Текст книги "Условности (статьи об искусстве)"
Автор книги: Михаил Кузмин
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
История ли нас интересует, изображение ли интереснейшей страницы нашей истории, занимает ли нас символическая психология противоположений «Христа и антихриста», отца и сына, духа и плоти, которой отношения царя Петра и царевича Алексея дают такой соблазнительный, но и легкий, дешевый, пожалуй, материал? Следим ли мы за литературой и нам хотелось познакомиться с новым плодом известного писателя? Любопытно ли нам было посмотреть, как Александр Бенуа изобразит Петровскую эпоху?
И то, и другое, и третье, и четвертое, но больше всего интересовал во вчерашнем вечере театр, т. е. какую Мережковский написал (или переделал из своего же романа) трагедию, воспользовавшись историческим материалом, и как ее воплотили актеры, художник и режиссер. В данном случае художник и режиссер отчасти соединились в одном лице, что, конечно, могло только усилить цельность спектакля.
Итак, решения исторического вопроса, изображения исторической эпохи, равно как и чисто-литературных достоинств трагедии Мережковского подробно касаться я не буду, хотя вполне нельзя обойти этих сторон, раз речь идет об историческом представлении, обставленном так заботливо и любовно.
Мне кажется, что до сих пор не вполне соглашенные между собой взгляды и отношения к загадочной личности Петра, оценка его насильственной, гениальной, демонической, вольной и самовластной деятельности, роль коронованного бунтовщика, которую охотно подчеркивал и сам первый император – все это соблазнило Мережковского, любящего строить свои размышления попарно, противоположениями, на любимую его тему: «Христос и Антихрист». Философический и мистический материал для этого был так очевиден, что невольно является опасение, не внешняя ли это символизация, не слишком ли это все соблазнительно, но грубовато и дешево. Тем более, что выдвинутый судьбою противник Петра, царевич Алексей, явление и личность слишком местное, домашнее, эпизодическое в размахе петровской деятельности. Почти дело семейное, хотя бы за Алексеем и таилась «старая Русь», изображенная Мережковским сплошь даже не истерической, а неврастенической.
Расслабленная нервность со вспышками перенесена даже на Петра. Избегли ее, кажется, только иностранные персонажи. И роман «Петр» более других частей трилогии Мережковского страдает схематичностью, некоторою грубостью (это не от эпохи, не от личности самодержца, а от примитивного проведенияидеи) и аляповатостью, местами нестерпимой.
Переделывая роман в трагедию, автор, вероятно, в виду сценичности, постарался еще нагляднее, ярче и незаслоненнее выставить сопоставление Петра и Алексея, – новой и старой России.
Боюсь, что от этого произведение только потеряло, сделавшись более примитивным, грубым и явно сделанным несколько механически. Во всяком случае, трагедия имеет свои законы и достигается особым замыслом, едва ли мыслима при переделке хотя бы самого схематического и раздирательного романа. Из действительно трагической судьбы царевича трагедии не получилось, а получилась литературная, очень талантливая, несколько примитивная пьеса, изобилующая сильными сценами и сценическими эффектами.
Конечно, часто в просторечье мы говорим «трагедия» о наших, может быть, и весьма прискорбных приключениях, как говорим, «у всякого барона своя фантазия», не всякий знает, что и трагедия, и фантазия имеют еще и другое значение. Д. С. Мережковскому, занимавшемуся Софоклом и Еврипидом, можно было бы точнее понимать задачи трагедии.
Разумеется, это придирка и спектакль может быть прекрасен, хотя бы исполнялась и не трагедия. Чтобы покончить с недостатками и с удовольствием перейти к достижениям вчерашнего вечера (а их так много, и радостных), замечу, что пьеса, и в частности роль царевича, чуть-чуть однообразна и где-то близко бродит неприятное слово «скука».
Теперь…
Спектакль был на славу. Впрочем, Большой Драматический театр успел приучить нас к тщательным постановкам. Но и здесь спектакль выделялся. Работа, любовь, добросовестность, занимательность со стороны актеров, художника и режиссера – видны были в каждой мелочи.
Героями вечера были Монахов и А. Бенуа.
По-моему, Алексей – лучшая роль Монахова. Простой, задушевный тон, лиричность, местами вспышки, напоминавшие какого отца он сын, незлобивое веселье, опять задушевность мечтаний, как он будет царствовать, и этот страх перед Петром (довольно грубо и однообразно подчеркнутый Мережковским) – все передано было с замечательным вкусом и талантливостью этим замечательным артистом. В сценах явно карикатурных (в 3й картине, когда Алексей прячется от курьера) не было никакого шаржа. Сравнения, конечно, ничего не доказывают, но мне вспомнился Орленев в «Федоре Иоанновиче». Вспомнился потому, что Монахов нисколько на него не похож. Общее разве только сила производимого впечатления. Но у Монахова и следа нет некоторого провинциализма и биения себя в грудь, что часто портило исполнение знаменитого русского неврастеника. Монахов придал человечность, значительность и жизнь фигуре царевича, задуманной автором немного в виде философического противоположения фигуре Петра.
Петр в трагедии Мережковского является почти исключительно тираном, пугалом, «котом», которого «мыши хоронят». Таким изобразил его и Музалевский. И грим, и нервный тик, и произношение на «о», как у семинаристов, все было своеобразно, но односторонне, внешне и мелковато. Может быть, это вина автора или режиссера, но Петр вышел неожиданным и не совсем приятно неожиданным. Напротив, в некоторый опытный трафарет впадал Софронов в обеих своих ролях (Докукина и Кикина) и Лежен (Ефросинья). Но, повторяю, все до мельчайших ролей исполнено тщательно и любовно.
Режиссерская часть отличалась обдуманностью и вкусом, но некоторая неподвижность и излишний натурализм опять мельчили ее. И скрипучие двери, и объятия Алексея и Ефросиньи (конец 5й картины) и харканье Петра были как будто излишни. Во всяком случае, ничего не прибавляя, заставляли, давали право на довольно праздные, в сущности, вопросы: не тонка ли дубинка у Петра, вешали ли иконы под самый потолок, в каком этаже помещение царевича за границей, не слишком ли чисты, как с иголочки, покои первой картины?
Декорации, вообще, превосходные. Некоторые же из них принадлежат к лучшим декоративным работам А. Бенуа. Кабинет Петра с видом на солнечный зимний Петербург и прелестный осенний пейзаж за окном загородного дворца не выходят из памяти. Помимо театральности, общего высокого художественного достоинства и верности эпохе (что же удивительного, что Александр Бенуа смог изобразить и поднять пьесу Петровской эпохи?) есть какое-то острое чувство природы, воздуха и именно петербургского воздуха, петровского солнца, ветреного, не очень уютного в этих пейзажах за окнами, это не позволяет забыть их и извлекает вздох неожиданной радости, когда поднимается занавес.
Вкус и такт художника вижу я и в том, что декорации даны просто, как декорации, без обрамлений, занавесей, порталов, без притязаний на торжественный трагический спектакль, потому что и без внешних указаний вчерашний вечер был значительным и очень торжественным по соединению любви, знания, талантов и серьезности в одном театральном устремлении.
Россия в иностранцахАнекдоты о «развесистой клюкве», об «Иоанне Грозном, за свою жестокость прозванном Васильевичем» и т. п. хорошо известны, но доказывают столько же легкомысленное невежество и беззаботность Ал. Дюма, как и не менее легкомысленное пренебрежительное отношение с нашей стороны к иностранным писателям, бравшимся за русские сюжеты. Конечно, дух и характер чужого народа – вещь малодоступная даже гению и, может быть, «Каменный гость» Пушкина так же странен для испанца, как «Великий князь Московский» Кальдерона, «Дмитрий Самозванец» Шиллера, для нас.
Я не имею в виду старинных романов приключений или фантастико-философских пьес, где действие происходит иногда и в России. Там это просто экзотический термин географии, ничем не отличающийся от Лапландии, Китая, Голконды, чего угодно, не претендующий на что-нибудь большее, нежели странный звук. Записи путешественников уже значительно ценнее, отмечая разницу в нравах и обычаях, которая нами, привычными к ним, может и не быть замечена.
Мы часто не знаем, красивы ли лица наших близких и родных, с которыми мы видимся ежедневно. Со стороны конечно, виднее, и многое, что нам кажется недостойным внимания, обычным, вдруг выдвигается пораженным иностранцем. Но, конечно, больше привлекают их внимание отдельные личности русской истории, нежели бытовая сторона русской жизни. И это вполне понятно.
Анекдотическая сторона Петра Великого неоднократно делала его сюжетом комических опер (Гретри «Петр Великий», Мейербер «Северная звезда», Лортцинг «Царь-плотник»), но трагедия его как преобразователя, встретившего врага в собственном сыне, вдохновила немало поэтов, по большей части немецких (Иммерман, Гейзелер).
Таинственное происхождение и трагическая судьба Лжедмитрия также служила материалом для романтических трагедий. Наконец, «Пугачев» обработан Гуцковым.
Судьба героев, разумеется, рассматривается с точки зрения отвлеченной драматичности, независимо от местных условий, которые часто изображены приблизительно и экзотично. Хотя нужно добавить, что немцы гораздо лучше осведомлены и больше стараются понять дух иностранцев, чем люди другой национальности. Притом близкое соседство, родство дворов, частое посещение смежных губерний создало тот смешанный тип жизни, известный нам по гравюрам Д. Ходовецкого, прусско-польско-курляндско-русский, который делает неудивительным, что немецкий поэт может отлично понять ту обстановку, в которой действовали Петр, Суворов, Павел, Екатерина.
Дюма, конечно, легкомыслен, но еще легкомысленнее ко всей иностранной литературе, где говорится о России, относиться как к «развесистой клюкве».
СтудияСкромным названием «Студия» несколько злоупотребляют последнее время. Есть слова, имеющие гипноз на некоторое время.
Несколько лет тому назад в ходу было словечко «интимный», от которого теперь все открещиваются и которое сохраняется только в третьестепенных запоздалых кабаре.
Не совсем заслуженная популярность неизбежно влечет за собою незаслуженное же порою забвение и презрение. Кандидатом на известную модность было и слово «камерный».
Конечно, самое скромное, наименее ответственное, достойное театральное название есть «Студия», но и в нем есть какое-то модное общее место («мастерская» уже совсем аскетическая претенциозность), какая-то поза суровой скромности.
Все эти соображения отнюдь не касаются Студии Московского Художественного театра, заканчивающей свои гастроли. Конечно, тут нет никакой позы, претензии или погони за модой; слишком много в этом театре настоящего достоинства, подлинной скромности, чтобы могло даже прийти в голову такое подозрение. И потом, по своему правдолюбию москвичи понимают все буквально, остерегаясь фантастических толкований, и слово «студия» понимается именно в смысле «школы», «мастерской», «опытов», «ученья». Но и ученье, и школу можно понимать двояко: как развитие и как опыты. Но в первом случае вся жизнь артиста и театра – есть студия, так как постоянно он должен работать, развиваться, делать новые и новые открытия на раз избранном пути, потому что всякая остановка есть омертвение или шаг назад; артист и театр всегда развиваются, всегда делают новые завоевания, всегда «учатся», всегда «студия» – так что подчеркивать это, значит только заявлять о своей жизни, о своем существовании.
Точнее и правильнее считать слово «студия» как обозначающее опыты, новые искания, пробы, разнообразные, иногда сомнительные, не всегда достаточно убеждающие, лабораторию, беспокойство, неуверенность, риск и смелость.
Всего этого в Московской студии, несмотря на ее молодость и увлечение, по-моему, нет. Они производят впечатление людей очень убежденных и убедительных, идущих по раз выбранному пути, увлеченно и молодо, но сознательно и упорно. Несмотря на новые постановки, на развитие отдельных талантов, на все более и более мастерскую сыгранность, путь их тот же, что и в начале их существования. Никаких чрезвычайных опытов, резких уклонов от первоначальных методов постановки и приемов исполнения не заметно. Раз любовно принятое они усердно, радостно и любовно же развивают и утверждают. А задача у них немалая: показать высшую жизненность, столь отличную от мертвящего натурализма, самоотверженную дисциплину и какую-то особенную человечность всего, чего бы они ни касались. Причем, все это делается, если и не всегда с достаточной легкостью, то радостно и сердечно, без всяких постных мин и аскетических нравоучительностей, к чему могло соблазнить высокое и идеальное устремление молодого театра. Но опять название «Студия» для театра с очень определенным лицом и выраженной техникой – странно.
Вероятнее всего, что москвичи рассматривают свое положение, как «ученические годы» в высшем смысле, из которых только с соизволения учителя переходят в «годы странствия» и в «годы учительства». Определенного срока нет для этих годов, а подчиняться добровольно предначертаниям руководителя – легко и сладостно.
Не будучи посвященным, понимаешь с трудом классификации, и для взоров и для сердец зрителей «Студия» Московского Художественного театра перестала быть «Студией», а сделалась настоящим театром с прекрасным, жизненным направлением, завидною добросовестностью и дисциплиной, редкой сыгранностью, любовью к своему делу, со многими очень талантливыми людьми. Переход этот фактически состоялся, а как называется театр, может быть, и все равно, старое имя привычно и мило, притом напоминает о тесной и родной связи с руководящим их первыми шагами театром.
О чем пел чайник
Чайник пел о том, что есть истинная радость, скромное семейное, доступное в каждом положении, счастье, что существует любовь, верность, что добрый пример трогает, растапливает самые черствые сердца, что добродетель легка и радостна. Сверчок заверещал позднее, но так же весело, о том же, внушал надежду осенним путникам, что есть тепло, сердечность и уют, хотя бы все небо было покрыто беспросветными тучами, укрепляя уверенность, что души людей могут сохранять свою благость при всех переменах.
Сверчок же Студии Художественного театра пел еще о том, что независимо от новшеств и исканий, ухищрений, – добросовестность, любовь к своему искусству, артистическая честность, любовное отношение к материалу всегда найдут прямую дорогу к чувству зрителей. Секрет этого прост и очень труден: высшая талантливость исполняемого и исполняющих, любовь бескорыстная к своему делу и честность всяческая, строгая честность к самим себе.
Пел и о том, что возможно такое чудо, когда лица любимого произведения вдруг оживут так точно и ясно, что останутся навеки, и другими себе их нельзя представить, и любишь их, или ненавидишь, как живых людей. Я не знаю, театр это или отрицание театра, искусство или жизнь, выше это или ниже сценического зрелища, знаю только, что тронуть детей и взрослых, публику всякого сорта, вызвать радостные слезы и счастливый смех, заставить любить жизнь, влить мир и бодрость в душу – огромная заслуга.
Конечно, всему этому причина отчасти сам Диккенс, но немалая заслуга и Студии Художественного театра. Нет слов благодарности за такой подарок.
Кажутся бесполезными вопросы, хороши ли декорации и постановка. Вероятно, да: их не было заметно; так должно было быть, как было. На естественное не обращаешь внимания. Нужно почти отвлечься от спектакля, чтобы ответить хорошо ли играли. Хорошо ли жили Джон и «малютка», и Тилли Слоубой, и мастер Текльтон, и Калеб, и прекрасная (ах, какая прекрасная!) Мей Фильдинг?
Конечно, хорошо жили, как велел им Диккенс и как подслушали это гг. Дурасова, Хмара, Вахтангов, Колин, Корнакова, Успенская и др.
Хорошо ли играет мать, которая утешает плачущего ребенка, хорошо ли играет муж, любящий нежно и крепко свою жену?
Да разве они играют? Они поступают как нужно и иначе нельзя поступать. Исполнять «Сверчка» иначе, как в Студии Художественного театра, – невозможно. Может быть, это лучшая похвала, к которой они, впрочем, достаточно привыкли. «Сверчок», если хотите, не зрелище, это живое чудо.
Дело вкуса – предпочесть то, или другое. Можно ведь и артистическую честность не очень любить, предпочитая удачливое шарлатанство, – но иногда всем необходимо вспомнить о честном, совестливом житье, радостях и веселье. Я думаю, что теперь именно не найдется людей, которые не обрадовались бы личностям, «в которых нет лукавства». Вот второй детский идеальный спектакль не в детском театре. А хотелось бы, чтобы дети его видели, хотя тут и идет речь о супружеской неверности, а не о Бабе-Яге.
Новый Салтан
В кукольном театре представлена «Сказка о царе Салтане». Маленький уголок фойе, отведенный театром Студии для кукольных представлений, был совершенно наполнен детской публикой, рукоплескавшей и кукольным трюкам, и кукольным неловкостям, и недостаткам постановки, и немного длинным антрактам.
Конечно, куклы страшно милы, и на них не сердишься, если они зацепляются друг за друга, валят то мебель, то «море-океан», где-нибудь застревают, поднимаются, когда не нужно, на воздух; часто прелесть их движений забавна независимо от воли и желания управителей.
Но несомненно также, что вчерашний спектакль разыгран еще
«перстами робких учениц».
Что говорить, это наука очень трудная, управлять свободно марионетками. И в полгода управители театра Студии сделали хорошие успехи, но остальные недочеты нужно ставить в вину уже не заведующим кукольным театром, а общим руководителям Студии, у которых куклы в очевидном пренебрежении. Неужели не нашлось ни режиссера, чтобы поставить пьесу, ни актеров, чтобы читать текст? Поставлена сказка никак, вся постановка заключалась в страхе, как бы куклы не зацепились, не перепутались, что с большим трудом почти всегда удавалось. Читало же, по-моему, два человека, мужчина и женщина, за все роли, почти не меняя голосов.
Отдельные жесты и моменты были, впрочем, очень хороши, заставляя жалеть, что не все в таком же роде.
Собственно говоря, вполне готовы только прекрасная, свежая музыка Виноградовой, избежавшей влияния Римского-Корсакова, и сами куклы, искусно и поэтично сделанные.
Кажется, кукольные представления предполагают взрослую публику, и опять является вопрос об уместности соединения в одном театре детских спектаклей кукольных и «Мандрагоры».
Пожалуй, придется насильственно не допускать малолетнюю публику на «Бову» и «Мандрагору», а я не знаю, насколько желательны такие меры.
В определенные дни устраивать детские утренники (вроде передвижного театра), мне кажется, все-таки удобнее; во всяком случае, выделить спектакли для детей как-нибудь из рядовых необходимо.
Наивные вопросы (Гастроли Московского Камерного театра)Пьесой Л. Столицы «Голубой ковер» закончились гастроли Московского Камерного театра, еще раз удостоверя, какой редкий, прекрасный и разнообразный артист Церетели, как несносна манера читать стихи у Коонен (конечно, хорошей артистки), причем эта «напевная» и тягучая манера, будучи повторяема всеми участниками спектакля, делается совершенно нестерпимой даже при неплохих стихах и несколько тяжелой добросовестности постановки. Если отбросить все поэтические и символические побрякушки очень сомнительного вкуса, то татарская сказка Л. Столицы окажется типичным произведением дамы с темпераментом. Этот род искусства, происходя от Мирры Лохвицкой, коснувшись Тэффи, поскольку она поэтесса, благополучно докатывается до Лаппо-Данилевской, Чарской, Нагродской и Вербицкой. Было неловко слушать, как Коонен, изображая Дон Жуана женского пола, мечтала, вроде гоголевской невесты, чтобы в одном мужчине соединялись и «тигровая страсть» и «дымка грезы» и т. п. – вообще, сбор каких-то пошлостей. Разные «поэтические» сказки и мечты о пресловутом «голубом ковре», подчеркнутые и как бы выдавленные однообразной аффектированной декламацией, были очень ординарны и скучны. Без аффектации пьеса могла бы иметь успех именно у исчезнувшей публики Малого театра, как по замыслу, так и по авторскому выполнению. Впрочем, в смысле пластическом у Коонен были очень привлекательные места, особенно в первом действии.
Из невыдержанной до конца роли великодушного влюбленного, Церетели сделал превосходный сценический и психологический образ, сдержанно-пламенный, великодушно-дикий, совсем не «тигровый», как задумано, довольно банально, у автора, а мудрый и трогательный.
Комические сцены жен и советников, при полном отсутствии юмора у Столицы, и поставлены были неудачно, неприятно напоминая по приемам устарелые и провинциальные трактовки комических сцен в пьесах Шекспира. Тот же хохот самих действующих лиц (очевидно, это считается заразительным), кашель, чиханье, ненужные пантомимы, все неприятно резало слух и глаз. Впрочем, «поэтические» сцены вторых персонажей (мамелюков) при убийственной читке, почему-то облюбованной этим театром, были еще хуже. Художник Миганаджан (почти восточный Микеланджело) стремился подражать колориту персидских миниатюр, но это ему не очень удалось.
И вот гастроли кончены.
Людям свойственно задавать детские вопросы: зачем и почему? На них могут быть наивные ответы, не требующие никаких пояснений «затем» и «потому». Или ответы, обоснованные, которые всегда могут быть оспариваемы. Мне кажется, что простые ответы на вопросы, возникающие по поводу гастролей Московского театра, не удовлетворят этот самый театр, так как москвичи исстари были любителями всяких идеологий и споров. Недаром и славянофилы, и идеологи символизма, и современные философски-религиозные мыслители, и защитники теоретические футуризма – все из Москвы. Любят поговорить о Боге, об искусстве и делают все «неспроста» – словечка в простоте не молвят.
Вопросы наивные и в своей наивности, быть может, недостаточно почтительные, но которые являются естественно. 1) Почему приезжал Московскими Камерный театр? 2) Почему он привез эти именно постановки? 3) Что хотел он этим сказать?
Последний вопрос, сознаюсь, темен и смысла имеет как будто мало, но большинство идеологических проблем отличаются теми же свойствами.
Вот ответы простые.
Почему же камерному театру и не проехаться в Петербург? Ездят же Московский Художественный, Студия, Незлобии, Летучая Мышь… Камерный театр один из самых интересных в Москве, почему же ему и не приехать, благо представилась возможность?
Привез он именно эти постановки как последние, родительскому сердцу самые милые, может быть, менее сложные, чем что другое.
А сказать ничего особенного не хотел, просто хотел дать ряд интересных, по его мнению, спектаклей.
Я думаю, что если эти ответы и соответствуют действительности, то Камерный театр, как идейный, ни за что в этом не признается. Но есть и другие ответы.
Московский Камерный театр приехал познакомить Петербург со своими достижениями. Выбор пьес обусловливался их характерностью для деятельности данного театра и хотел сказать он новое и свое слово в драматическом искусстве.
Если на первые ответы возражений не предвидится, то вторые подлежат подробному рассмотрению. Но при этом трудно расчленить все эти вопросы и придется рассматривать их вместе. Причем, я ограничусь только данными пятью постановками, хотя из остальных постановок того же театра можно было бы вывести несколько другое заключение. Камерный театр упорно утверждает себя как театр «декадентский» со слабым налетом практического футуризма в смысле декораций и костюмов. Три пьесы из пяти («Покрывало Пьеретты», «Король Арлекин» и «Саломея») принадлежат к модным увлечениям далекого уже от нас времени, притом к таким произведениям, у которых нет силы бороться с годами. И как это ни странно, наиболее талантливое («Саломея») показалось и наиболее пустым, устарелым и неприятным. «Голубой ковер», хотя и новинка, но по духу и исполнению опять-таки примыкает непосредственно к этой же эпохе, кроме того, что произведение неудачное и достаточно банальное. Остается прелестный «Ящик с игрушками»; даже стилизованная постановка не отняла у него свежести и непосредственности, стоящей вне мод, лет и артистических течений.
Увлечения итальянской комедией, пластикой (хорошо еще, что не босоножием), барельефностью, «линией и рисунком» спектакля, тоже вещь не новая. Конечно, смешно ставить в упрек, что что-то в таком роде когда-то встречалось, но когда театр претендует на непременную новизну, то можно полюбопытствовать, насколько все это действительно ново. И вот, мне кажется, что нового во всех этих постановках мало и подчеркнутая зависимость от увлечений 1907 – 8 годов делает еще менее заметным и то новое, что было в них. Неужели, в самом деле, для Камерного театра менее характерны «Сакунтала», «Фамира-кифаред», «Веер», чем четыре второстепенные и третьестепенные старые пьески, подчеркнуто декадентски поданные? Может быть, те сложно было привозить, я не знаю, но от «Покрывала Пьеретты» и «Саломеи» следовало бы воздержаться.
Нового показали бесподобного актера Церетели, – интересный танец Саломеи, прелестную куклу-Коонен в прелестной же пантомиме Дебюсси – вот и все. За это большое спасибо, но считать это идеологическим парадом, лозунгами, по-моему, нельзя, да и для самого Камерного театра невыгодно, так как он гораздо разнообразнее, сильнее и свежее, чем сам о себе говорит.