешь, ради любимого детища! Триста душ… эка невидаль! Да ему языком слизнуть, только их и видели! Сначала триста душ спустит, потом еще столько же вызудит, потом еще и еще… И Облепиха, и Лисьи-Ямы, и Новоселье – все в эту прорву уйдет! Пустит и жену, и всю семью по миру, а сам будет с ярмарки на ярмарку переезжать… Да еще не от живой ли жены он жениться-то затеял! Слышала она, будто у него в Харькове жена есть, и он ей деньгами рот замазывает, чтобы молчала… Ай да дочка! вот так обрадовала! Хорош будет сюрприз. Мы их тут вокруг налоя обвертим, а настоящая жена возьмет да в суд подаст.

При этом предположении матушка приподнимается на постели и начинает прислушиваться. Но она проснулась только наполовину, и обступившая ее вереница сонных призраков не оставляет своей работы. Матушке чудится, что «Надёха» сбежала.

«Скатертью дорога!» – мелькает у нее в голове, но тут же рядом закрадывается и другая мысль: «А брильянты? чай, и брильянты с собой унесла!»

В невыразимом волнении она встает с постели, направляется к двери соседней комнаты, где спит ее дочь, и прикладывает ухо к замку. Но за дверью никакого движенья не слышно. Наконец матушка приходит в себя и начинает креститься.

– Тьфу, тьфу, лукавый! – шепчет она, вновь закутываясь в одеяло и усиленно сжимая веки глаз, чтобы заставить себя заснуть.

Но сон не приходит. Воображение матушки до того взволновано представлением об опасности, которая грозит ее любимке, что «язва» так и мечется перед ее глазами, зияющая, разъедающая. Что делать? какое принять решение? – беспрестанно спрашивает она себя и мучительно сознает, что бывают случаи, когда решения даются не так-то легко, как до сих пор представлялось ей, бесконтрольной властительнице судеб всей семьи. Что если одного ее слова достаточно, чтобы «распорядиться» с такими безответными личностями, как Степка-балбес или Сонька-калмычка, то в той же семье могут совсем неожиданно проявиться другие личности, которые, пожалуй, дадут и отпор.

И что всего обиднее, она сама создала этот отпор, сама дала ему силу своим непростительным баловством и потворством!

«Это за ласки за мои!» – мелькает в ее голове.

Однако предпринять что-нибудь все-таки надо. Матушка рассчитывает, сколько еще осталось до конца зимнего сезона. Оказывается, что, со включением масленицы, предстоит прожить в Москве с небольшим три недели.

Она меня с ума в эти три недели сведет! Будет кутить да мутить. Небось, и знакомых-то всех ему назвала, где и по каким дням бываем, да и к нам в дом, пожалуй, пригласила… Теперь куда мы, туда и он… какова потеха! Сраму-то, сраму одного по Москве сколько! Иная добрая мать и принимать перестанет; скажет: у меня не въезжий дом, чтобы любовные свидания назначать!

Или ее, за добра ума, теперь же в Малиновец увезти? – вдруг возникает вопрос, но на первый раз он не задерживается в мозгу и уступает место другим предположениям.

Не возобновить ли переговоры с Стриженым, благо решительное слово еще не было произнесено. Спосылать к нему Стрелкова – он явится. Старенек он – да ведь ей, «дылде», такого и нужно… Вот разве что он пьянчужка…

– Держи карман! пойдет она теперь за Стриженого! – шепчет она, – ишь ведь, сразу так и врезалась! И что эти девки в таких шематонах находят! Нет чтобы в обстоятельного человека влюбиться, – непременно что ни на есть мерзавца или картежника выберут! А впрочем… как же она за Стриженого не пойдет, коли я прикажу? Скажу: извольте одеваться, к венцу ехать – и поедет! А своей волей не поедет, так силком окручу! Я – мать: что хочу, то и сделаю. И никто меня за это не охает. Напротив, все скажут: «Хорошо сделали, что вовремя спохватились!» Я и в монастырь упрячу, ни у кого позволенья не спрошу!

Матушка дальше и дальше развивает проект относительно брака с Стриженым; однако ж, по размышлении, это решение оказывается не вполне состоятельным.

А что, ежели она сбежит? Заберет брильянты, да и была такова! И зачем я их ей отдала! Хранила бы у себя, а для выездов и выдавала бы… Сбежит она, да на другой день и приедет с муженьком прощенья просить! Да еще хорошо, коли он кругом налоя обведет, а то и так…

При этом предположении она цепенеет от страха. Что, ежели в самом деле… Ай да дочка! утешит! Придет с обтрепанным подолом, как последняя…

В зале бьют часы. Матушка прислушивается и насчитывает пять. В то же время за стеной слышится осторожный шорох. Это Василий Порфирыч проснулся и собирается к заутрене.

– Святоша! – сердито шепчет матушка, – шляется по заутреням – и горюшка ему мало!

С этими словами мысли ее начинают путаться, и она впадает в тяжелое забытье.

Поздним утром обе – и матушка и сестрица – являются к чаю бледные, с измятыми лицами. Матушка сердита; сестрица притворяется веселою. Вообще у нее недоброе сердце, и она любит делать назло.

– Ес-пер! Ес-пер! – напевает она потихоньку.

– Не ной, Христа ради! дай чаю напиться.

– Я, маменька, кажется, ничего…

– А коли ничего, так и помолчи на четверть часа. Можно хоть раз матери уступить.

Матушка сдерживается. Ей хотелось бы прикрикнуть, но она понимает, что впереди еще много разговору будет и что для этого ей необходимо сохранить присутствие духа. На время воюющие стороны умолкают.

– Ах, да! давно хочу я тебя спросить, где у тебя брильянты? – начинает матушка, как будто ей только сейчас этот вопрос взбрел на ум.

– Где? в шифоньерке спрятаны! – резко отрезывает сестрица.

– То-то в шифоньерке. Целы ли? долго ли до греха! Приезжаешь ты по ночам, бросаешь зря… Отдала бы, за добра ума, их мне на сохранение, а я тебе, когда понадобится, выдавать буду.

– Ах, да возьмите! Тоже… брильянты! разве такие брильянты бывают?

– Чего ж тебе! рожна, что ли? каких еще надо брильянтов! Фермуарчик, брошка, три браслета, трое серег, две фероньерки, пряжка, крестик… – перечисляет матушка.

– Фермуарчик! крестик! – дразнится сестрица, – еще что не забыли ли? Колье обещали – где оно?

– И колье сделаем, когда замуж выходить будешь. Вот Мутовкина обещала…

– Не пойду я за ваших женихов! гнилые да старые… Берите ваши брильянты! любуйтесь ими!

Сестрица с сердцем выбегает, хлопнув дверью. Через минуту она появляется вновь и швыряет на стол несколько баульчиков и ящичков.

– Вот вам! все тут! не беспокойтесь! ни одного не украла!

Матушка осторожно открывает помещения, поворачивает каждую вещь к свету и любуется игрою бриллиантов. «Не тебе бы, дылде, носить их!» – произносит она мысленно и, собравши баулы, уносит их в свою комнату, где и запирает в шкап. Но на сердце у нее так наболело, что, добившись бриллиантов, она уже не считает нужным сдерживать себя.

– Ты долго думаешь матерью командовать? – спрашивает она сестрицу, входя в ее комнату.

Сестрица не отвечает и продолжает одеваться. Матушка слышит, как она напевает:

– Ес-пер! Ес-пер!

– Замолчи… наглая!

– Если вы ругаться сюда пришли, так гораздо бы лучше у себя в комнате сидели!

– Цыц, змея! Сказывай: пригласила, что ли, ты к нам своего шематона?

– Он не шематон.

– Говори: пригласила ты его?

– Поедет он к нам! еще к кому!

– Ах, ты…

Матушка поднимает руку. Сестрица несколько секунд смотрит на нее вызывающими глазами и вдруг начинает пошатываться. Сейчас с ней сделается истерика.

Сестрица умеет и в обморок падать, и истерику представлять. Матушка знает, что она не взаправду падает, а только «умеет», и все-таки до страху боится истерических упражнений. Поэтому рука ее застывает на воздухе.

– Ладно, после с тобой справлюсь. Посмотрю, что от тебя дальше будет, – говорит она и, уходя, обращается к сестрицыной горничной: – Сашка! смотри у меня! ежели ты записочки будешь переносить или другое что, я тебя… Не посмотрю, что ты кузнечиха (то есть обучавшаяся в модном магазине на Кузнецком мосту), – в вологодскую деревню за самого что ни на есть бедного мужика замуж отдам!

Как на грех, в это утро у нас в доме ожидают визитов. Не то чтобы это был назначенный приемный день, а так уже завелось, что по пятницам приезжают знакомые, за которыми числится «должок» по визитам.

В два часа и матушка и сестрица сидят в гостиной; последняя протянула ноги на стул: в руках у нее французская книжка, на коленях – ломоть черного хлеба. Изредка она взглядывает на матушку и старается угадать по ее лицу, не сделала ли она «распоряжения». Но на этот раз матушка промахнулась или, лучше сказать, просто не догадалась.

– Что черный хлеб ешь? голодна, что ли?

– Завтракать не даете – что же есть? Во всех порядочных домах завтрак подают, только у нас…

– Заведения такого нет, оттого и не подают.

– Куска жалко! Ах, что за дом! Комнаты крошечные, куда ни обернешься, везде грязь, вонь… фу!

Сестрица встает и начинает в волненье ходить взад и вперед по комнате.

– Тошнота! – восклицает она, – уж когда-нибудь я…

– Будет!

– Нет, не будет, не будет, не будет. Вы думаете, что ежели я ваша дочь, так и можно меня в хлеву держать?!

Матушка бледнеет, но перемогает себя. Того гляди, гости нагрянут – и она боится, что дочка назло ей уйдет в свою комнату. Хотя она и сама не чужда «светских разговоров», но все-таки дочь и по-французски умеет, и манерцы у нее настоящие – хоть перед кем угодно не ударит лицом в грязь.

– Еспер Алексеич Клещевинов! – докладывает Конон.

– Скажи, что дома нет! – восклицает в волнении матушка, – или нет, постой! просто скажи: не велено принимать!

Но сестрица как вкопанная остановилась перед нею. Лицо у нее злое, угрожающее; зеленоватые глаза так и искрятся.

– Если вы это сделаете, – с трудом произносит она, задыхаясь и протягивая руки, – вот клянусь вам… или убегу от вас, или вот этими руками себя задушу! Проси! – обращается она к Конону.

Матушка ничего не понимает. Губы у нее дрожат, она хочет встать и уйти, и не может. Клещевинов между тем уже стоит в дверях.

Он в щегольском коричневом фраке с светлыми пуговицами; на руках безукоризненно чистые перчатки beurre frais.[36]36
  цвета свежего масла (фр.).


[Закрыть]
Подает сестре руку – в то время это считалось недозволенною фамильярностью – и расшаркивается перед матушкой. Последняя тупо смотрит в пространство, точно перед нею проходит сонное видение.

Как это он прополз… змей подлый! – мерещится ей. Да она и сама хороша! с утра не догадалась распорядиться, чтобы не принимали… Господи! Да что такое случилось? Бывало и в старину, что девушки влюблялись, но все-таки… А тут в одни сутки точно варом дылду сварило! Все было тихо, благородно, и вдруг…

– Maman! мсьё Клещевинов! – напоминает сестрица. – Извините, мсьё, maman вчера так устала, что сегодня совсем больна…

– Нет, я не больна… Милости просим, господин Клещевинов! Как это вам вздумалось к нам? Ехали мимо, да и заехали?

Клещевинову неловко. По ледяному тону, с которым матушка произносит свой бесцеремонный вопрос, он догадывается, что она принадлежит к числу тех личностей, которые упорно стоят на однажды принятом решении. А решение это он сразу прочитал на ее лице.

– Я думал… Григорий Павлыч обнадежил меня… – оправдывается он.

– Братцу, конечно, лучше известно… Ну-с, господин Клещевинов, как в карточки поигрываете?

Это уж не в бровь, а прямо в глаз. Клещевинова начинает подергивать, но он усиливается быть хладнокровным.

– Вы, кажется, за игрока меня принимаете? – спрашивает он развязно.

– А то за кого же?

– Надежда Васильевна! Вступитесь хоть вы за меня!

– Maman! вы нездоровы! сами не знаете, что говорите!

У сестрицы побелели губы и лицо исказилось. Еще минута, и с нею, чего доброго, на этот раз случится настоящая истерика. Матушка замечает это и решается смириться.

– И точно, как будто мне нездоровится, – говорит она, – не следовало бы и выходить… Прошу извинить, если что ненароком сказалось.

– Ах, что вы! Могу ли я надеяться быть представленным вашему супругу? – переменяет разговор Клещевинов.

– Он у меня затворник. Заперся у себя в кабинете, и не вызовешь его оттуда.

– А какой вчера прелестный балок дал Григорий Павлыч!

– Да, у него помещение хорошее. Вот мы так и рады бы, да негде. Совсем в Москве хороших квартир нет.

– Вы часто изволите, сударыня, выезжать?

– Да как вам сказать… почти все вечера разобраны. Мне-то бы, признаться, уж не к лицу, да вот для нее…

Разговор принимает довольно мирный характер. Затрогиваются по очереди все светские темы: вечера, театры, предстоящие катанья под Новинским, потом катанья, театры, вечера… Но матушка чувствует, что долго сдерживаться ей будет трудно, и потому частенько вмешивает в общую беседу жалобы на нездоровье. Клещевинов убеждается, что время откланяться.

– Не удержались-таки! нагрубили! – бросается сестрица к матушке, едва гость успел скрыться за дверью.

Появление новых гостей не дает разыграться домашней буре. Чередуются Соловкины, Хлопотуновы, Голубовицкие, Покатиловы. Настоящий раут. Девицы, по обыкновению, ходят обнявшись по зале; дамы засели в гостиной и говорят друг другу любезности. Но в массе лицемерных приветствий, которыми наполняется гостиная, матушка отлично различает язвительную нотку.

– А мы сейчас мсье Клещевинова встретили… он от вас, кажется, ехал? – любопытствует госпожа Соловкина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю