355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шолохов » Солдатский подвиг. 1918-1968 (Рассказы о Советской армии) » Текст книги (страница 2)
Солдатский подвиг. 1918-1968 (Рассказы о Советской армии)
  • Текст добавлен: 15 апреля 2020, 17:30

Текст книги "Солдатский подвиг. 1918-1968 (Рассказы о Советской армии)"


Автор книги: Михаил Шолохов


Соавторы: Константин Паустовский,Вениамин Каверин,Константин Симонов,Борис Полевой,Аркадий Гайдар,Валентин Катаев,Лев Кассиль,Александр Фадеев,Гавриил Троепольский,Леонид Соболев

Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)


Александр Фадеев
ПТАШКА

Рис. Г. Калиновского

Во время партизанской войны на Сучанском руднике был захвачен с динамитом рабочий Игнат Саенко, по прозвищу «Пташка». Он работал откатчиком в шахте № 1. Пташкой он был прозван за то, что мог подражать голосам всех птиц. Да и наружностью он смахивал на птицу – маленький, вихрастый, длинноносый и тонкошеий. Он был женат и имел двух детей, и старший его сынишка тоже умел подражать птицам.

Игната Саенко взяли ночью, разбудив всех соседей. И, когда его вели, его жена, сынишка и все соседи и дети соседей, любившие Пташку за то, что он пел, как птица, высыпав на улицу, долго кричали и махали ему вслед.

Контрразведка помещалась над оврагом, в глухом дворе, обнесенном со всех сторон высоким забором. Когда-то там помещался сенной двор. Пташку впихнули в амбар и заперли на замок. В этом пустом и темном амбаре он, страдая от отсутствия табака, просидел до самого рассвета.

С того момента, как динамит был обнаружен у него под половицей, Пташка знал, что ему больше не жить на свете. Правда, его участие в деле только и состояло в том, что он, согласившись на уговоры товарищей, предоставил им свою квартиру для хранения динамита. Но мысль о том, что он мог бы облегчить свою судьбу, если бы выдал главных виновников предприятия, не только не приходила, но и не могла прийти ему в голову. Она была так же неестественна для него, как неестественна была бы для него мысль о том, что можно облегчить свою судьбу, если начать питаться человеческим мясом.

Весь остаток ночи он не то чтобы набирался сил, чтобы не проговориться, – таких сил, которые заставили бы его проговориться, и на свете не было, – а просто обдумывал, как ему лучше соврать, чтобы укрыть товарищей и выгородить себя. А еще он думал о том, что будет с детьми, когда его убьют, и жалел жену. «Навряд ли кто возьмет ее теперь за себя, с двумя ребятами, косую», – думал Пташка.

На рассвете пришли взявший его ночью унтер, большой мужик с черной бородой, росшей более в толщину, чем вширь, и солдат с ружьем, тоже рослый, но рыжий, желтолицый… Они отвели Пташку на допрос.

Пташка увидел за столом офицера со старообразным лицом и, хотя он его никогда не видел, догадался, что это главный контрразведчик Маркевич (кто ж на руднике не знал Маркевича?). Ему стало страшно. Но, пока Маркевич расспрашивал его имя, фамилию, губернию, вероисповедание, Пташка справился с собой. Маркевич спросил его, где он достал столько динамита и зачем. Пташка сказал, что крал его по частям, чтобы глушить рыбу.

– Рыбки, значит, захотелось? – нехорошо улыбнувшись, спросил Маркевич.

– Двое ребят у меня, жалованье не платят, живем бедно, сами понимаете, – сказал Пташка и тоже позволил себе чуть улыбнуться.

– Видимо, он рыбную торговлю хотел открыть? – сказал Маркевич, подмигнув сидящему в углу на табурете унтеру. – Полпуда? А?..

Пташка сказал, что он правда хотел продавать рыбу инженерам и конторщикам, чтобы немного подработать.

– А зачем третьего дня заходил к тебе Терентий Соколов? – спросил Маркевич, в упор глядя на Пташку круглыми желтоватыми глазами, страшными тем, что они ничего не выражали.

«Откуда он…» – подумал было Пташка, но тут же сделал удивленное лицо, даже не очень удивленное, а такое, как надо, и сказал:

– Терентий Соколов? Да я и не знаю такого.

– А что, если я его приведу сейчас и он при тебе все расскажет?

– Не знаю, кто он и что он мыслит сказать, – пожав плечами, ответил Пташка: он знал, что Маркевич не может привести Терентия Соколова, который вчера прислал жене письмо из Перятина.

Слушай, – таким тоном, словно он желал помочь Пташке, сказал Маркевич, – Соколов признался в том, что на квартире твоей – передаточный пункт, откуда динамит переправляют к красным. Я знаю, тебя в это дело зря запутали. Если назовешь, кто тебя запутал, я тебя отпущу. А не назовешь…

Я, ваше благородие, служил на царской службе, я всю германскую войну прошел, – проникновенно сказал Пташка, – а с красными дела не имел и не могу иметь. А сознаю я то преступление, что я тот динамит покрал для глушения рыбы по великой бедности. И, коли должен я за то идти под суд, пусть будет на то ваша воля.

Маркевич вразвалку обошел вокруг стола и, постояв против Пташки и посвистав немного, изо всей силы ударил его кулаком в лицо. Пташка отлетел к стене и, прижавшись к ней спиной, изумленно и гневно посмотрел на Маркевича; из носа у Пташки потекла кровь.

Маркевич, подскочив к нему, тычком стал бить его кулаками в лицо, раз за разом, так что Пташка все время стукался затылком о стену. Пташка ничего не успевал сказать, а Маркевич тоже ничего не говорил, а только бил его кулаком в лицо, пока у Пташки не помутилось в голове и он не сполз по стене на пол.

Унтер и солдат подхватили Пташку под руки и, пиная его плечами и коленями, отволокли в амбар.

Пташка долго лежал в углу, обтирая подолом рубахи горящее, опухшее лицо, сморкаясь кровью и тяжело вздыхая. Он думал о том, что он теперь пропал, о том, что улик против него все-таки нет, и это немного подбадривало его. Потом ему захотелось покурить и поесть, но никто не шел к нему. Со двора не доносилось никаких звуков. Он был отрезан от всего мира, ему неоткуда было ждать помощи и некому было пожаловаться. Он подложил руку под голову и незаметно уснул.

Проснулся он от звуков открываемого замка. Дверь распахнулась, и вместе с солнечным светом и запахами весны в амбар вошли Маркевич и унтер. Чернобородый унтер с ключами в руке остановился у распахнутой двери, а Маркевич подошел к Пташке, с полу смотревшему на него настороженными, птичьими глазами.

– Что, не надумал еще? – сказал Маркевич. – Встать! – взвизгнул он вдруг и сапогом ударил Пташку в живот.

Пташка вскочил, одной рукой поджав живот, а другой пытаясь заслониться от Маркевича.

– Говори, кто носил тебе динамит? Убью!..

Маркевич выхватил наган и, брызжа слюной, наступал на Пташку.

– Убейте меня, – детским голосом закричал Пташка, – а я не знаю, чего вы от меня хотите!..

– Взять его! – сказал Маркевич.

Унтер крикнул со двора солдата. Через пробрызнувший молодой травкой двор Пташку подвели к длинному погребу с земляной, прорастающей бурьяном крышей с деревянными отдушинами и зачем-то железной трубой посредине.

– Куда вы ведете меня? – спросил Пташка бледнея.

Никто не ответил ему. Маркевич, повозившись с замком, открыл дверь. Из погреба дохнуло сыростью и плесенью. Пташку сбросили по ступенькам, он упал возле каких-то бочек, едва не ударившись головой о стену из стоячих заплесневевших бревен.

В то время, когда спустившиеся в погреб унтер и солдат держали обмякшего и притихшего Пташку, Маркевич засветил фонарь, отпер вторую дверь и вошел в глубь погреба. Пташку ввели вслед за ним в сырое, лишенное окон, затхлое помещение, в котором сквозь запахи погреба проступал тошнотный трупный запах.

В противоположном конце помещение было ограничено такой же стеной из стоячих бревен, а там видна была еще одна дверь, на замке. Посредине помещения стоял топчан, в углу – кузнечный горн, сложенный из камней, с нависшим над ним темным мехом. Какие-то обручи были вделаны в боковые стены, веревки свисали с потолка.

Маркевич запер дверь на засов и подошел к Пташке.

Будешь говорить, нет? – схватив Пташку, которого солдат и унтер не выпускали из рук, за грудь, сквозь зубы сказал Маркевич.

– За что вы мучаете меня? Вы лучше убейте меня, – тихо и очень серьезно сказал ему Пташка.

– Раздеть его! – скомандовал Маркевич.

– Что вы хотите делать? – в ужасе спросил Пташка, вырываясь из рук унтера и солдата.

Но они кинулись на извивающегося Пташку и, пиная его и вывертывая ему руки, сорвали с него одежду и голого повалили на топчан. Пташка почувствовал, как веревки обхватили его ноги, руки, шею. Его крепко прикрутили к топчану. Пташка не мог даже напрягаться телом – веревки начинали душить его.

Раздался свист шомпола, и первый удар прожег Пташку насквозь. Пташка изо всех сил дико закричал.

И с этого момента началась новая, страшная жизнь Пташки, слившаяся для него в не имеющую конца, сплошную ночь мучений, немыслимых с точки зрения человеческого разума и совести.

Пташку с перерывами пытали несколько суток, но сам он потерял всякое ощущение времени, потому что его больше не выпускали из этого темного погреба.

Все время было разделено для Пташки на отрезки, в один из которых терзали и мучили его тело, а в другие, выволоченный за дверь в тесную земляную каморку, он лежал в непроглядной, душной и сырой тьме, забывшись сном или лихорадочно перебирая в памяти обрывки прежней своей жизни.

Иногда у него наступали мгновения небывалого просветления, какие-то болезненные вспышки в мозгу, когда казалось, что вот-вот он сможет понять и соединить в своем сознании всю свою жизнь и все, что с ним происходит сейчас. Но в тот самый момент, когда это должно было открыться ему, страшное лицо Маркевича, расстегнутый ворот рубахи унтера, откуда выглядывала его потная волосатая грудь и шнурок от нательного крестика, вспышки огня над горном и шуршание меха, хруст собственных костей и запах собственной крови и паленого мяса все заслоняли перед Пташкой.

Тело Пташки становилось все менее чувствительным к боли, и, для того чтобы высечь из этого уже не похожего на человеческое тело новую искру страдания, изобретались всё новые и новые пытки. Но Пташка уже больше не кричал, а только повторял одну фразу, все время одну и ту же фразу: «Убейте меня, я не виноват…»

Однажды, в то время, когда мучили Пташку, в погребе, как тень, появилась маленькая белая женщина. Пташка, закованный в обручи у стены, не видел, как она вошла. Появление ее было так невозможно, что Пташке показалось – он бредит или сошел с ума. Но женщина села на топчан против Пташки и стала смотреть на него. Она сидела безмолвно, не шевелясь, глядя на то, как мучают Пташку, широко открытыми, пустыми голубыми глазами. И Пташка вдруг узнал ее – это была жена Маркевича, и понял, что это не видение, а живая женщина, и ужаснулся тому, что все, что происходит с ним, – это не сон и не плод больного ума, а все это правда.

И тогда все прошлое и настоящее в жизни Пташки вдруг осветилось резким и сильным светом мысли, самой большой и важной из всех, какие когда-либо приходили ему в голову.

Он вспомнил свою жену, никогда не знавшую ничего, кроме труда и лишений, вспомнил бледных своих детей в коросте, всю свою жизнь – ужасную жизнь рядового труженика, темного и грешного человека, в которой самым светлым переживанием было то, что он понимал души малых птиц, порхающих в поднебесье, и мог подражать им, и за это его любили дети. Как же могло случиться, чтобы люди, которым были открыты и доступны все блага и красоты мира и теплые, удобные жилища, и сытная еда, и красивая одежда, и книги, и музыка, и цветы в садах, – чтобы эти люди смогли предать его, Пташку, этим невероятным мукам, немыслимым даже и среди зверей?

И Пташка понял, что люди эти пресытились всем и давно уже перестали быть людьми, что главное, чего не могли они теперь простить Пташке, – это как раз то, что он был человек среди них и знал великую цену всему созданному руками и разумом людей и посягал на блага и красоту мира и для себя, и для всех людей.

Пташка понял, что то человеческое, чем еще оборачивались к людям эти выродки, владевшие всеми благами земли, – что все это ложь и обман, а правда их была в том, что они теперь в темном погребе резали и жгли его тело, закованное в обручи у стены, и никакой другой правды у них больше не было и не могло быть.

И Пташке стало мучительно жаль того, что теперь, когда он узнал все это, он не мог уже попасть к живым людям, товарищам своим, и рассказать им о том, что открылось ему. Пташка боялся того, что его товарищи, живущие и борющиеся там, на земле, еще не понимают этого, и в решающий час расплаты сердца их могут растопиться жалостью, и они не будут беспощадны к этим выродкам, и выродки эти снова обманут их и задавят на земле все живое.

Распятый на стене Пташка глядел на кривляющуюся перед ним и что-то делающую с его телом фигурку Маркевича, с потным и бледным, исступленным лицом, на освещенную багровым светом горна съежившуюся на топчане и смотрящую на Пташку женщину, похожую на маленького белого червяка, и Пташка чувствовал, как в груди его вызревает сила какого-то последнего освобождения.

– Что ты стараешься? Ты ничего не узнаешь от меня… – тихо, но совершенно ясно сказал Пташка. – Разве вы люди? – сказал он с великой силой презрения в голосе. – Вы не люди, вы даже не звери. Вы – выродки! Скоро задавят вас всех! – торжествующе сказал Пташка, и его распухшее, в язвах лицо с выжженными бровями и ресницами растянулось в страшной улыбке.

Маркевич, исказившись, ударил его щипцами по голове, но Пташка, уже не чувствовавший боли, продолжал смотреть на него со страшной своей улыбкой. Тогда Маркевич, визжа, отбежал к горну, выхватил щипцами раскаленный болт и, подскочив к Пташке, с силой ткнул раскаленный болт сначала в один глаз Пташки, а потом в другой.

Словно расплавленное железо два раза прошло через тело Пташки, тело его два раза изогнулось, потом обвисло на обручах, и Пташка умер.

1935





Гавриил Троепольский
ЛЕГЕНДАРНАЯ БЫЛЬ

Рис. А. Ермолаева

Вечер опускался над Новой Калитвой. Заходящее солнце, казалось, чуть постояло над горизонтом, брызнуло огненно-красными отливами по величавому Дону и пошло на покой. В широкой сенокосной пойме послышалась песня. По дороге ехала подвода, оттуда и несся разудалый и стремительный напев:

 
Эх, тачанка-богучарка,
Наша гордость и краса,
Богучарская тачанка —
Все четыре колеса.
 

Парень помахивал кнутом и во всю силу пел. Я не ослышался: припев повторился точно так же. Поэт, написавший «Тачанку», совсем не писал такого. Есть в той известной песне «тачанка-ростовчанка», «тачанка-киевлянка», «тачанка-полтавчанка», а такого нет. Видимо, поправка эта пришла из Богучарского района. Нельзя же в самом деле представить себе Южный фронт гражданской войны без богучарской тачанки. Вот и внесли поправку.

И сразу мысли ушли в прошлое, в то далекое прошлое, когда не было автомобилей, тракторов, не было хлеба. А был тиф… И шла гражданская война. Четыре мощные силы объединились тогда против молодой Советской республики: белогвардейцы, интервенты, голод и тиф. Москва и десять губерний – вот и вся территория, оставшаяся не занятой врагом. Колчак был под Вяткой, Юденич – под Петроградом, Деникин – под Тулой, Миллер – около Шенкурска, а голод и тиф – почти везде… Вот какие воспоминания может вызвать обычная для наших дней песня.

Очень трудно представить, что эти все тяжкие и в то же время славные годы были давно. Передо мною сидит бывший лихой и неистовый пулеметчик Богучарского полка Опенько Митрофан Федотович – поэтому и кажется, что все было недавно, так же недавно, как твоя собственная юность. Человеку, перевалившему за пятьдесят – шестьдесят, часто кажется, что молодым он был совсем, совсем недавно. Так уж устроен человек. И ничего не поделаешь.

Но хорошо тому, кто, вспомнив свою «недавнюю» молодость, не пожалеет ни о чем. Так, ни один богучарец, с кем ни поговори, не жалеет о прожитой жизни. Но обязательно каждый из них жалеет о том, что у них не оказалось своего Фурманова. А ведь когда генерал Деникин со своими хорошо вооруженными и обученными казачьими частями в панике уходил из Ростова, то он бросил приближенным такую фразу: «Если бы мы бились так, как богучарцы, то давно были бы в Москве». Враг относился к богучарцам не только с ненавистью и страхом, но и с уважением к их беспредельной храбрости.

И вот я сижу и слушаю Опенько Митрофана Федотовича.

* * *

Суровый выдался декабрь в восемнадцатом году. Метели вихрили по степям черноземья. Скрипели полозья, визжали обмерзшие колеса тачанок, упрямо продвигавшихся навстречу армии белых. Шли красноармейцы Богучарского полка, закрываясь воротниками или иной раз просто платками, повязанными вокруг шеи. К ночи буран рассвирепел. Он стегал лицо, слепил глаза. Снег набивался за воротник и, растаивая, стекал каплями за спину.

Полк выходил в бой. Всю эту массу разнообразно одетых идущих и едущих вооруженных людей можно было принять за гигантский табор.

Вдруг всё преобразилось. Как неведомый ток, пробежал по степи приказ командира полка Малаховского. Из уст в уста передавалось:

– В цепь…

– Занять станцию Евдаково…

– Без шума в цепь…

– Пулеметы по местам…

И полк растаял. Будто буран разметал людей по степи, свирепея все больше и сильнее. Казалось, уже нет никакого полка, а есть два твоих соседа по цепи, слева и справа. Но так только казалось. Каждый знал, что впереди Малаховский, что он никогда не бывает позади в таких случаях, а во время боя может появиться неожиданно там, где его никак не предполагали встретить.

А когда приблизились к окраинам Евдаково, полк ожил. Ударили орудия, цепь открыла огонь, застрочили пулеметы, ворвавшись к крайним хатам. Белые не видели противника. Разве ж могли они предположить, что в такую жуткую пургу возможно наступление? Все получилось настолько неожиданно, что один из двух полков белых спешно стал отходить без боя по направлению к деревне Голопузовке.

Тачанка Опенько ворвалась в Евдаково. Она разворачивалась и сыпала свинцом, чтобы снова тут же нырнуть в буран и стать невидимкой.

Красные дьяволы! – неслось откуда-то из метельной кромешной мути.

А на этот голос и скрип бегущих сапог тачанка поворачивалась задком и давала очередь-другую. Надо было для этого только два слова Опенько:

– Крохмалев! Дай!

И первый номер, Тихон Крохмалев, «давал». При этом он не переставал прибавлять прибаутки со «среднепечатными» вставками. А что можно сделать с Крохмалевым, если он всегда веселый и танцор «мировой»? Впрочем, что можно сделать и тачанке, мечущейся в зверской пурге? Главное, если бы она была одна. Но слева строчит вторая, справа – третья, там – четвертая. По стрельбе белым ясно одно: цепь близко, где-то рядом с невидимками-тачанками, у крайних хат. А буран рвет и мечет. «Слепой» бой был в разгаре.

И вдруг… пулемет заело! Он отказал в тот момент, когда беляки, оправившись от первого смятения, стали отстреливаться. Они были совсем близко, в нескольких десятках шагов. Второй номер, Гордиенко Андрей, молчаливый и замкнутый парень, коротко сказал баском:

– Давай, Митрофан, лупанем их из винтовок. А?

Он как бы спрашивал командира расчета Опенько. Он готов был всегда молча и хладнокровно бить белых.

Но Опенько ответил:

– Ни пулемета не будет, ни тебя не будет. Выходить из боя! – приказал он. – Быстренько устраним и…

В эту секунду завизжали около уха пули. Белые нащупали…

– Гало-оп! – крикнул Опенько.

Кони сорвались с места. И помчалась «боевая колесница» вдоль переулка, туда, где не слышно выстрелов.

Так расчет тачанки Опенько оказался за селом, в лощинке, как раз в том месте, где несколько минут тому назад спешно проследовал отходящий пехотный полк белых. Они отходили в степь длинной колонной. Видимо, план их был таков: «Вы пришли из бурана, а мы уйдем в буран. Мы хорошо одеты, сыты. Вы, если попробуете преследовать, померзнете».

Но не думал об этом Опенько. Важно было в те минуты одно: пулемет должен работать! Молча, понимая друг друга, Опенько и Гордиенко спешно устраняли дефект. А Крохмалев держал вожжи и разговаривал с лошадьми:

– Видите, какая неприятность вышла?.. То-то и оно, что неприятность… Лошади и те понимают.

А через некоторое время окликнул:

– Андрей!

– Что?

– У меня спина мокрая. А у тебя?

– Ну и черт с ней… Пройдет? – спросил он у Опенько по поводу какой-то детали пулемета.

– Конечно, пройдет! – ответил Крохмалев, приняв это по адресу своей спины. – Вот разобьем белых, подсушимся, подчистимся. Вшей не будет. Каждый день будем обедать и ужинать. Вот жизнь так жизнь! А? – Но никто ему не отвечал. – Женюсь. Обязательно тогда женюсь, будь я проклят.

Опенько молчал. Он сжал челюсти. Изредка он отрывался от работы, высовывался из-под брезента и пристально слушал пургу. И слышал: бой продолжался, белых теснили богучарцы в сторону, противоположную той, куда отступил их второй полк. Так два полка белых оказались оторванными друг от друга. Преследовать отходящий полк было некому: не было сил. Значит, сюда, к тачанке, своих ждать не приходится. Эти мысли пронеслись в голове Опенько. Он все понял, но сказал так:

– Черт возьми! Стоять в такое время! Что скажет Малаховский! Понимаешь, Тихон? – И он со злобой сплюнул, снова нырнув под брезент.

Крохмалев вздохнул и проговорил:

– Ясно: наших тут не жди, а белые могут прорваться. Плохо дело, дорогие мои лошадушки. Мокрые мы все – могем померзнуть, как та капуста на корню: был мягкий, будешь твердый… Митрофан!

– Что там еще? – откликнулся Опенько из-под брезента.

– Лошади-то потные. Если еще минут двадцать постоим – решка. На себе пулемет потащим. А гармонью Андрееву бросим тут.

– Я тебе «брошу»… по скулам за твою агитацию. – И сразу же мирно: – Сейчас… Почти готово.

– А может, выпрягу да погоняю их маленько? Пропадут ведь.

– Не смей! – крикнул раздраженно Опенько. – Ты только отошел с лошадьми, а он, беляк, тут как тут. Передергивай вожжами, давай плясать на месте.

– Это мы можем, если дозволено. А ну играй! – И он принялся орудовать вожжами. – Эхма! Такой тройки на земном шаре нету! Давай пляши!

А буран хлестал тачанку, одинокую, заброшенную в степи, оторванную от своих.

Только-только Опенько удовлетворенно крякнул, окончив возню с пулеметом, и вылез из-под брезента, как Крохмалев схватил винтовку и крикнул:

– Белые!

– Ра-азвернись! Приготовьсь! – скомандовал Опенько и сам приложился к пулемету. Он еще не видел ничего. Видеть мог только Тихон, обладавший кошачьим зрением.

Но вот из бурана вынырнула тройка. Теперь ее видит и Опенько. Он уже поправил по привычке шапку, сдвинув ее на затылок, чтобы не мешала. Но…

Извиняюсь! – закричал радостно Тихон. – Как есть свои! Держись, Митрофан Федотыч! Сам Малаховский припожаловал.

Тройка вороных, запряженных в сани, с разбегу остановилась около тачанки.

– Опенько, ты?

– Так точно, товарищ Малаховский.

– Доложили – ты замолчал. Так и знал – нырнешь в лощинку.

Здесь Малаховский знал каждый кустик, каждый ярок. Но как он проскочил сюда, вслед белым, понять было невозможно. Для этого надо было либо обогнуть фланг белых, либо пересечь их линию. Обогнуть он, конечно, не успел бы. Только впоследствии выяснилось. Он шагом въехал в расположение белых во время бурана, остановил какого-то солдата и спросил:

– Скажи-ка, браток, где штаб первого полка? Срочно нужен командир полка.

– Отошел на Голопузовку, ваше благородие!

– Как стоишь, скотина?! Смирно! Генерала не признал!

– Виноват, ваше превосходительство!

Тройка скрылась в метели, как провалилась сквозь землю.

И вот Малаховский наткнулся на тачанку. Он сидел в санях в расстегнутой бекеше защитного сукна. Богатырь с виду, он, казалось, не признавал ни зимы, ни бурана. А серая, в смушку, папаха не была даже надвинута на уши. Ему было жарко.

– Что случилось? – спросил он.

– Отказал пулемет, товарищ Малаховский.

– Готово?

– Готово.

– За мной!

И тройка помчала его в бешеной скачке в пургу. За тройкой – три кавалериста, из разведчиков. За кавалеристами – тачанка-сани, а за ними сорвалась и тачанка Опенько. Их было только одиннадцать человек: три – верхами, семь – при пулеметах и сам Малаховский.

Это куда же мы теперь? – спросил Крохмалев.

– За Малаховским, – ответил Опенько.

Понятно. Вижу: за Малаховским.

– А он куда? – спросил Гордиенко.

– Туда…

– И это понятно, – сказал Тихон с иронией. – Задача ясная: за Малаховским… А ты есть хочешь, Митрофан? – И, не дожидаясь ответа, сообщил: – Жрать хочется. Нам там поесть не дадут?

– Дадут, – ответил Опенько. – Горяченького, с огонька.

– Как это позволите понять? – притворялся Крохмалев.

– Ты что, не видишь? Полк белых-то отошел сюда. Оттуда – мы, а они – сюда.

– Приблизительно соображаю. Малаховский что-то задумал. А что, пока не пойму. Но, кажись, вскорости пойму.

– Веселый ты парень, Тихон, – угрюмо сказал Андрей. – С твоим характером всю землю можно пройти пешком.

– А мы ее на тачанке проедем, – уточнил Крохмалев и промурлыкал: – «Всю-то я вселенную проеду…»

Совсем неожиданно для своих подчиненных, вразрез их разговору, Опенько сказал:

– Так, ребята. Старик наш ненадежный. Часто капризничает.

«Старик» – это пулемет, накрытый брезентом.

– Спервоначалу-то он ничего, – резонно возразил Гордиенко, – а как в долгом бою, то стал того… Заменять надо.

– Ему уж сто лет с неделей… Так что, подпускать надо ближе. И спокойно. Главное, спокойно.

Буран хлопотал свирепым хозяином степи, с воем и ревом. Трое парней, одетых в крестьянские кожухи, прижавшись друг к другу, мчались вместе с бурей, туда, за Малаховским, что впереди. И они были частью бури.

Вдруг лошади неожиданно осадили и пошли шагом. Потом стали. Впереди, совсем близко, в нескольких шагах, хутор. Малаховский выслал вперед кавалериста. Через несколько минут тот возвратился. В хуторе спокойно. Въехали и стали в затишек.

– В Голопузовку на разведку – двое! – приказал Малаховский двум кавалеристам. – Остальным покурить. Тихо, без шума.

Малаховский подошел к Опенько:

– Ну как, Митрофан, не замерз?

– Всё в порядке, – ответил тот. – Только вот у Крохмалева неладно: вода по спине бежит. И жениться хочет. – Все захохотали тихим, сдержанным смехом, а Опенько добавил: – И земной шар собирается объехать на тачанке.

Малаховский положил одну руку на плечо Опенько, другую на плечо Крохмалеву и сказал:

– И все это хорошо: и жениться и объехать земной шар. Это очень хорошо. Верь, Крохмалев, что объедешь. Главное, верить… А холод потерпите, ребята. Вот кончится война, и зацветет жизнь. Я ее вижу, эту жизнь. Хорошая будет она.

Девять человек стояли тесным кружком, и казалось, не было среди них командира полка, а был хороший старший товарищ, друг, тот самый товарищ, строгий и требовательный в бою, но простой и душевный на отдыхе. Таков Малаховский.

Буран выл между хатами и сараями. Хутор спал. А девять храбрых ожидали двух. Те двое вынырнули из метели так же неожиданно, как в нее и окунулись. Один из них доложил:

– Пехотный полк белых вышел из Голопузовки минут двадцать назад. Идут тихо. В хвосте кухня. Прикрытия нет.

Малаховский смотрел в бурю. Он будто что-то вспоминал или прикидывал в уме. Потом тихо, но твердо сказал:

– А ну, ребята, ко мне еще поближе. – И затем продолжал уже решительно, тоном приказа: – Догнать хвост. Всем стрелять беспрерывно, не переставая, – сидеть на хвосте. Кавалеристам – с флангов хвоста и вдоль колонны. Белые попытаются занять оборону в балке, собьются в кучу. В тот момент одна тачанка остается на краю яра и молчит, ждет сигнала; кавалеристы со мной – в объезд, зайдем с другой стороны балки, в тыл. Я начинаю тремя выстрелами. Немедленно со мною – пулемет с другой стороны. А тебе, товарищ Опенько, надо… Тебе, дорогой, ворваться молча в балку, в самую гущу и… – Он совсем изменил тон и душевно продолжал: – Сам понимаешь – буран, паника. И еще имейте в виду: добрая половина полка – мобилизованные, полк сформирован неделю тому назад. Задание ясно?

– Ясно! – ответили все.

– За мной! – И Малаховский вскочил в сани.

Снова стремительная скачка наперегонки с ветром. Так же неожиданно остановились.

Выстрел! То Малаховский открыл огонь по «хвосту». Первая тачанка, вырвавшись, развернулась и застрочила по белым. Опенько мчался вперед правой стороной дороги. По приказу Малаховского первая тачанка замолчала. Опенько выскочил на дорогу, в нескольких метрах от хвоста колонны, и его «старик» заговорил. Белые ответили редким беспорядочным винтовочным огнем, так, что даже не слышно было свиста пуль: они стреляли без цели, в белый свет, ускоряя марш.

Малаховский подскакал к Опенько и крикнул:

– Прекратить огонь! Давай второй тачанке!

Так два пулемета, сменяя друг друга, «висели на хвосте» противника. А три кавалериста с флангов постреливали из бури то там, то тут. И полк свалился в балку.

– Стоять тут! – приказал Малаховский расчету первой тачанки. – Опенько, готовьсь! – и умчался в объезд, сопровождаемый кавалеристами.

В яру крики и гомон сливались с бураном. В этом месте был широкий тупой отрог балки – Малаховский это предвидел. Он объехал отрог на другую сторону и, подойдя вплотную к сгрудившимся белым, выстрелил три раза. Кавалеристы начали одновременно с ним. С другой стороны затараторил пулемет.

– Окружили! – дико прокричал кто-то в балке.

А с горы бешеным вихрем слетела в балку тачанка Опенько. Он уже видит врага слева и справа. Вот он уже внизу, в самой гуще.

– Стоп! – командует он тихо. – Веером! – и застрочил.

Разворачиваясь кругом, тачанка вертелась вьюном и осыпала белых. Завизжали пули во все стороны. В жутком буране нельзя было врагу понять, откуда стреляют. Казалось, со всех сторон: снизу, сверху, с боков. Поднялась невообразимая свалка. И в этом месиве беспорядочной толпы – зычный голос Малаховского:

– Окружили! Бросай оружие! Сдавайсь!

– Сдавайсь! – кричали кавалеристы.

– Сдавайсь! – ревел медведем Андрей Гордиенко.

Сверху сыпал пулемет, отрезая отрог от балки. Опенько вертелся на дне балки. И вдруг… отказал пулемет!

– Сдавайсь! – гремел Малаховский.

– Старик! Старик! – почти плача, обращался юный Опенько к пулемету, как к живому. – Старик! Что же это ты? – И он с остервенением ударил по металлу, ударил до боли в кулаке. – Сдавайсь!!! – зарычал он в бурю и в упор выстрелил в подбегавшего к нему офицера.

Тачанка рванулась вверх, на край. И тут Опенько увидел: в метре от тачанки мелькнул пулемет, а около него, сбоку, лежал труп, уткнувшись в снег лицом.

– Давай к своей тачанке – помогайте им! – приказал он остальным двум. – Прощайте, ребята! – и… вывалился в снег на всем скаку.

– Стоп! – рявкнул Гордиенко.

Крохмалев кошкой прыгнул к Опенько:

– Митроша! Ранило?

– К своей тачанке… Ну! – зашипел он на Тихона.

Приказ есть приказ: тачанка взмыла вверх.

Белые толпой стали выбираться из отрога, отстреливаясь вкруговую.

«Где Опенько? Что с Опенько? – думал Малаховский, стреляя беспрерывно. – Уходят, а он молчит».

Опенько полз в рыхлом сугробе к пулемету противника. «Почему молчит пулемет? – думал он. – Наверно, расчет разбежался, а один, что лежит, убит наповал». Он толкнул в бок человека, лежавшего около пулемета. Тот не пошевелился. «Готов», – подумал Опенько.

– Ах вы сволочи! Опенько еще покажет… – проговорил он вслух, сжав зубы.

И застрочил. Застрочил в десяти метрах от противника. Застрочил в одну точку, перерезав поток отступающих из балки, как ножом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю