355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Том 16. Книга 2. Мелочи жизни » Текст книги (страница 3)
Том 16. Книга 2. Мелочи жизни
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:07

Текст книги "Том 16. Книга 2. Мелочи жизни"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)

Было время, когда люди выкрикивали на площадях: «слово и дело» * , зная, что их ожидает впереди застеноксо всеми ужасами пытки. Нередко они возвращались из застенков в «первобытное состояние», живые, но искалеченные и обезображенные; однако это нимало не мешало тому, чтобы у них во множестве отыскивались подражатели. И опять появлялось на сцену «слово и дело», опять застенки и пытки… Словом сказать, целое поветрие своеобразных «мелочей».

Правда, что массы безмолвны, и мы знаем очень мало о том внутреннем жизненном процессе, который совершается в них. Быть может, что продлившееся их ярмо совсем не представлялось им мелочью; быть может, они выносили его далеко не так безучастно и тупо, как это кажется по наружности… Прекрасно; но ежели это так, то каким же образом они не вымирали сейчас же, немедленно, как только сознание коснулось их? Одно сознание подобных мук должно убить, а они жили.

Поколения нарастали за поколениями; старики населяли сельские погосты, молодые хоронили стариков и выступали на арену мучительства… Ужели все это было бы возможно, ежели бы на помощь не приходило нечто смягчающее, в форме исконного обихода, привычки и представления о неизбывных «мелочах»?

Шли в Сибирь, шли в солдаты, шли в работы на заводы и фабрики; лили слезы, но шли… Разве такая солидарность с злосчастием мыслима, ежели последнее не представляется обыденною мелочью жизни? И разве не правы были жестокие сердца, говоря: «Помилуйте! или вы не видите, что эти люди живы? А коли живы – стало быть, им ничего другого и не нужно»…

Я мог бы привести здесь примеры изумительнейшей выносливости, но воздерживаюсь от этого, зная, что частные случаи очень мало доказывают. Общее настроение общества и масс – вот главное, что меня занимает, и это главное свидетельствует вполне убедительно, что мелочи управляют и будут управлять миром до тех пор, пока человеческое сознание не вступит в свои права и не научится различать терзающие мелочи от баттенберговских.

Когда наступит пора для этого различения? – кто может это угадать! Но сдается, что придется еще пережить эпоху чумазовского торжества, чтобы понять всю глубину обступившего массы злосчастия. А что Чумазый будет держаться за свое торжество упорно – за это ручаются его откровенно-нахальные замашки и самоуверенная бессовестность.

Нет опаснее человека, которому чуждо человеческое, который равнодушен к судьбам родной страны, к судьбам ближнего, ко всему, кроме судеб пущенного им в оборот алтына. Таков современный чумазый. Повторяю то, что я уже сказал в предыдущей главе: русский чумазый перенял от своего западного собрата его алчность и жалкую страсть к внешним отличиям, но не усвоил себе ни его подготовки, ни трудолюбия. Либо пан, либо пропал, – говорит он себе, и ежели легкая нажива не удается ему, то он не особенно ропщет, попадая вместо хором в навозную кучу.

Русский крестьянин, который так терпеливо вынес на своих плечах иго крепостного права, мечтал, что с наступлением момента освобождения он поживет в мире и тишине и во всяком благом поспешении; но он ошибся в своих скромных надеждах: кабала словно приросла к нему. Чумазый преподнес ее ему на новоселье в новой форме, но с содержанием горшим против старой. Старая форма давала раны, новая – дает скорпионы; старая – томила барщиной и произволом (был, впрочем, очень значительный разряд помещичьих имений, оброчных, где крестьянин не знал барщины и жил, сравнительно, довольно льготно), новая – донимает голодом. Чумазый вторгся в самое сердце деревни и преследует мужика и на деревенской улице, и за околицей. Обставленный кабаком, лавочкой и грошовой кассой ссуд, он обмеривает, обвешивает, обсчитывает, доводит питание мужика до минимума и в заключение взывает к властям об укрощении людей, взволнованных его же неправдами. Поле деревенского кулака не нуждается в наемных рабочих: мужик обработает его не за деньги, а за процент или в благодарность за «одолжение». Вон он, дом кулака! вон он высится тесовой крышей над почерневшими хижинами односельцев; издалека видно, куда скрылся паук и откуда он денно и нощно стелет свою паутину.

Хиреет русская деревня, с каждым годом все больше и больше беднеет. О «добрых щах и браге», когда-то воспетых Державиным, нет и в помине. Толокно да тюря; даже гречневая каша в редкость. Население растет, а границы земельного надела остаются те же. Отхожие промыслы, благодаря благосклонному участию Чумазого, не представляют почти никакого подспорья.

Период помещичьего закрепощения канул в вечность; наступил период закрепощения чумазовского…

V

И нельзя сказать, чтобы не было делаемо усилий к ограждению масс от давления жизненных мелочей. Конечно, не мелочей нравственного порядка, для признания которых еще и теперь не наступило время, а для мелочей материальных, для всех одинаково осязаемых и наглядных. И за то спасибо.

Вспомните дореформенное административное устройство (я не говорю о судах, которые были безобразны), и вы найдете, что в нем была своего рода стройность. Не скажу, чтобы в результате этого строя лежала правда, но что вся совокупность этого сложного и искусственно-соображенного механизма была направлена к ограждению от неправды – это несомненно. Жандарм утирал слезы; прокурор с целою армией стряпчих собирал слезы в урны. Затем и платки и урны отсылались по начальству; начиналась переписка, запросы; требовались объяснения; нередко оказывались и видимые последствия этих объяснений в форме увольнений, отдачи под суд и т. д. Самая администрация имела организацию коллегиальную, каждый член которой тоже утирал слезы и собирал их в урну. Не больше как лет тридцать тому назад даже было строго воспрещено производить дела единолично и не в коллегии. Словом сказать, сказывалось бесспорное усилие оградить провинцию от скверны личного произвола.

Сколько тогда одних ревизоров было – страшно вспомнить! И для каждого нужно было делать обеды, устраивать пикники, катанья, танцевальные вечера. А уедет ревизор – смотришь, через месяц записка в три пальца толщиной, и в ней все неправды изложены, а правды ни одной, словно ее и не бывало. Почесывают себе затылок губернские властелины и начинают изворачиваться.

– Это в благодарность за мои обеды! – молвит один.

– А я еще ему на дорогу целый коробок с провизией послал! – отзовется другой.

Но, делать нечего, отписываться все-таки приходилось. И отписывались…

Каждые два года приезжал к набору флигель-адъютант, и тоже утирал слезы и подавал отчет. И отчеты не об одном наборе, но и обо всем виденном и слышанном, об управлении вообще. Существует ли в губернии правда или нет ее, и что нужно сделать, чтоб она существовала не на бумаге только, но и на деле. И опять запросы, опять отписки…

Я не говорю уже о сенаторских ревизиях, которые назначались лишь в крайних случаях и производили сущий погром. Ни одна метла не мела так чисто, как мел ревизующий сенатор. Камня на камне не оставалось; чины, начиная от губернатора до писца низших инстанций, увольнялись и отдавались под суд массами, хотя обеды, вечера и пикники шли своим чередом. Сенатор приезжал с целою свитою, и каждый член этой свиты старался что-нибудь заприметить, кого-нибудь подсидеть. Иногда даже без особенной надобности, а только чтобы выполнить задачу утирания слез… и, может быть, чтобы положить основание своей будущей карьере.

И вдобавок в те времена не было речи ни о благонамеренности, ни об образе мыслей, ни о подрывании основ и т. д. Ничего подобного и не подозревали. Просто прислушивались, не плачет ли кто, и ежели до слуха доходило нечто похожее на плач, то поспешали на помощь. «Рекрутство сопровождается несправедливостями и подкупом; повинности выполняются неправильно и беспорядочно; следственные дела представляют картину сплошного взяточничества» – вот и все, о чем тогда говорилось и писалось. Но разве этого мало? Помилуйте! да если бы ко всему этому прибавить еще «неблагонадежность», то вышло бы настоящее вавилонское столпотворение…

Однако ж все-таки оказывалось, что мало, даже в смысле простого утирания слез; до такой степени мало, что нынче от этой хитросплетенной организации не осталось и воспоминаний. Ревизоры приезжали и уезжали; на место их приезжали другие ревизоры и тоже уезжали; губернские чиновные кадры убывали и вновь пополнялись, а слезы все капали да капали… Ныне и платки и урны сданы в архивы, где они и хранятся на полках, в ожидании, что когда-нибудь найдется любитель, который заглянет в них и напишет два-три анекдота о том, как утирание слез постепенно превращалось в наплевание в глаза. Словно белка в колесе, вертелся этот взаимный административный контроль, ничего не защищая и не обеспечивая, кроме форм и обрядов. В результате оказывалось нечто вроде игры в casse-tête [5]5
  головоломку.


[Закрыть]
, где каждая фигурка плотно вкладывается в другую, покуда не образуется нечто целое, долженствующее выполнить из кучи кусочков нарисованную в книжке фигуру, не имеющую никакого значения вне процесса игры. Кончилась игра, надоела; спрятали кусочки в коробку – и будет.

Я слишком достаточно говорил выше (III) о современной административной организации, чтобы возвращаться к этому предмету, но думаю, что она основана на тех же началах, как и в былые времена, за исключением коллегий, платков и урн. К последним административным приемам ныне относятся уже иронически, предпочитая строгость и скорость и оправдывая это предпочтение нарождением неблагонадежных элементов. Но так как закон упоминает о татях, разбойниках, расхитителях, мздоимцах и проч., а неблагонадежные элементы игнорирует, то можно себе представить, каким разнообразным и нежданным толкованиям подвергается это новоявленное выражение.

Впрочем, я отнюдь не хочу утверждать, чтобы нынешняя администрация была плоха, нерасторопна и не способна к утиранию слез; я говорю только, что она, подобно своей предшественнице, лишена творческой силы. *

Не утверждаю также, что так называемые неблагонадежные элементы существуют только в взбудораженных воображениях охранителей. Всякий порядок вещей хранит в своих недрах и споспешествующие элементы, и неспоспешествующие. Первые прозываются – благонадежными; вторым присвоивают наименование неблагонадежных. Все это не только не противоречит истине, но и вполне естественно. Поэтому примириться с этим явлением необходимо, и вся претензия современного человека должна заключаться единственно в том, чтобы оценка подлежащих элементов производилась спокойно и не чересчур расторопно. Недостаточно сказать: вот (имярек) неблагонадежный элемент! – надо еще доказать, действительно ли он неблагонадежен и по отношению к чему.

Может быть, сам по себе взятый, он совсем не так неблагонадежен, как кажется впопыхах. В дореформенное время, по крайней мере, не в редкость бывало встретить такого рода аттестацию: «человек образа мыслей благородного, но в исполнении служебных обязанностей весьма усерден». Вот видите ли, как тогда правильно и спокойно оценивали человеческую деятельность: и благороден, и казенного интереса не чужд… Какая же в том беда, что человек благороден?

Очевидно, что надежда на внешнюю помощь, в смысле удаления терзающих мелочей, навсегда останется тщетною. Все в этом деле зависит от подъема уровня общественного сознания, от коренного преобразования жизненных форм и, наконец, от тех внутренних и материальных преуспеяний, которые должны представлять собой постепенное раскрытие находящихся под спудом сил природы и усвоение человеком результатов этого раскрытия. Исчезновение призраков – вот существеннейшая задача, к осуществлению которой естественно и неизбежно должно прийти человечество, чтобы обеспечить себе спокойное развитие в будущем.

Старинные утописты были вполне правы, утверждая, что для новой жизни и основания должны быть даны новые и что только при этом условии человечество освободится от удручающих его зол. Они наглядно рисовали картины новой жизни, вводили в самые недра ее, показывали ее в полном действии. Влияние утопистов на общество чувствуется и теперь, хотя и до сих пор задача о новых основаниях заставляет метаться человечество в унынии и безнадежности. Жажда жизни пожирает сердца, но, в конце концов, дает очень мало удовлетворения и требует слишком много жертв.

Ошибка утопистов заключалась в том, что они, так сказать, усчитывали будущее, уснащая его мельчайшими подробностями. Стоя почти исключительно на почве психологической, они думали, что человек сам собой, независимо от внешней природы и ее тайн, при помощи одной доброй воли, может создать свое конечное благополучие. Между тем человечество искони связано с природой неразрывной связью и, сверх того, обладает прикладною наукой, которая с каждым днем приносит новые открытия. Фурье провидел ненужных антильвов и антиакул и не провидел ни железных дорог, ни телеграфа, ни телефона, которые несравненно радикальнее влияют на ход человеческого развития, нежели антильвы. Его смущал вопрос об удалении нечистот из помещений фаланстеров, и для разрешения его он прибегнул к когортам самоотверженных, тогда как в недалеком будущем дело устроилось проще – при помощи ватерклозетов, дренажа, сточных труб и, наконец, целого подземного города, образец которого мы видим в катакомбах Парижа. В заключение он думал, что комбинированная им форма общежития может существовать во всякой среде, не только не рискуя быть подавленною, но и подготовляя своим примером к воспринятою новой жизни самых закоренелых профанов, – и тоже ошибся в расчетах. Затем, большинство его последователей было таково, что придерживалось именно буквы учения и, в особенности, настаивало на его подробностях. В результате оказалось явное противоречие с беспрерывно нарастающими жизненными требованиями, а за противоречием последовало недоверие, смех, надругательства. Великие основные идеи о привлекательности труда, о гармонии страстей, об общедоступности жизненных благ и проч. были заслонены провидениями, регламентацией и, в конце концов, забыты или, по крайней мере, рассыпались по мелочам.

Тем не менее идея новых оснований для новой жизни, идея освобождения жизни, исключительно при помощи этих новых оснований, от мелочей, делающих ее постылою, остается пока во всей своей силе и продолжает волновать мыслящие умы. Но к ней прибавилась и еще бесспорная истина, что жизнь не может и не должна оставаться неподвижною, как бы ни совершенны казались в данную минуту придуманные для нее формы; что она идет вперед и развивается, верная общему принципу, в силу которого всякий новый успех, как в области прикладных наук, так и в области социологии, должен принести за собою новое благо, а отнюдь не новый недруг, как это слишком часто оказывалось доныне.

Что история изобретений, открытий и вообще борьбы человека с природой и доныне представляет собой сплошной мартиролог, с этим согласится каждый современный человек, если в нем есть хоть капля правдивости. Железные дороги уничтожают на протяжении своем целую серию промыслов, дававших цветение и жизнь. Села и деревни пустеют; население бежит; дома, дававшие приют массе путников, уныло стоят с заколоченными ставнями; лошади и другой скот сбываются за бесценок; наконец появляется особая категория дотоле неизвестных преступных деяний. Новая ткацкая машина, новый плуг, сенокосилка, жнея – все это угобжает меньшинство и обездоливает целые массы рабочих сил. Конечно, пройдут десятки лет, и массы приобыкнут, найдут новые источники существования, так что, в общем, изменение произойдет даже к лучшему. Но ведь эти десятки лет надо прожить.

И таким образом идет изо дня в день с той самой минуты, когда человек освободился от ига фатализма и открыто заявил о своем праве проникать в заветнейшие тайники природы. Всякий день непредвидимый недуг настигает сотни и тысячи людей, и всякий день «благополучный человек» продолжает твердить одну и ту же пословицу: «Перемелется – мука будет». Он твердит ее даже на крайнем Западе, среди * ужасов динамитного * отмщения, все глубже и шире раздвигающего свои пределы.

Ясно, что идет какая-то знаменательная внутренняя работа, что народились новые подземные ключи, которые кипят и клокочут с очевидной решимостью пробиться наружу. Исконное течение жизни все больше и больше заглушается этим подземным гудением; трудная пора еще не наступила, но близость ее признается уже всеми.

В особенности на Западе (во Франции, в Англии) попытки отдалить момент общественного разложения ведутся очень деятельно. Предпринимаются обеспечивающие меры; устраиваются компромиссы и соглашения; раздаются призывы к самопожертвованию, к уступкам, к удовлетворению наиболее вопиющих нужд; наконец, имеются наготове войска. Словом сказать, в усилиях огородиться или устроить хотя временно примирение с «диким» человеком недостатка нет. Весь вопрос – будут ли эти усилия иметь успех?

На мой взгляд, желанный успех не только сомнителен, но и прямо невозможен. Выражу здесь мою мысль вполне откровенно. Чем больше делается попыток в смысле компромиссов, чем больше возлагается надежд на примирение, тем выше становится уровень требований противной стороны. Это аксиома, быть может, очень неутешительная, но все-таки аксиома. Поневоле приходится отказаться от попыток и оставить дело в том виде, в каком застала его минута.

Но, с другой стороны, и оставить мудрено. Нутро заинтересовано, – поймите: нутро! Сердце бьется, весь организм болит, как тут не заговорить! А при этом приличие требует оставаться, хоть наружно, спокойным, казаться доброжелательным, действительно жаждущим примирения без задней мысли: завтра, дескать, посмотрим! Тщетно! завтрашний день настанет при тех же условиях, как и сегодняшний; завтра выступят те же требования и та же бесконечная канитель переговоров… Эта перспектива раздражает еще сильнее.

Спрашивается, однако ж: что делать, чтоб устранить грядущую смуту?

Повторяю: я выражаю здесь свое убеждение, не желая ни прать против рожна, ни тем менее дразнить кого бы то ни было. И сущность этого убеждения заключается в том, что человечество бессрочно будет томиться под игом мелочей, ежели заблаговременно не получится полной свободы в обсуждении идеалов будущего. Только одно это средство и может дать ощутительные результаты.

Господствующее мнение, руководимое политиканами, не только у нас, но и в целой Европе, не признает, однако ж, этой истины. Политиканы охотнее допускают расширение свободы в обсуждении задач политических, нежели социальных. Последние считаются не только преждевременными и ни к чему не ведущими, но и положительно опасными. Самая постановка их будто бы равносильна посягательству на существующий порядок вещей, возбуждению дурных страстей и несбыточных надежд. Ежели и политические новшества влекут за собой зло, не легко поправимое, то, по крайней мере, они скользят по поверхности, не затрогивая коренных основ, на которых искони зиждутся общество и государство. Напротив того, новшества социальные проникают в самую глубь масс, порождают в них озлобление, будят инстинкты зависти и алчности и, наконец, вызывают на открытую борьбу. Одним словом, вред, принесенный старинными утопистами и их позднейшими последователями, сделался, в глазах политиканов, настолько ясен, что поощрять утопию и даже оставаться к ней равнодушным не представляется никакой возможности.

Нельзя не признать, что в этом суждении есть известная доля правды, и именно в том, что касается политических новшеств. Последние действительно только скользят по поверхности, перемещая центр власти из одних рук в другие (от Баттенберга к Меренбергу и т. д.) и отчасти расширяя (впрочем, очень умеренно) кадры правящих классов. В массы народные они проникают в виде отдаленного гула, не изменяя ни одной черты ни в их быте, ни в их благосостоянии. Поэтому массы относятся к подобным новшествам не только равнодушно, но и с удивлением, не понимая, почему у кормила понадобился в данную минуту Гизо, а Тьер оказался ненужным. *

Напротив, то же господствующее мнение оказывается совершенно неправым относительно новшеств социологических. И не право оно, во-первых, потому, что в основании социологических изысканий лежит предусмотрительность, которая всегда была главным и существенным основанием развития человеческих обществ, и, во-вторых, потому, что ежели и справедливо, что утопии производили в массах известный переполох, то причину этого нужно искать не в открытом обсуждении идеалов будущего, а скорее в стеснениях и преследованиях, которыми постоянно сопровождалось это обсуждение.

Встречаются и поныне люди, на которых простое напоминание о праве человека масс на участие в благах жизни производит действие пытки. Но это уже дело личного темперамента или старинного, вкоренившегося предрассудка – и ничего больше. Если б эти люди умели рассуждать, если б они были в состоянии проникать в тайны человеческой природы, то они поняли бы, что одну из неизбежных принадлежностей этой природы составляет развитие и повышение уровня нравственных и материальных потребностей. Немыслимо, чтобы человек смотрел и не видел, слушал и не слышал, чтоб он жил как растение, цветя или увядая, смотря по уходу, который ему дается, независимо от его деятельного участия в нем.

Самая наглядная очевидность требует, чтоб общественные вопросы всегда стояли на очереди и постоянно подвергались разработке. Нет нужды, что разработка эта не обойдется без ошибок и заблуждений – при открытом обсуждении не только ошибки, но и самые нелепости легко устраняются при помощи полемики. Во всяком случае, такое обсуждение представляет гораздо менее риска, нежели тайны общества и подземная работа нарастающих общественных элементов, которые, при отсутствии света и воздуха, невольным образом обостряются и приобретают угрожающий характер.

Затем естественно возникает вопрос: если уж нельзя не ощущать паники при одном слове «новшества», то какие из них заключают в себе наибольшую сумму угроз: политические или социальные?

На мой взгляд – первые. Прежде всего, они почти всегда настигают общество внезапно; сверх того, сравнительно бедные результатами, они непосредственно затрогивают личные интересы и уязвляют личные честолюбия. Повторяю: они перемещают центры власти, в ущерб или к выгоде немногих заинтересованных личностей, но без существенной пользы для масс. Напротив того, социальные новшества ежели и не влекут за собой прямого освобождения масс от удручающих мелочей, то представляют собой непрерывную подготовку к такому освобождению.

Подготовка эта, без сомнения, получит вполне спокойное развитие, если при этом не будет встречаться внешних усложнений. А для этого нужно только терпение и свобода от предрассудков – ничего больше.

Сами массы совсем не так нетерпеливы и не представляют чересчур несоразмерных требований, как об этом привыкли вопиять встревоженные умы. Прислушайтесь к этим требованиям, и вы без труда убедитесь, что даже maximum их, сравнительно, не очень велик. И причина этой умеренности очень проста: человеку масс неоткуда взять идеалов роскоши, пресыщения и даже простого довольства, – он не знает их. Все его желания по части новшеств ограничиваются лишь тем, что составляет действительную и неотложную нужду. Парижский Рабочий не мечтает ни о раках à la bordelaise, ни о житье в пространных палаццо, среди роскошной обстановки; но он, конечно, не откажется ни от choucroute [6]6
  кислой капусты.


[Закрыть]
, ни от светлого и хорошо вентилированного помещения. Непритязательность этой претензии уже начинает уясняться для самих политиканов, и предусмотрительнейшие из них не отказываются от попыток в смысле их удовлетворения. Только попытки эти представляют собой каплю в море и потому достигают лишь очень немногих частных результатов.

Само собой, впрочем, разумеется, что я говорю здесь вообще, а отнюдь не применительно к России. Последняя так еще молода и имеет так много задатков здорового развития, что относительно ее не может быть и речи о каких-либо новшествах.

Итак, терпение, милостивые государи! Терпение с небольшою прибавкой доброжелательства и решимости разрешать назревающие вопросы жизни не одной постановкой обнаженного fin de non recevoir [7]7
  отказа дать делу законный ход.


[Закрыть]
, но и с участием свободного анализа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю