Текст книги "Тойота-Креста"
Автор книги: Михаил Тарковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Утром через сутки Женя подъезжал к её дому с розами. Чёрная машина покорно стояла на месте. С тихой верностью моргал красный маячок под припорошенным стеклом. Чуть подальше отъехал «опелёк», оставив тёмный прямоугольник. Женя зарулил и вышел из машины. Дом стоял родной глыбой, бетонно вросший в душу.
Вытекали из переулков машины, промывали свои утренние дороги. Одинаково поворачивали, приседали на ямке, переваливали лежачий порожек, похожий на раздавленного броненосца. Открывалась и хлопала входная дверь, и, когда из неё вышла женщина, похожая на Машу, его пронзило ветвисто, как молнией. Люди выходили привычно и, мимоходом взглянув на маячившую фигуру, удалялись навек, и хотелось скрыться от их машинального взгляда, словно в нём был упрёк. Дорожным и посторонним ощущал себя Женя, вклинившись нелепым обозом в чужую жизнь, утро, город. И стоял, поражённый контрастом меж его тихой правдой и тем, что творилось в душе.
Вдруг вышла Маша в салатовом, пухло простёганном пальто, с открытыми волосами и быстро пошла к машине…
– Маша!
– А, привет… – едва бросила на ходу, не оборачиваясь, встряхивая ключи и выбирая-прилаживая к руке окатыш сигнализации…
– Маш, давай поговорим. Пожала плечами:
– Н-ну… пойдём.
Холодная машина, холодное сиденье, в котором неохота шевелиться, натужный шум печки… Собственный голос, чужой и хриплый:
– Маш, после этого идиотизма трудно говорить, но ты знаешь, как я к тебе отношусь, ты понимаешь, что всё это очень глупо… и неприятно…
– Спасибо… Положи назад… на сиденье… Да. Это очень неприятно…
– Я столько передумал…
– Знаешь… – заговорила очень медленно, почти задумчиво и словно перебирая мысли, – я тоже много думала… и у меня было время… Ты всё не понимаешь… Вокруг меня много мужчин… и я не кривая… и не хромая… и надо как-то… решить… для чего всё это… нужно и нужно ли вообще… С каждым таким случаем… всё меньше остаётся… хорошего. И в какой-то момент всё может дойти до точки…
– Невозвращения… Ну ты же понимаешь, что я тоже неспроста взъярился…
– Слушай, что ты от меня хочешь? – вдруг сказала она резко и очень открыто. – Я приняла тебя таким, какой ты есть. Несмотря ни на что… Несмотря на то, что ты живёшь далеко, что вообще… у нас… нет, почти нет… будущего… Но я зачем-то стараюсь, – она снова заговорила медленно, – думаю, как выкроить время, отгулы, чтобы нам с тобой куда-нибудь поехать… и я не понимаю…
– Маш, ну ты же знаешь, я… правда… люблю тебя, – сказал Женя. – И этого больше не повторится. Ну прости меня. Пожалуйста. – Он помолчал. – Больше ничего не буду говорить.
– Ну ладно… – протянула она, будто недоумевая. – Я попробую. Но мне нужно время. У меня столько дел… Да… Ну всё. Мне пора. Позвони.
«Позвони» она сказала совсем другим голосом, тихим, прежним. Почти прошептала. Мягко, влажно, одними губами. Губы чуть улыбнулись.
Домой он летел как на крыльях. Снова ясно расступался перед ним город. И снова был вечер, он набирал номер квартиры, и Маша нажимала кнопочку, и дом будто сводило и подъезд отмыкался с послушным щелчком. И она в пушистом халате ждала с приоткрытой дверью, а потом за большим столом ставила недопитый бокал и спрашивала осторожно:
– Ну… как ты?
– На красных ластах гусь тяжёлый…
– Гусь действительно был тяжёлый…
– Меня эти ботинки чёртовы довели…
– Туфли. А мне так обидно было… Я приготовила тебе подарки… Я думала, мы поедем ко мне…
– А я встречался по делу…
– Почему ты не объяснил?
– Не хотел я ничего объяснять.
– Зато потом так кричал на меня, чтоб я забрала «своего гусака», пока ты «ему шею не свернул»… И я подумала, что я… не гусак и не могу рисковать своей шеей, – быстро сказала Маша.
– А почему ты так со мной говорила? Таким голосом?
– Ты не слушался…
– И ты так быстро пошла к своей машине…
– Не хватало, чтобы ты за мной бегал по Тверской с гусаком и в ластах. Слушай, у меня карточка… во всякие клубы. Если хочешь, завтра свободный вечер, можно пойти куда-нибудь. Да? – Она улыбнулась. – И у меня просьба… Ты не сходишь коту за едой?
С улицы он позвонил Володе:
– Да, Женя… Как ваш праздник? Понятно. Ну, бывает… В общем, я тут переговорил кое с кем… и мы решили для начала пойти по самому простому пути. В нашем министерстве каждый год финансируется около двадцати проектов. Маша, насколько я понимаю, работает у Лены Муркo… Ну вот, если она так хочет тебе и… себе помочь, то ей будет нетрудно написать с тобой синопсис и добиться у Мурко согласия показать его Нохрину. Это первое, что надо сделать, остальное будем обсуждать, когда Лена откажет. Хотя мне почему-то кажется, что… она не откажет. Я со своей стороны обещаю поддержку, так как вхожу в конкурсную комиссию. И есть режиссёр один, он с Урала… в общем, нормальный парень… ну, ты понял. Вот так… Ладно. Удачи. Андрюхе привет. Звони, как и что.
Женя тут же позвонил Андрею:
– Привет, Жека, ты где? Приедешь?
– Надеюсь, что нет. Я за кормом кошачьим вышел. Володя сказал, что…
– В курсе…
– Слушай, мне как-то неохота её просить…
– Так… – резанул Андрей, – ты это бросай – неохота. Напрягли человека, да и я губу раскатал. А потом ты что, этих баб не знаешь, сейчас не переговоришь с ней, потом всё выяснится, и будешь виноват по гроб жизни. Ладно, корми окотуя. Звони, как успехи.
– Он не хотел тебя пускать, – сказала Маша про охранника, словно была на его стороне. С похожим одобрением говорила она об аврале на работе, о поломках машины и пробках – обо всём, не дававшем встретиться.
6И была рядом – с голыми руками и блеском на губах, с шеей, такой прохладной, лепной, с нежно отлитым сосудиком. Он знал его биение, плавные волны, токи жизни, струящиеся с родниковой святостью безо всякого её ведома.
Не хотелось вспугивать нежность рисковым разговором, тревожить эти глаза и рот, особенно когда она приблизилась к его лицу и коснулась губами в клейкой помаде:
– Я забыла вчера тебе подарки отдать… Ты не сердишься?
– Нет, конечно.
И был на руку громовой гвалт, тени, стаями летящие с потолка, бегущие по зелёному стеклянному полу, по Машиному лицу. Лазерно-синий свет наливал странным сиянием, делал неузнаваемыми глаза, дробил одежду, так что чёрное исчезало и лишь рукава и ворота тлели лиловым фосфором.
Клуб бесновался. Обезумевшие женщины пробегали, стеклянно блестя глазами. Кто-то тащил охапку коктейлей с трубочками. Со всей серьёзностью проносили холёные лысины, сложнейшие хвосты, резные и точёные бороды чудные зверовидцы из чьей-то заморской коллекции. Девица актёрской повадки, глядя сквозь и вдаль, уносилась в обиде, а её преследовал кольцеухий толстяк с трубкой. Все кого-то искали и обнимались, метались по курилкам и уборным, то занимали, то покидали столики.
Музыка оглушала, звуча объёмно и ярко от тектонически-ёмких басов, шатающих воздух, до режущеострых высоких с песочком щёточек. Толпа металась тенями, рукокрылыми стеблями, вздетыми кистями. Стройная девушка с ногами в стальную обтяжку, стоя почти неподвижно и мелко, бочком, переступая, утаптывала какие-то мелкие увёртливые плиточки. Две девушки крутили-навивали впереди себя колтун, а потом стригли его, как ножницами.
– Это такое танцевальное движение! – кричала Маша ему на ухо.
– Я долго не выдержу! – кричал Женя.
– Поедем…
В клуб продолжали с сияющим видом ломиться люди, и Женя, одуревший от этого искусственного нагнетания счастья, еле дожил до улицы.
Он любил смотреть, как Маша ведёт свою чёрную машину с песочным нутром и багровыми циферблатами. Проворно крутит руль, прикусывая губу, бросает взгляд в зеркало, и лицо её напряжённо и самоуверенно, словно скорость добавляет ей силы. А когда застревает в снегу и надо ей помогать, толкать, направлять, смешно сердится, крутит головой и раздражённым фальцетом отзывается из приоткрытого окна. Задняя передача плохо включается, и она ожесточенно втыкает её двумя руками. А когда выезжает на пустые улицы, то, томная, медленно поводит рулём и говорит тоже медленно, растягивая слова под повороты.
От машины шли тоже медленно. Близко под стёганым пальто было её тепло, и пальто пусто проминалось, когда он прижимал её за талию, и рот был чуть приоткрыт, клейко блестели губы, и снова не решался он начать разговор. Лишь дома откашлялся и рубанул:
– Маша. Я разговаривал с одним человеком, и он сказал… что ты можешь поговорить с Мурко, чтоб она передала Нохрину синопсис… В общем, в министерстве отпускаются деньги…
Он долго объяснял, пока Маша не поняла, что от неё хотят. Она пожала плечами и удивлённо повела ртом:
– Бред. У Нохрина у самого лежит десять уже снятых прекрасных фильмов, которые он не знает куда девать. О чём ты говоришь! Всё так тяжело и сложно… и никому ничего не нужно… Всё делается только за дикие взятки и такие откаты… что… Меня поражает твоя наивность… Нет. Для меня это совершенно неприемлемо…
Он встал, несколько раз прошёл из угла в угол и сказал:
– Знаешь, я… поеду…
– Подожди… Я же… хотела тебе отдать подарки. Ну? Мы же в тот раз забыли…
Женя сел на стул, пятернёй, как жаткой, загрёб волосы ото лба, помотал головой:
– Ну, я не знаю, что делать. Это тупик. Маша. Да нет… Бессмысленно… Я не понимаю…
– Смотри, Жень, – Маша принесла очень большой и плотный бумажный пакет. – Вот это вот рубашка, клетчатая, как ты любишь, а это вот книга, это оттуда, от вас… нам в Абакане дарили… Один художник… В общем, я знаю, тебе понравится.
– Да, спасибо, Маш. У меня дома тоже лежит подарок тебе…
– Ну, пойдём, хоть… сядем… за стол… хочешь чаю? Ты на меня всегда сердишься, что я не такая…
– Да нет… Ты – такая…
– Знаешь, – говорила она в задумчивом недоумении, – вот есть один мужчина… Он всё время мне пишет. Он живёт в Женеве, у него там дом… но дело не в этом… Он пишет мне… на работу… Картинки посылает.
– Ты мне зачем об этом говоришь?
– Я тебе просто рассказываю… – медленно отвечала она, пожимая плечами. – Я могу? Или уже нет?
– Нет, ну, ты можешь…
– Спасибо. Да… Но я, конечно, не собираюсь никуда… Но ты понимаешь, этот Валентин, он всё обозначил… Что, как и когда…
Она вдруг встала, подошла, села на колени, прошептала в ухо:
– Понимаешь?…
Потом пересела на диван, он было пошёл за ней, хотел обнять:
– Нет, сядь напротив… Помолчала:
– Я хочу, чтоб ты был моим другом…
– А я тебе разве не друг?
– Не знаю… ладно… – было у неё такое покладисто-безвыходное «ладно». – Ладно, пусть всё будет, как есть. Давай ещё поговорим… Давай с тобой поговорим о чём-нибудь отвлечённом… Не о нас… А то, знаешь, есть такие парочки, которые всё время говорят друг о друге… Ты знаешь?
– Знаю. Да… Действительно надо менять что-то. Ты просила отвлечённое… – Он помолчал. – Есть… отвлечённое… У меня есть одно очень отвлечённое ощущение, что мы… засмотрелись на жизнь… Что надо стряхнуть пелену, прозреть сквозь открытые глаза… И что я пытаюсь и не могу…
А когда мы с тобой засыпаем и моя рука на твоём плече, она постепенно перестаёт тебя чувствовать… Она отмирает, засыпает вперёд меня, чтоб не мешать… и всё пропадает… всё в пелене… Но я разгоняю её… И думаю о тебе, и бужу руку, и под ней оживает твоё тепло, и всё возвращается. Потому что ты – это единственный случай, когда я могу прогнать пелену.
– Какой ты хитрый! Мы же хотели… не про нас.
– А теперь ты расскажи что-нибудь… А то всё я да я…
– Да… А ты меня ни о чём не спрашиваешь… Знаешь, когда я была маленькая, я очень не любила засыпать и представляла себе, как в своей кроватке путешествую по городу… и вот зима, я под одеялом, и мне тепло и уютно до озноба, и меня никто не видит, а рядом улица… лёд, сугробы… и я хочу выбрать себе какое-нибудь любимое место, где-нибудь, в самом центре, за зубчатой стеной, на берегу, в каких-нибудь палатах или хотя бы в теремке. И чтобы ёлки… и купола огромные блестели где-то рядом, как в доме. У меня всё путалось – дом, город… и чтобы купола горели тихо… как ёлочные шары… и очень хотелось жить в таком теремке… и засыпать… Я засыпаю…
Ночью она вздрогнула.
– Что такое?
– А те водители в автобусах… Вдруг они устроят гонки, и мы столкнёмся…
– Они не устроят. Спи и не бойся.
7Завязался игрушечный морозец, и выпал снег. Сразу беспомощно стало в городе, тесно, ватно от неверного движения, от машин, юзящих, мягко буксующих, от плиточек снега, слетающих с колёс и розовеющих к вечеру. И всё равно трудно, непрочно было на душе, и хотелось, чтоб ещё подморозило, чтоб часть крепости взяла на себя окрестная жизнь.
На другой день к обеду задул здешний юго-запад, всё посерело и к вечеру отекло. Ветер налегал мягко, влажно… От незваного тепла стал снег мокрым сахаром, сплавился в лак с маслом, и настал чёрный блестящий вечер: уличная даль в туманчике, запах бензина, налитые огнями капли на стекле. И требовала сил эта смена, и была сродни длинной дороге, и он жил в новом городе ослабший и усталый – столько труда взял этот насильный перелёт.
Улицы, мосты и туннели были влажно сияющим наполнителем, неоновой заливкой между Машиными словами, её кремом, блеском, глянцевым ремешком её туфель. И расплавленная влага, чёрное олово, огненная жижа лилась, сочилась в душу, доплавляла, топила, и такая острота, проводимость стояла вокруг, что он чувствовал Машину кожу.
Её талый голос в трубке был близким, гласные неслись нежным потоком, и хотелось зацеловать каждую буковку. Она переезжала в другую контору, извинялась, что занята. Андрей пришёл поздно:
– Ну, что Нохрин?
– Нохрин пошёл на хрен… – хмуро ответил Женя.
– Я так и думал…
– Почему?
– Потому что мы преувеличили её возможности…
– По-моему, не в этом дело.
– А в чём?
– Я не могу понять. Но только не в этом… Меня поражает другое, у них такая махина в руках, можно целое поколение воспитать… И ни-че-го… одни… интим-стрижки для бизнес-собачек…
– Э-э-э! – проблеял Андрей, нацелив на Женю палец. – Так это и есть воспитание… Ты до сих пор не понял? Ладно… Давай… спа… спать, – сказал он сквозь судорожный затяжной зевок: его раздирало, словно он не мог умять, углотить огромный шар несжимаемой жидкости, и её давило из глаз.
– А вы с ней часто соба-а-ачитесь? Да что же… Б-б-б… – Андрей поболтал брыльями.
– Всё время… А по-серьёзному – второй раз. Хотя всё это одна ссора.
– И из-за чего сыр-бор?
– Из-за… коня и бинокля.
– Как это?
– Ну, я сказал, что в большинстве книг написано как, а не почему. Что все, например, знают, как ходит конь. И там и написано, куда он пошёл. А главное – не куда пошёл, а почему он конь.
– Очень хорошо… Как ты говоришь – почему он конь?
– Ну да. Это самое главное.
Андрей сжал челюсти и напряг ноздри, подавив очередной зевок:
– В коне, знаешь, что главное?
– Что?
– Всадник, по-моему.
Когда Женя позвонил, Маша уже лежала в постели, и все провода, связывающие её с городом, были обесточены. Сонный и уютный голос еле прожурчал «спокойной ночи», и Женя облегчённо повесил трубку. Так тепло стало на душе, что он долго не мог заснуть…
Он вспоминал, как садится она в машину, волнообразным движением изгибаясь и наклоняя голову… Как однажды ехали из-за города, и она обрадовалась, увидев рыжее зарево, огромную золотую тарелку, и по-детски забила в ладоши:
– Я всегда так радуюсь, когда возвращаюсь. Всё такое родное… Так красиво, а главное, пусто… Я люблю, когда пусто, когда все спят… Вот если бы ещё всё было открыто!
И он представил, как бы она ездила по всяким салонам, «Диким орхидеям» и «Пассажам», поднималась по дворцовым переходам, улыбалась продавщицам, отчитывала их, а они бы стояли молча и благодарно…
Однажды, тихо войдя, он застал её в оцепенении. Она лежала на постели в домашнем, глухом малиновом платье, вытянув в струнку руки и замерев в каком-то кукольном девчачьем карауле. Волосы были собраны в хвостик, и лицо казалось круглее. Закатив большие глаза, она о чём-то думала, а увидев его, хлопнула веками и так улыбнулась, как улыбаются, когда застукали за секретным занятием.
Помнил он и другое её лицо. Лёжа на диване с пультом в руке, она смотрела телевизор. Проходя мимо, он на мгновение загородил экран, и она вскользь, автоматически взглянула на него, тут же воротя взор в телевизор. Его поразило не то, что она увидела в нём помеху, а стылое выражение её лица, лежавшего на подушке и казавшегося из-под низу шире и взрослее.
Однажды он застал её врасплох. Она что-то пересаживала, и руки в красных резиновых перчатках были перемазаны в земле и корнях. В ванне стояли горшки, сыро пахло теплицей. Она попросила подержать пакет с цветком, он неудобно взялся, часть земли просыпалась, и снова прострелило её лицо мимолётное стылое выражение.
Как-то раз Женя видел, как достали из берлоги медвежонка. Шевелился он медленно и заторможенно, пальцы с длинными когтями всё норовили сжаться и что-нибудь захватить. Пятки были розовыми, а морда в земле, но больше всего поразило потустороннее выражение его глаз в овальном белесом ободке, маленьких, небегающих. Это был подземный, пуповинный взгляд, говорящий о глубочайшей связи с берлогой, с тайным и скрытым от глаз местом, чтобы понять которое, надо родиться медведем. Нечто подобное прочитал он и в Машином взгляде, застав её с горшками в перчатках, измазанных землёй.
Своего прадеда Женя помнил уже совсем старым, усохшим. Был он из тех дедов, что живут рекой до последнего вздоха. «С Енисея не слезат» – про него говорили… А он с грыжей, со страшной кистой на плече, продолжал оставаться таким же железным, как морозно шугующий Енисей, и так же железно не ехал в город лечиться. Казалось, именно грыжа не пускала, тянула, уходя под реку, в тайгу под кедрину, в корни, в сырой мерзлотный камень, в заиндевелые бездны, где всё перемешано так, что если сведёт что-то в земном чреве, то и в деде чугунной болью отдастся. Такой вековой надсадой был он привязан к Енисею, и так страшно было везти его в город с его остекленелой пуповиной – пошевели – умрёт.
В Красноярске был он до этого раз и всё шарахался машин и так боялся аварии, что, когда ездили на автобусе в Дивногорск к родне, обратно пришлось добираться водой – настоль взбунтовался старик: «Нет дак песком уйду». Это «песком уйду» восхитило заезжую журналистку – видно, представила «поэтичного старожила», чешущего в город мокрым песком. Но берег там галечный, да и дед, будучи сельдюком, просто-напросто не выговаривал звук «ш».
Эту поездку в город дед вспоминал не раз, ворча и ругаясь, а потом незаметно переходя на семейные предания про посылки на обозах и предка-казака, заеденного волками. Дело случилось зимой в дороге, и он еле отбился шашкой. Когда подошла вторая стая, уже поменьше, он – «за саской», а она «к нознам примерзвла – кров».
Красноярск дед так и не признавал, бася: «Ране город в Енисейска был».
8Этот белый монастырёк он видел не раз, проносящимся, пролетающим вдали, манящим и особенным, как и речка, и вся прилегавшая часть города, поэтому переезд Машиной конторы под эти стены был и странным, и знаменательным. У Маши сломалась машина, и он несколько дней встречал её, приезжая пораньше и бродя по монастырю и окрест. Знаменательным казалось и то, что его дорога с Енисея сюда проходила неподалёку от монастыря и что мимо него же будет пролегать и отъезд.
Однажды, набродившись и вернувшись в машину, он долго ждал Машу, и она наконец выбежала в приталенном кительке, с голой шеей и, наклонясь к окну, поцеловала чем-то вкуснейше-родным:
– Не жди, у нас сегодня надолго, езжай… Я тебя люблю…
Вблизи он казался пронзительно маленьким и таким знакомым, что не хватало лишь обломанного кедра над белой стеной. Видный с реки, с городского тыла, он был так забран домами, что пробираться приходилось на ощупь. И когда Женя впервые очутился у его стен, показалось, они сами вдруг явились, обступили властным видением.
Это был родной и старший брат того, их монастыря, и, выходя из храма, Женя долго стоял на припорошенной земле, и она говорила с ним на его языке. И чем больше он здесь находился, тем яснее понимал, что место ему явлено, что в бетонном черепе города оно как родничок, через который идёт связь и с его монастырём, и со всей Россией. И стоит он к востоку, и тихим оконцем открывается в дымный и снежный простор до самого Океана. И когда Маша починила машину, он так же отрешённо проносился вдали, но уже не белым макетиком, а молчаливым и верным собратом.
Настал вечер пятницы, которой Женя всегда ждал с волнением и страхом, боясь, что Маша не сможет и что-нибудь случится с её работой, машиной, настроением. И если до приезда Андрея можно было залечь в оцепенении в пустой квартире, то теперь брат всё видел и понимал.
Маша позвонила сама:
– Я еду в телецентр, у нас там надолго… и завтра тоже непонятно…
– Мы что – и завтра не увидимся?
– Ну как ты не понимаешь? Эти выходные… за них столько надо успеть… и потом… у меня ещё есть квартира, которую я очень люблю и которой мне надо позаниматься…
– Пока, – сухо сказал Женя и повесил трубку. На рабочую почту он написал ей письмо, выключил телефон и с Андреем уехал к Олегу на дачу. В воскресенье к вечеру он не выдержал и телефон включил. Позвонила Маша:
– Привет. Слушай, я тут вешала шторы, и у меня карниз упал… я так ударилась… Ты мне поможешь… в четверг? Я отпрошусь…
– Конечно, помогу. Да. Слушай. Я тебе на работу письмо написал… Наутро она снова объявилась, голос вибрировал:
– Привет, если б я прочитала раньше, то не стала бы звонить. Нам надо встретиться.
– Я тут помогаю Андрею, здесь есть место одно, называется… «Берлога», когда ты можешь?
– Давай в четыре.
Приехала летящая. В дрожи, азарте, сиянии неслась по пустой «Берлоге»:
– Да… Посадите нас куда-нибудь… Нам надо поговорить… Девушка-распорядитель трепетала.
– Нет, здесь не годится! Что это за скатерть! Ужасное место! И музыку сделайте потише… И свет убавьте… Да, так… Большое спасибо…
– Маш, ну она не виновата…
– А кто, я виновата? «Больше не звони»… Ну разве так говорят? А?
– А как говорят?
– Ну… что-нибудь такое… вроде… «я запутался» или «мне надо подумать»… – Она чуть улыбнулась. – Нет… ты, конечно, правильно забеспокоился… потому что так тоже невозможно…
– Я так не могу… – Он попытался взять её руку. – Ты каждый день… у меня себя отнимаешь… Я не могу это выносить. И ещё этот фильм…
– Так, – отрезала Маша, – давай сразу. Про фильм. Ты знаешь: у меня правило, я привыкла иметь дело с мужчинами, которые сами всё решают, без меня. У которых всё… готово. Что ты качаешь головой? Тебя что-то не устраивает? Может, ты не любишь мою работу?
– Да… Я не могу слышать про эти холдинги. У вас такие возможности, а вы… только людей калечите…
– Да не смотри! Не смотри! – вскричала Маша. – Вот я плохая. Да? Ты всё время говоришь об этом… Я тебя мучаю, калечу… Тогда что ты во мне нашёл… Зачем. Ты. Тогда. Меня смотришь? Такими глазами?
– А что? Выключить тебя?
– Хм… – Маша почти улыбнулась. – Ты уже попытался. И вот что из этого вышло. – Он взял её руку:
– Мы едем в Египет?
– Да. Ты же купил ласты… – Маша ещё потеплела. – Ну ладно, всё, пора идти, – она покачала головой, взглянув на часы, – ещё же надо билеты выкупить… Мы встретимся, я тебе паспорт отдам, ты сделаешь?
– Да, тут Олег уезжает, он пригласил нас… Какой-то в центре у него любимый кабачина… азербайджанский, кажется… Пойдём?
– Он ходит в такие ужасные места? Ну, хорошо… ты только скажи заранее…
– Я говорю заранее – во вторник в семь часов.
Когда они вошли в ресторан, Маша, против обыкновения приехав раньше, уже сидела в отдельном кабинете, куда определил её Эльшад, распорядитель, полный и внимательный человек, старый знакомый Олега. В этой прохладной каюте с большими окнами она ждала напряжённой и странной птицей и, когда рассаживались, постаралась оказаться не рядом с Женей, а напротив – так ему показалось. Были Андрей, Таня, Олег и Женя.
– Машка, ну что… когда он тебя забирает в Сибирь? – светски-весело спросила Таня.
– О чём ты говоришь? Мы до Египта никак не доедем…
Андрей был особенно насуплен. Он опять что-то не поделил с Григорием, который снимал теперь про тюрьмы и, по Машиному выражению, «таскался по всяким Вологдам».
Началось всё мирно, подошёл Эльшад, поздоровался со всеми двумя руками и некоторое время обсуждал с Олегом меню. Принесли большое блюдо с зеленью, лепешки и «саш-кебаб» – вкуснейшую смесь из бараньих почек и прочих потрошков, которую подали в большой сковородке вместе с горелкой, и она дозревала у всех на глазах, шипя и источая дымные запахи. Ещё были старого образца бутылки с дюшесом.
Андрей сидел, опустив глаза, подцепляя перчики и изредка покуривая, и даже попытался сострить по поводу закуски: мол, Сашке баб, а Женьке водки, ха-ха. И снова сидел с невинным видом, усыпляя бдительность, потому что через час все с криками обсуждали его с Григорием Григорьевичем рознь, и водка лилась рекой.
Пресловутый конфликт начался с момента, когда Григорий Григорьевич выкинул Андрея из авторов сценария и переписал закадровый текст. Монтажа Андрей ждал с нетерпением, но Григорий ухитрился всё смонтировать, пока Андрей был на съёмках. Перед отъездом Андрей предложил участие, но Григорий замахал руками, мол, нет-нет, он, наоборот, мешает, не даёт сосредоточиться, зато потом жаловался, что Андрей его бросил и ничего не оставалось, как «разгребать всё самому». За Андреем он сохранил право внести замечания, к которым «прислушается», если они совпадут с «режиссёрским видением». Замечаний было много, но главная битва развернулась вокруг двух фраз и кончилась разрывом.
Фильм начинался ранней весной с того знаменитого «полёта гуся», когда Михалыч едва не сбил из ружья Андрея с Данилычем. Весенняя охота была народным праздником, своего рода разговеньем после долгой зимы. Вышла она красиво, удалось показать и природу, и людскую радость от первой птицы и свежей рыбки – «словом, Пасха пришлась впору!» – бодро завершил Григорий свой закадровый комментарий.
День Победы был второй темой, и в оправдание того, что авторы остановились на одном только празднике, возникла фраза: «В Сибири к государственным и религиозным праздникам относятся, как бы помягче сказать… э-э-э… спокойно». Когда Женя спросил, что это значит, Григорий холодно отрезал: «Это значит до фо-на-ря».
– Это я ещё перевёл прилично, – усмехнулся Андрей.
– Ну безграмотность обычная, – сказала Таня.
– Пасха всегда впору, – пожал плечами Олег.
– Стоп-стоп-стоп! – вскричал Андрей. – Ну, во-первых, кто он такой, чтобы за Сибирь заявлять? Во-вторых, я предложил: раз так, давай вообще опустим. Убери две фразы, и всё. Но он ни в какую. Ни в ка-ку-ю! Как баран! Я сам виноват, нельзя с безбожниками снимать фильмы о том, что любишь… Но я же не знал, что он настолько… безбожник… Вернее, знал и думал, что ему всё равно… именно поэтому… Потом просил: ради Христа, убери, не касайся… – Андрей задумался. – Бывают амбиции, гордыня: хочу по-моему, и всё! Бывает, упрёшься в какие-то слова, которые дороги по… глупейшим причинам… Но он не такой дурак… Он вообще не дурак… и причина в другом. И я скажу в чём! – Андрей помолчал. – В том, что ему это так же важно!
– Можно? – вклинился Женя. – Странная штука… атеизм. Вроде бы ноль, равнодушие… Да? А выходит, нет… Выходит, это только в проводке ноль и фаза… А в жизни ноль почему-то объединяется всегда только с ненавистью и никогда с любовью. И отсюда эта просто… мистическая озабоченность некоторых… безбожников, которые спать не могут, когда кто-то рядом хоть чуточку верует… Олег, налей, пожалуйста…
– Андрюха, я тебя понимаю, – продолжил Женя с новым, каким-то адвокатским посылом. – Григорий коснулся самого больного, главного. Коснулся сам, коснулся, где его не просили и даже, напротив, умоляли не трогать… зная, так сказать, глубину и невзъёмность… Но он зачем-то сказал две фразы, а потом оказалось, что эти две фразы для него дороже даже людей. Он коснулся, не зная, какие пошевелил жилы, корни, хрящи… А эти люди, которых он снимал… – Женя задумался. – Какими бы они ни казались ему язычниками… а земля хранит их – в Сибири очень сильная земля… и терпеливая. У нас вообще пока ещё очень сильная земля… – его голос дрогнул, – хотя… хотя мы уже пошатнулись… Мы уже приподнялись, отошли и колышемся, и ещё на Востоке кое-как держимся… за горы… А здесь – уже нет… Здесь никто ничего не замечает, кроме некоторых, особо чутких… – он взглянул на Олега, – которые уже купили косые рюмки…
– Женя, спасибо, – сказал Олег.
– А Григорий Григорьевич защищает Михалыча от власти, всё возмущается, дескать, решают за человека, как ему рыбачить, как охотиться, как жить на своей земле. И сам тут же решает за всю Сибирь, как ей верить.
– Понимаете! – подхватил Андрей. – В этих словах:…«к религиозным праздникам относятся… как бы это сказать-то…» – в них интонация! Дескать, мог бы и сказать «до фонаря», но ради Михалыча не говорит, щадит, смягчает, а сам восхищается, что вон он какой здоровый – соболей колотит, и ставит его глухоту к главному в доблесть… И это в Сибири, где всё так по-разному, где тайга от староверов трещит, где столько храмов строится… Хотя и в целом, в обычной гражданской-то массе, не так уж и много православных, десятая доля – от силы. Но ведь всё же понятно почему… И поэтому – в интонации дело. Когда на весь свет говоришь! И дети малые слушают… Вот представьте! Лежит больной и бодрится, а кто-то приходит: «О! Смотрите, орёл! Видали, как держится! А вы ещё гундите!»
– Так и есть, Андрюха! – подхватил Женя. – Ведь можно и по-другому: больной к больному пришёл: «Я такой же, как и ты, больной, плохо дело, давай думать…» А он-то пришёл как здоровый!
– Как сторонний он пришёл! – крикнул Андрей.
– И как сторонний… А любящего легко уязвить, он такими жилами перевязан… с каждой деревушкой, речушкой… А у кого нет любви, тот и не прощает твою обнажённость, и мстит за твою боль и любовь – в своих средствах, конечно…
– Потому что нехристь! И нерусь! – выкрикнул Андрей.
– Можно я скажу, – как в школе, подняла руку Маша.
– Я ещё не кончил, – оборвал её Женя. – Андрей, я много говорю… и всё хочу как-то повернуть к тебе и не могу… Что тебе сказать? Брат ты мой, я тебя понимаю, как никогда. Но и ты пойми, что одна или две фразы, которые вряд ли кто заметит из зрителей, не стоят того, чтобы ты так мучился, так портил себе жизнь, так отравлял душу обидой.
– Абсолютно, – кивнула Маша.
– Это гордыня в тебе говорит и губит то хорошее, что мы все пережили, наше общее дело, в котором были вместе, которым горели… Ведь горели? И Михалыч горел, и я горел… и Маша… и Григорий, какой он ни есть… тоже горел. Поэтому, Андрюша, я прошу тебя, будь добрее, будь мудрее, отпусти – ибо жизнь рассудит и дело сделано. – Женя замолк на секунду. – Ведь так? Так, я спрашиваю? – он оглядел сидящих. Все смотрели кто куда, только Андрей не сводил с брата воспалённых глаз. – Так? – ещё раз спросил Женя. – Так вот, – он откашлялся, – всё, что я сейчас наплёл, – полное враньё! – слово «полное» он выпалил с оттягом, будто лопая тужайший шар.