355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тарковский » Тойота-Креста » Текст книги (страница 5)
Тойота-Креста
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:12

Текст книги "Тойота-Креста"


Автор книги: Михаил Тарковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

15

В Красноярске вдруг потянуло чем-то предосенним, листва зашумела суше, и раньше наступил вечер. Маша весь день работала, Женя тоже сделал кое-какие дела, напечатал фотографии и заехал в гостиницу.

– Хм… хорошие фотографии… Мы поужинаем?

– Да. Только я машину оставлю.

В суши-баре почти никого не было. На смуглой дощечке ярко-зелёный вассаби напоминал червячок краски. Соевый соус в плошке казался тёмным, как дёготь, а розовые пластинки имбиря эфирно-жгучими. Евгений размешал вассаби в соусе и обмакнул в него кусок тунца. Маша подняла рюмку:

– Давай выпьем, знаешь за что? За то, что у нас сейчас есть. Всегда кажется, что будет что-то ещё, а это… не так, потому что каждый раз сгорает что-то важное и потом уже ничего не вернешь… Давай выпьем за то, что есть…

– Давай…

Ролл с лососевой икрой впитывал соус, как губка. Икра мелко лопалась на зубах.

– Как твоя работа? И что с Фархуддиновым?

– С ним не всё так просто. Я тебе говорила. То, что пытается сделать Григорий Григорьевич, это всего лишь маленькая часть того, чем занимается наш медиа-холдинг. И руководство с самого начала к его затее относилось скептически и профинансировало только частично. Остальное предполагалось получить через региональных спонсоров, с которыми я работаю по другим проектам. Ты помнишь… Мы набираем девушек по всем городам, они приезжают в Москву, и там из них делают супермоделей. Это, конечно, не сразу происходит, и мы хотим показать, как они меняются и чего можно добиться, если захотеть и работать. Эта такая летопись… Начиная с самого первого кастинга, и дальше, как они приезжают, как с ними начинают заниматься… пластика… спорт… как играют в теннис, плавают, скачут на лошадях. Как знакомятся с режиссёрами, артистами, модельерами. Это большая серьёзная работа… Всё нужно организовывать. Аренда помещений. Съёмки… Спонсоры… Сотни людей. Ты не представляешь… Приезжаешь домой, и не хочется ни-че-го…

– И что они умеют?

– Ну, обычно сначала они ничего не умеют, только свинячить в гостиницах. Но их учат.

– А если они не захотят? – спросил Женя.

– Что не захотят?

– Ну, скакать?

– Как не захотят? Они не могут не захотеть. Это же сценарий.

– Странно, такой сыр-бор ради того, чтобы они поскакали на московских лошадях. Что, они не могли у себя в деревне это сделать?

– Что?

– Ну, проскакать?

– Так… Ты специально?

– Я действительно не понял, зачем всё это и что дальше? Только для того, чтобы все устроители смогли бы уже по-настоящему обедать с режиссёрами, играть в теннис и скакать на лошадях?

– Ты злой.

– Я обычный. Ты снимаешь про каких-то кобыл, которые не захотели скакать у себя в деревне и поскакали скакать в Москву и свинячить в гостиницах. А мой брат живёт, где родился, никуда не скачет и нигде не свинячит. И всё из-за того, что тебе насыпали в пупок меньше золота, чем вы думали, про него не будет фильма, а про тех будет.

– Ты меня очень обижаешь и удивляешь. Да, действительно мне насыпали золота, но пупок, как ты теперь успел заметить, не настолько большой, чтобы оплатить ещё и расходы Григория Григорьевича. Он думал, что мы продадим Фархуддинову по цене телевидения рекламное время. Но это всё равно, что расплатиться этим временем с твоим братом Михалычем, а спросить соболями… У нас два проекта: «супермодель» и «крепкий хозяин». Но скорее телевидение накроется медным тазом, чем «крепкий хозяин» побьёт «супермодель» по рейтингу. А поскольку у моего мужа амбиции самурайские, а душонка бюргерская (на что я вредная, а он вообще с калькулятором в ресторан ходит, я отвлеклась), да… и он всю жизнь сидит между двух стульев, то его главной задачей стало продать шкуру неубитого «хозяина» по цене снятой «супермодели»… Понятно, что из этого ничего не вышло. А недавно выяснилось, что Григорий Григорьевич организует свою кинокомпанию и его расходы возрастают. И я попросила руководство больше не отвлекаться на посторонние проекты, поскольку с самого начала была против «крепкого хозяина», так как на это не проживёшь.

По мере разговора её лицо становилось всё более сухим и раздражённым.

– Ну, вообще-то ты зря так, он же хорошим делом занимается.

– Может, мне к нему вернуться? Счёт принесите нам, пожалуйста! А скажите, девушка, вы из Японии?

– Нет. Из Казахстана.

– Чувствуется. Это сашими сколько стоит? Проверьте, пожалуйста, как-то не сходится…

На стоянке стояли две потрепанные европейки, Женя брезгливо прошёл мимо и стал ловить машину.

– Куда ты? Вот же машины стоят!

– Я в эти дрова не сяду! Вон «спаська» идёт! Давай на «спаське»!

– На какой ещё «спаське»? Никаких «спасек»! Женя, мне надоел этот жаргон. Ты можешь нормально говорить?

– Нет. Вернее, да. Хорошо. На «тойоте-спасио».

– Нормально – это без жаргона и не о машинах! Только быстрее. Я устала.

– Здравствуйте!

– Добрый вечер! Куда ехать?

– В «Красноярск».

– Садитесь.

Женя хотел обнять Машу, но она сидела напряжённая, как струна, дёрнула плечами, настроилась на разговор с водителем. Тот оказался словоохотлив:

– Хорошо поужинали?

– Спасибо. Приемлемо.

– Я пил саке. Вам сидеть удобно? Маленькая она всё-таки. Я вообще-то «ипсунá» хотел.

– Простите? – не поняла Маша.

– «Ипсунa».

– «Тойоту-ипсум», – перевел Женя.

– Спасибо, Евгений.

– Но. А привёз «спаську», – ободрился водитель.

– Из огня да в полымя…

– Оно так и есть. Планируешь так, выходит сяк.

– Ну. Хочешь одно, выходит другое.

– Мудришь, мудришь, а всё одинаково приятно. Всё правильно. Чо далёко ходить? Тут один, слышь, брат, поехал во Владик за «сиэрвухой».

– Жень, может, нам на другой машине поехать?…

– Не волнуйтесь, Мария, я переведу. Наш водитель говорит, что его знакомый поехал во Владивосток за «хондойси-эрви».

– А евоный, короче, кент нехило сдал трёпа косорылым. А у него…

– Его тамошний друг выгодно продал китайцам партию трепанга…

– А у него в огороде стоят «зубатка» и «хомяк». И он говорит, что если тот их заберёт, то отдаст ему по цене «сиэрвухи» нолёвого «хорька». Плюс колесья за косарь бакарей.

– У него стоят две старые машины: «корона» 89-го года с зубастой решёткой и микроавтобус «ниссан-хоми». Если тот их покупает, то он ему продаёт по цене «хонды» новый паркетник «тойоту-харриер». Вместе с комплектом колёс за тысячу долларов.

– Жень, всё, достаточно. По-моему, ты пьян.

– И что дальше?

– А дальше у него зёма в Техасе на «рысаке». Он на моряке привёз «яйцо», «гайку»-конструктор и «сайру».

– В общем, у него друг на станции Тихоокеанская, работает на «эрэсе» – рыболовном сейнере. На большом пароходе он привёз «яйцо» – микроавтобус «тойоту-эстиму» с круглой крышей, мини-вэн «тойоту-гайю», растаможенную по запчастям, и «тойоту-соарер». Серьёзный спортивный автомобиль.

– Я тебя ненавижу!

– А третий кент евоный только что колотит «целку» и хочет её впарить ему вместе с «надюхой». А себе взять суперового «чифиря» и «кубик» для тёлки.

– В общем, ещё один знакомый разбивает купе «тойота-целика» и хочет продать её вместе с мини-вэном «тойота-надя», а себе купить седан бизнес-класса «ниссан-цефиро» с суперсалоном и городской автомобильчик «ниссан-куб» для любимой девушки.

– Я не слушаю!

– Короче, у него вилы: брать «надьку» с битой «целкой» или разборную «гайку» с целой «сайрой».

– И что тогда?

– И тогда он посылает всё на хрен, берёт «вэдовую» «воровайку», грузит в неё «хорька» с «хомяком» и прёт на Хабару.

– А «яйцо»?

– «Яйцо» бьёт во Владике. О пожарный «Урал». Всё. Приехали.

– Сколько с нас?

– Сто двадцать.

– Вы знаете, это много, – вдруг сказала Маша. Глаза её были широко открыты, губы напружинены, и слова вылетали сжатыми и твёрдыми комочками.

– Как много?

– Так много. Это стоит сто рублей, – отчётливо и медленно сказала Маша.

– Да ладно тебе, Маш.

– Нет, не ладно. Это стоит сто рублей, – отчеканила Маша.

– Дамочка, извините, но вы не правы!

– Так, зёма, держи… Давай, всё, пока.

– Сколько ты ему дал?

– Маш, ну из-за двадцати рублей!

– Вот меня и возмутило, что он из-за двадцати рублей упёрся! У меня такая работа, что я всё время с людьми, и я люблю справедливость. Я знаю, что такое труд и что такое деньги. С меня самой очень строго спрашивают, и я привыкла выполнять свою работу на «отлично», и когда прихожу в магазин или тем более в ресторан отдохнуть от своей работы, то требую от других того же отношения… и когда какой-то таксист из Красноярска…

– Не понял.

– Что ты не понял?

– Что значит какой-то таксист из Красноярска? Он такой же, как я. Я тоже таксист… только из Енисейска.

– Ты не таксист!

– Так, а кто я?

– Я не знаю, кто ты… Я знаю, что, когда твой брат упёрся из-за двух литров бензина, он был герой и подвижник. А я плохая. Я собачусь.

– Я так не говорил.

– Ты так думаешь. Мне нужен сок. Здесь закрыто. Давай на твоей машине доедем… Только я сама, ты выпил.

Вся как тетива, лицо жестокое, волевое, глаза стальные. Ступает быстро и решительно, мелькают острые носы туфель, брюки трепещут чёрными флагами. Говорит как режет, крепкие губы шевелятся, дрожат, не остановишь поцелуем, угол рта срабатывает некрасивой оттяжечкой.

16

Гудела водка в голове, и душа ходила из берега в берег, но уже завязывался над стихающей волной стылый туманчик, и Женя не понимал, что происходит с его любовью и почему она позволяет обиде так себя остужать. И почему у этой обиды такие же стальные глаза, как у Маши, и она так неумолимо переходит в какое-то подножье, даже в стену, высокую и незыблемую, как представления об основах жизни, в высокогорный узел, откуда расходятся все остальные хребты. И они замаячили, будто стояли всё это время поодаль и наблюдали, что будет, и наконец вступились. И чувствовались студёные выси этого тыла, и хотелось, чтоб они были общими для всех, а выходило, что у кого-то они свои, мелкосопочные, и нужно к ним пригибаться, а горы видят. И тогда всё меняется, потому что остальные – и его братья, и, главное, Григорий Григорьевич – давно стоят в защите его высокогорья.

И померкла красота, и ласковые её губы стали лишь назойливыми ломтиками щекочущей плоти. И всё крепче восставала его главная жизнь, и, дождавшись своего часа, мешался снег с лимонным омывателем, и бешено ходили дворники и протирали замутившийся мир, и чем больше убывало правды от Маши, тем больше его перетекало к Григорию Григорьевичу, к Михалычу, к Андрюхе.

У Маши зазвонил телефон. Она остановила машину, пошла по улице, склоняясь к трубке, стройная, решительная, резкая. Долго говорила. Вернулась, и он услышал последние слова:

– …бы тебя погрузили в «воровайку»! Ублюдок!

Села, обратила к нему своё пылающее лицо, горящие глаза:

– Не выношу… Всё, я разменяю квартиру! И лучше в Красноярске куплю, чем…

– Погоди. Давай…

– Стой, – замерла Маша, – как это погоди?

Всё ещё давила духота, и расходились два огромных материка, рвались, разлеплялись с кровью, и стылая вода меж ними светилась горным серебром. И всё личное выключилось, и только вершины хребтов белели, и он подчинялся им, как солдат. И всё земное, тёплое, слякотное отошло от души, и был он как дождевая туча, которая ползёт вверх по горе и подсушивается, стынет, просыпается снежком. И в молочной пелене он уже не видел происходящего внизу и говорил издали и не своим голосом. И редкой сухой крупкой сеялись выстывшие слова:

– По-моему, не стоит с ним так обращаться. Что бы там ни было, вас столько с ним связывает…

И тут произошло страшное, она побледнела, округлились и налились слезами её глаза:

– А-а-ах! Ты испугался… Ты испугался, что я приеду! Я увидела по твоим глазам. Ты испугался! Всё, уходи. Уходи от меня.

Лицо её было открытым, глаза глядели прямо, и губы шевелились отрывисто и были твёрдыми, как виноград. Она выскочила из машины, бросилась к проезжающим фарам:

– Всё, не ходи за мной! Оставь меня в покое! Я сказала, не ходи! В «Красноярск»!

Он медленно подъехал следом, остановился у гостиницы, позвонил.

– Я ложусь спать! Уезжай! Я выключаюсь!

Он подремал в машине и под утро уехал в Енисейск. Душа отходила от раздражения, и боль становилась невыносимой. Всё было зияющим отпечатком Машиной нежности, дыханья, и мир казался огромным разъятым поцелуем, а сам он – его высохшим слепком. И разъятость становилась предельной, и если раньше просвет её губ сквозил тихим разряжением, то теперь там гудел север и туда, сминаясь, как лепестки, летели все дороги, горы и звёзды.

Отнималась и ныла каждой трещиной не только дорога до Енисейска, а болел весь Красноярский край с Таймыром и Эвенкией, с Хакасией и Тувой, Танзыбеем и родниковым Араданом, с Усть-Бирью и Манским Белогорьем. С Енисеем в болезненной зыби, со всеми любимыми названиями, опетыми и оласканными её губами. И это дикое одиночество было перенасыщено дождевой влагой, тоской шелестящей листвы, блеском мокрой улицы – всё казалось плотским, тяжёлым, настоящим.

Раненая белая «креста» стояла около дома, и страшно было к ней подходить, видеть пустое левое сиденье. Он открыл капот и вынул щуп – тот был в густом багровом масле. Он отёр клинок и загнал обратно в бок двигателю. Отошёл от заколотой «кресты», понимая, что ничего не может сделать с загубленным миром.

Он судорожно искал дела и заехал к ребятам забрать запаску. Там тоже всё было зряшное, вхолостую вращался наждак, работала сварка, парень выкатывал колесо. Он поймал себя на какой-то панической чуткости, липучей внимательности к происходящему, что-то расспрашивал, цепляясь к тому, что никогда не интересовало, перещупывая каждый штрих жизни и боясь, что он закончится. И люди отзывались, отвечали, не подозревая, что перед ними не человек, а огромный налитый горем пузырь. И не хватало воздуха, и ничего не было, кроме её губ, и хотелось припасть к ним, как к кислородной маске.

Он оставил машину у дома и пошёл в гору, где стоял белый монастырь с облезлыми стенами, и в его северо-восточном углу темнел вечной болью и надеждой кедр с обломанной вершиной.

Всегда трудно было входить в эти стены. И насколько иной казалась плотность смысла, ответственности, важности того, что там решалось, настолько внешний мир казался разреженным и бездумным. Никогда этот обломанный кедр и еле живой монастырь не стояли так ясно в своей заботе, надежде и скорби. Но только теперь давление боли внутри и снаружи этих стен наконец сравнялось, и Евгений спокойно вошёл в ворота.

Это был всё тот же монастырь с руинами пивзавода, встроенного в монастырскую стену. С тем же битым кирпичом, досками и углем. С наполовину побеленным храмом, с его живой боковой частью, где стояло семь старух, три женщины, два мужичка и четверо ребятишек. Чуть потерянные, бледные, с прозрачными глазами. Отца Валерия, его духовника, не было. Пришёл настоятель, отец Севастьян, окропил всех святой водой и служил.

Евгению казалось, все видят его набрякшие глаза и собрались ради него. И так тихо, ответственно, чисто горели свечи, что, едва он зашёл, стало невыносимо тяжело от себя. Он стоял как в шкуре, в броне своих точных рук, мышц, загара, опыта. Он пошевелился, и всё это заходило, заскрежетало и зачесалось, как короста… и всё мужское, нажитое стало отслаиваться, отпадать коркой, пока он не превратился в огромного ребёнка с пульсирующим багровым нутром и тонкой кожей.

И ребёнок этот ревел: верните мне мою Машу. А ему говорили: мы не можем тебе её вернуть, потому что не отнимали и она вовеки твоя. И никакой земной справедливости нет. И никто даже себе не принадлежит, и надо принять её, какая она есть, огромно и спокойно и отпустить, а потом замереть, и любовь сама подступит, как вода. И потопит, и промоет, не щадя и не жалея, и когда спадёт разлив, то оставит обсыхать на берегу, но уже на вечность выше.

Он стоял в маленькой очереди на причастие, к которому не готовился, и забыл про это, и глядел безумными очами на отца Севастьяна, и тот видел его насквозь… и дал просвирку и вина, и он стоял, как зарёванный ребёнок, один перед всем белым светом, и батюшка кормил его с ложки…

Потом он поставил свечку Богородице, помолился о Маше, и на душе стало выпукло, как на Енисее в большую воду. С этой водой в глазах он и вышел на свет, яркий и ненужно-слепящий.

Он дожил до вечера и осторожно вышел из дома. Закатное небо смотрело Машиными глазами, ветерок ощупывал лицо её руками, и даль говорила её голосом. Голос был нежным, поющим и остывающим.

От этого голоса его отделяло нажатие одной цифры на телефоне. Эту мысль он пережил, как перевал, за несколько секунд и поразился её необратимости. Телефон ожил огнями, как разбуженная гостиница. Пульс, как метроном, отхлёстывал время.

– Маша. Это я. Я не могу.

– Ты где?

– Дома.

– Ты приедешь?

– Да.

– Через сколько?

– Часа через четыре. Что тебе привезти?

– Ничего. Приезжай скорей.

Он завёл машину и выехал на трассу. Дорога больше не болела, и темнота привычно расступалась перед фарами. Снова бежало навстречу синее пространство, и все опоры жизни стояли по местам, как команда. И снова поражала постепенность, с какой одна местность перетекала в другую, и манила загадкой земная плоть. И казалось, люди намного лучше бы жили, научившись у Земли перетекать друга в друга так же неревниво, как она из себя в себя.

В холле сонная администраторша поздоровалась с ним как со знакомым. Маша медленно открыла дверь. На ней был халат.

– Я не накрашенная… ты хочешь есть? – Она задумчиво поправила ему ворот.

– Я тут тоже привёз что-то…

– Садись… ну как ты?

– Чуть не умер… Ну…

– Подожди… Давай поговорим…

– Давай…

– Бери… Знаешь… Я с таким трудом устроила этот отпуск… и мне было так обидно, когда ты сказал, что я… ну… не подхожу…

– Я не сказал…

– Но я так поняла…

– А мне стало очень обидно за моего брата и за Енисей… Всё это так глупо…

– Да уж, как есть… А как там та девушка с почты?

– Настя? Я её не видел… Почему ты спрашиваешь?

– Просто. А те собаки?

– Отлично.

– Почему?

– Потому что им сказано, что делать, и они делают. Им сказано, кто кукушка и кто орлан. И если кукушке велено подбрасывать яйца, то она подбрасывает и не лезет в орланы… и только человек… Ему сказано не убивать, не гордиться, беречь Землю…

– Там про Землю не сказано…

– Разве не сказано мать почитать?

– Ну… сказано…

– Не смотреть на женщину с вожделением…

– А ты смотришь на женщину с вожделением? – медленно сказала Маша.

– Я смотрю…

– Но ты понимаешь, что оно… пройдёт?

– Понимаю. И что останется?

– То, что должно остаться.

– А что должно остаться?

– Наверное… покой и благодарность. Она протянула рюмку:

– Ну что? Мир?

– Мир. Она поставила пустую рюмку, помолчала, встала.

– Подойди ко мне.

– Ты злюка… – и её губы что-то искали у него в ямке на шее, где расходятся ключицы, и выходил тёплый воздух из шёлковых мехов.

– Ты меня спасла…

– Я твоя спаська… Я уже не хочу спать. Мы поедем за соком?

Она подошла к окну. Медленно погасли последние окна в доме напротив, и она спросила своим смешным хваточком:

– Они… заснули?

Горел свет в пустом ночном магазине, поворачивал на перекрёстке «спринтёр», и свет играл в прозрачном жезлике на левом углу его бампера.

– Зачем эта штучка?

– Парковаться легче.

– Как волшебная палочка. Давай её отломаем. И я тебя заколдую. Будешь такой, как вначале.

– А какой я был?

– Тихий такой, внимательный. Всё рассказывал…

– Про «баклажан» рассказывал?

– Про какой «баклажан»?

– Такое сферическое зеркальце на толстой ножке, оно на праворуких джипах стоит на левом крыле. В него бампер видно. И крыло.

– И что?

– Тебе его тоже нужно… отломать.

– Зачем? Смотреться?

– Спаська должна сидеть на горе и держать в одной руке стеклянную палочку, а в другой сферическое зеркальце.

– Теперь я знаю женщину твоей мечты: прогонистая блондинка с красивым животом, а в руках запчасти от японской машины. Ты увёз мою куртку. И я замёрзла.

– Она в багажнике.

– Так далеко?

– Подальше положишь… поближе возьмёшь.

– Знаешь… Когда я уеду, ну… ты не волнуйся. Считай, что ты просто положил меня подальше. Ты положишь меня подальше?

– Только не сегодня.

Она погляделась в зеркало и кого-то поцеловала, втянув щёки, но он больше не ревновал к этому поцелую. И она гляделась, сверяясь с одному ей ведомым образом, сливаясь со своим взглядом, и складывала губы вперёд, и прищуривала глаза, чтобы не потерять настройку… Чтобы ещё больше шла ей жизнь.

Сам он, наоборот, лучше жил, когда забывал о существовании себя как предмета, имеющего очертания, и всегда удивлялся, когда ему их возвращали. И намного свободней существовал в виде глаз, и от этого казался себе невидимым и всемогущим.

И чем тише он дышал, чем спокойней лежал на скалистой плоскотине над океаном сущего, тем таинственней молчали в базальтовых вёдрах каменные глаза. И огромней проступали смыслы событий, течения судеб, и яснее обозначалось непосильное дело жизни, постичь которое можно, лишь перестав с ним тягаться и теребить женскими вопросами. И что впрягаться и нести свой крест надо с великой правотой и покоем на душе, расслаиваясь, плывя над собой и постигая чудо земной жизни уже совсем другим, далёким и надоблачным взглядом.

Потому что правила существования на земле неисповедимым образом связаны с огромностью пространства, а время лишь подсобное условие протекания жизни. И если мы хотим хоть что-то разглядеть сквозь ненасытную войну за существование, то нельзя ни на секунду ослаблять этого высотного ока – только тогда жизнь простит и подпустит, единственная и вовеки твоя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю