355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шолохов » Солдатский подвиг. 1918-1968 (Рассказы о Советской армии) » Текст книги (страница 4)
Солдатский подвиг. 1918-1968 (Рассказы о Советской армии)
  • Текст добавлен: 15 апреля 2020, 17:30

Текст книги "Солдатский подвиг. 1918-1968 (Рассказы о Советской армии)"


Автор книги: Михаил Шолохов


Соавторы: Константин Паустовский,Вениамин Каверин,Константин Симонов,Борис Полевой,Аркадий Гайдар,Валентин Катаев,Лев Кассиль,Александр Фадеев,Гавриил Троепольский,Леонид Соболев

Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)


Николай Тихонов
ХРАБРЫЙ ПАРТИЗАН

Рис. А. Лурье

Во время гражданской войны в горах Северного Кавказа произошел такой случай. Пришлось отступать партизанам перед большими силами белых. Решили партизаны уйти подальше в горы. Но белые наседали – того и гляди догонят. А партизанам нужно взять в горы семьи и скот. На совете один молодой партизан выступил и сказал:

– Товарищи, спокойно делайте свои дела. Я задержу белых на целый день, а может, и больше.

– Не один же ты их задержишь? Кто будет с тобой? Мы не можем выделить большой отряд.

– Я задержу их один, – сказал партизан, – мне не нужно никого и никакого отряда.

– Как же ты их задержишь? – спросили его остальные партизаны.

– Это мое дело, – ответил он. – Даю вам слово, что я задержу, а мое слово вы все знаете.

– Твое слово мы знаем, – сказали партизаны и начали готовиться к походу.

Они все ушли, а молодой партизан (его звали Данел) остался.

На скале, возвышаясь над узкой тропкой, стояла старая башня, в которой он жил с матерью. Когда все ушли, он пришел к матери, старой, но сильной женщине, и сказал:

– Мать, мы будем с тобой защищать путь в горы и не пропустим белых.

– Хорошо, сын, – ответила мать. – Скажи, что мне надо делать.

Тогда Данел собрал все оружие, что было у него в башне. Оказалось, что у него есть три винтовки и два старых ружья. Есть и патроны, но не очень много.

Он положил винтовки и ружья в разных окнах башни, направил все их на тропу в определенное место и зарядил.

– Смотри, – сказал он, – я буду стрелять, а ты заряжай ружья. Ты умеешь заряжать ружья?

Старушка улыбнулась и сказала:

– Старые умею хорошо, новые ты мне покажешь.

И он поцеловал ее в ответ и показал, как заряжать винтовки. Затем она пошла к ручью и принесла воды в кувшине.

– А это зачем? – спросил сын.

– А это – если ты захочешь пить или тебя ранят, вода пригодится.

Не успели они покончить с приготовлениями, как на тропе показались белые. Впереди отряда ехали два статных всадника с красными башлыками на спине. Серебряные газыри блестели на их черкесках, кинжалы у пояса, шашки по бокам, винтовки за плечами. Бурки были свернуты и привязаны к седлу сзади.

Ехали они, не думая, что старая башня чем-нибудь угрожает. Они ехали и смеялись над партизанами.

Данел прицелился и выстрелил два раза. Когда дым рассеялся, он увидел, что всадников на тропе нет. И кони и всадники упали с обрыва в реку.

Тогда те, что ехали сзади всадников, остановились и стали совещаться. Они стреляли по башне, но у башни были такие старые, толстые стены, что никакими пулями нельзя было их пробить. Тогда несколько всадников пустили лошадей вскачь, но Данел заранее положил на тропе большие камни, и лошади перед ними остановились. Еще два всадника упали с седел вниз головой. И мать Данела зарядила ему снова винтовку. А он стрелял из разных щелей и окон, чтобы казалось, что в башне много народу.

Тогда белые стали непрерывно стрелять по башне. Пули так и свистели по карнизам. Иные залетали в башню и ударяли в стену с противным визгом.

Данел стрелял метко. Он целился спокойно и никого не подпускал к башне. Все, кто пробовал пройти по тропе, были ранены или убиты. Тогда белые пришли в страшную ярость, и два смельчака спустились с обрыва в реку и, держа в зубах кинжалы, переплыли реку и стали взбираться по острым уступам к башне с другой стороны.

Их не видел Данел, но его мать увидела. Она тотчас же, не говоря ему ничего, стала следить, как лезли с тыла эти белые. Она взяла старинное ружье и выстрелила в белых. И когда один из них упал в реку, другой растерялся, неловко схватился за камень и полетел вниз вслед за первым. Когда белые увидели это, они прервали бой и стали совещаться.

– Несомненно, – сказали они, – в башне опытный отряд, который держит всю местность под обстрелом. Стреляют и снизу, и сверху, и с тыла. Что будем делать?

– Надо подождать пушку, пушка сразу разрушит башню, – сказали одни белые.

Но другие не согласились:

– Пушку некуда поставить, пушка сорвется в пропасть. Пушка тут не поможет.

И они опять начали сражаться и ранили Данела в руку. Мать перевязала ему руку и, пока он отдыхал, стреляла сама, и очень метко. Тогда белые снова начали совещаться.

– Давайте сделаем так, – сказали они, – пушку не будем вызывать, но их напугаем пушкой. Пошлем к ним для переговоров человека без оружия и скажем, что если они не дадут дороги, то мы их всех убьем из пушки.

Это предложение понравилось белым. И вот Данел увидел, что по тропе к башне идет человек, снимает с себя винтовку, шашку, кинжал и кладет все на камни.

– Эй, – кричит он, – выходи кто-нибудь, ничего не будет, разговор имеем небольшой!

Данел говорит матери:

– Я пойду разговаривать, а ты следи и, чуть что, стреляй. Ты устала, наверно, матушка, – сражаемся ведь целый день…

– Данел, Данел, – сказала мать, – с белыми волками я готова всю остальную жизнь сражаться, чтобы их всех перебить. Я не пью и не ем, я сыта нашей победой.

– Вот ты какая у меня! – сказал Данел и стал спускаться к тому белому, что ждал его у камней.

Данел встал по другую сторону камней и говорит:

– Что надо, что скажешь?

– Что скажу? Одно скажу – давайте нам дорогу, а не то всех вас перебьем. Весь ваш отряд с тобой вместе.

– Если ты только за этим пришел, можешь обратно идти, – говорит Данел.

– Нет, я имею предложение!

– Какое ты имеешь предложение, говори.

– Если вы не откроете дорогу нашему отряду, мы поставим сейчас пушку и всех сразу повалим: и вас всех, и башню вашу паршивую…

– Дай подумать, – сказал Данел, посмотрев на небо.

День уже склонялся совсем к вечеру. Он подсчитал в уме, сколько осталось патронов, – патронов осталось очень мало.

Он сказал:

– Ну хорошо, мы дадим вам дорогу при одном условии.

– Говори свое условие.

– Мой отряд держит эту дорогу до темноты. Как будет темно, мы уйдем. И пусть будет дорога ваша.

Белый очень обрадовался, думая, что партизан испугался его пушки. И, радуясь тому, что он так ловко обманул партизана, он как бы нехотя сказал:

– Хорошо, пусть так и будет. Мы отдохнем до ночи, но тогда вы уж убирайтесь немедленно, или вам всем будет худо.

С этими словами белый пошел к своим, а Данел вернулся в башню. Когда стало совсем темно, он привел к башне коня, навьючил на него винтовки, посадил свою мать и отправился в горы.

А белые, боясь засады, целую ночь стояли на месте. И когда они утром двинулись в горы, в долине никого уже не было. А за это время партизаны хорошо укрепили свои новые позиции.





Яков Тайц
ДОМ

Рис. И. Лонгинова


1

За околицей, на отлете, одиноко стояла изба. Кто в ней жил? Старик Аким, жена его Акулина и ребята: Колька, Толька, Федька и самый маленький – Кирюшка.

Жили ни бедно, ни богато – как в песне поется:

 
Он ни беден, ни богат,
Полна горница ребят,
Все по лавочкам сидят,
Кашу маслену едят.
 

Правда, кашу ели не масленую, а пустую. Время тогда было голодное: шла гражданская война, красные воевали с белыми.

Вот красные заняли это село. А командир у них был известный герой Котовский.

Богатые мужики плохо встретили красных, зато бедные – очень хорошо. А не богатые и не бедные – ни плохо и ни хорошо. Так же и Аким.

Ребята его побежали на улицу, а он остался дома – притаился, смотрит в щелочку.

Запыленные, усталые, шли котовцы. Впереди на сером жеребце ехал сам Котовский – высокий, прямой, статный…

Аким вздохнул:

– Серьезный у них командир, чистый генерал!.. Гляди, Акулина, бабы им хлеба выносят. А Спиридониха им шматок сала несет… От дурная!

– Беда! – отозвалась Акулина. – Деникинцы были – свинью порешили, петлюровцы были – коня увели, теперь красные пришли – сало отымают. А у нас, кроме дома, и взять-то нечего.

Аким с тревогой оглянулся. И хоть в хате было темно, он ясно видел все свое, привычное: вот он, сундук, вот она, дубовая кровать, вот они, семь подушек, мал мала меньше… Он очень боялся за свой дом. Правда, это был не то чтобы дом, а правильнее сказать – изба. И не то чтобы изба, а верней всего – избушка. Он сам ее в молодые годы срубил, по бревнышку, по колышку…

В дверь постучали.

– Они! Легки на помине… – зашептала Акулина. – Не пускай их, Акимушка! Не пускай!

Но дверь отворилась, и в хату ввалились ребята: Колька, Толька, Федька и самый маленький – Кирюшка. И еще соседские: Петька, Мотя, Луша…

Это бы все ничего. Но среди ребят возвышались два котовца в высоких, бутылкой, шлемах, в потрепанных шинелях, с винтовками, шашками, гранатами…

– Сюда идите, красные армейцы, сюда, не бойтесь! – шумели ребята. – Сымайте ружья, сымайте шашки! А пулеметов нема, максимков этих?

Котовцы улыбались Акиму:

– Домик, верно, славный у тебя, товарищ!

Акиму очень понравилось это слово – «товарищ», но он боялся: войдут, сядут, а то и лягут, сомнут подушки, угощения потребуют. И, вместо того чтобы сказать: «Да что вы стоите? Заходите!» – он стал врать:

– Какой там славный! Крыша насквозь сопрела, по всем щелям ветер бьет.

Акулина запричитала:

– Немцы были – все жито до зерна обчистили, петлюровцы были – коня увели, поляки были…

Котовец перебил:

– Все село привечает нас, а в этом доме, значит, элемент особый! – Он снял шлем, вытер лицо. – Видать, с беляками сладко-сахарно жилось?

Аким покосился на жену:

– Ох, и сладко ж! Хряка закололи, жену мою сапогами топтали! – Он разозлился: – Мой элемент такой, что места для чужого дяди у меня нема, хоть он и красный, хоть какой другой! А там як хочете!

Соседские ребята засуетились:

– К нам идите, красные армейцы, к нам, туточки близко!

Котовец надел шлем:

– Пойдем, Петров!.. А тебе, хозяин, спасибо за ласку!

Они, хлопнув дверью, ушли. В избе стало тихо. Вдруг Кирюшка заплакал:

– Батька, плохой, почему не пустил?

Старик разорался:

– Цыц! Меня не учить! Голова як казан, а разуму ни ложки!

2

…Три дня отдыхали котовцы в селе, и все три дня Акимовы ребята пропадали у соседей. А Кирюшка раз прибежал вечером, веселый, важный:

– Ребята, ребята, а я с кем говорил!

– С кем?

– С Котовским!

– Ври!

– Чтоб я лопнул! Он у Спиридонихи стоит. Я туда пошел, и вдруг – он. С коня слазит. А я не побоялся. Стою такочки, смотрю. А он говорит: «Котовцем хочешь быть?» Я говорю: «Хочу!» Он меня тогда взял и на своего коня посадил. Во! А слез-то я сам. А он говорит: «Вырастешь – помни К-к-котовского!» Он, ребята, трошки заикается!

– Правда!

– Он!

Ребята с завистью смотрели на Кирюшку. А он достал из-за пазухи какую-то фляжку с заграничными буквами и похвалился:

– Глядите, что я в лесу нашел! Поляцкая, верно.

От фляжки сильно несло спиртным. Подошел Аким, повел носом:

– Это что у вас?

– Нема ничего!

Кирюшка незаметно сунул находку в печь. Легли спать.

Среди ночи Акулина вскочила:

– Ой, ратуйте, ратуйте!

Она растолкала спящих. Спасать добро было поздно: горящий спирт из фляжки залил все вокруг. Сухой сосновый домик горел, как спичка. Пришлось всем, захватив одежонку, прыгать в окно. Сотни огненных языков жадно лизали стены, крышу…

Вот рухнули стропила, взметнулись искры, посыпались на Акима… Старик не шевельнулся, будто каменный.

Акулина выла:

– Ой, лихо нам! Ой, ратуйте!

Сбежался народ – кто в штанах, кто в рубахе, кто в чем. Акулину утешали. А Кирюшке хоть бы что. Ему пожар понравился. Хоть бы каждый день такие!

И вдруг он увидел маленького полкового трубача и – Котовского.

Кирюшка подбежал, гордый:

– Это у нас пожар, у нас!

Но командир не узнал «котовца». Он обернулся:

– Дай тревогу!

Сигналист поднял трубу. Пронзительные звуки покрыли все: треск пожара, шум толпы, плач Акулины…

И сразу же сбежались котовцы. И сразу же они привычно, молча строились колоннами повзводно. Старшины негромко командовали:

– Становись! Равняйсь! Смирно!

Изба догорала. Над лесом встало другое зарево – занимался день.

Комбриг прошелся вдоль рядов:

– Т-т-товарищи бойцы, командиры и политработники! К-к-короче говоря, если мы все, всем квартирующим здесь полком, возьмемся за работу, то мы, я думаю, поставим к вечеру п-п-погоревшему селянину новый дом. А?

– Надо! – зашумели бойцы.

Аким с подпаленной бородой лежал на земле. Котовский, отмахиваясь от едкого дыма, подошел к нему:

– Товарищ, можешь показать на бумаге, какая твоя изба была?

– Была?.. – Аким поднял голову, бессмысленно посмотрел на Котовского. – На бумаге не могу, я так скажу… – Он вскочил: – Здесь от такочки были сенцы… туточки крылечко… ось так чистая по-половина… – Он заплакал и стал бородой вытирать глаза. – Я ж сам ее срубил… по бревнышку… по колышку!..

Котовский поднялся на бугор:

– По-олк, слушать мою команду! Вечером выступаем! А сейчас – за работу! Топоры и пилы – у командира саперного взвода! Гвозди получите в обозе. Там же пакля. Разойдись!

3

Аким не понимал, что такое творится. Один взвод расчищал остатки сгоревшего дома. Другие ушли в лес. Там в утренней тишине застучали топоры, запели пилы. Часто, одна за одной, валились высокие сосны. Бойцы быстро обрубали ветки, обдирали кору и на полковых лошадях везли стволы к пожарищу. Здесь их подхватывали сотни рук и укладывали по всем правилам плотницкого искусства.

Комбриг, обтесывая жирный бок смолистого бревна, спрашивал у Акима:

– Так, что ли, старик? Окно-то здесь, что ли?

Старик, разинув рот, остолбенело смотрел на то, как с каждой минутой, точно в сказке, вырастал большой новый дом. К обеду уже поднялись высокие – о семнадцати стволах – стены. Одни котовцы ушли к полковым кухням – пришли другие, стали класть поперечные балки, стелить крышу, заделывать венцы… В стороне визжала пила-одноручка – там мастерились двери, оконные рамы, наличники…

Винтовки пирамидками ждали на лугу. Котовский поторапливал:

– Б-быстрей, товарищи! Д-дружней, товарищи!

К вечеру дом был готов. Народ повалил туда. Аким медленно поднялся по новым ступенькам. Они сладко скрипели. Он потрогал стены: может, он волшебный, этот в один день поставленный дом, и вот-вот развалится? Но дом стоял твердо, как все порядочные дома. Пускай окна без стекол, пол некрашеный, мебели никакой – это все дело наживное.

На лугу заиграла труба. Бойцы отряхивали с себя стружки, опилки, разбирали винтовки, строились. Аким и Акулина выскочили из нового дома, пробежали вдоль строя вперед, к командиру. Котовский уже сидел на серой своей лошадке. Полк ждал его команды.

– Батюшка! Родный мой, ласковый! – заплакала Акулина.

Она обняла и стала целовать запыленный сапог командира. Котовский сердито звякнул шпорой, отодвинулся:

– Что делаешь, г-гражданка? – Он погладил ее по растрепанной седой голове и протянул руку Акиму: – Живите! Когда-нибудь получше поставим… из мрамора… с колоннами… А пока…

Он привстал в стременах, обернулся:

– По-олк, слушай мою команду! Шагом…

Застучали копыта, загремели тачанки, заиграли голосистые баяны в головном взводе. Запевалы подхватили:

 
Все пушки, пушки грохотали,
Трещал наш пулемет.
Буржуи отступали,
Мы двигались вперед.
 

И котовцы ушли – гнать врагов, воевать за вольную Советскую Украину.

А дом – дом, конечно, остался. Он и сейчас там стоит – за околицей, на отлете, среди лугов и полей колхоза имени Котовского. Так что, выходит, не один Кирюшка – все в деревне стали котовцами. Впрочем, какой он вам Кирюшка – Кирилл Акимыч, председатель колхоза.





Михаил Шолохов
АЛЕШКИНО СЕРДЦЕ

Рис. И. Година

Два лета подряд засуха дочерна вылизывала мужицкие поля. Два лета подряд жестокий восточный ветер дул с киргизских степей, трепал порыжелые космы хлебов и сушил устремленные на высохшую степь глаза мужиков и скупые, колючие мужицкие слезы. Следом шагал голод. Алешка представлял себе его большущим безглазым человеком: идет он бездорожно, шарит руками по поселкам, хуторам, станицам, душит людей и вот-вот черствыми пальцами насмерть стиснет Алешкино сердце.

У Алешки большой обвислый живот, ноги пухлые… Тронет пальцем голубовато-багровую икру, сначала образуется белая ямка, а потом медленно-медленно над ямкой волдыриками пухнет кожа, и то место, где тронул пальцем, долго наливается землянистой кровью.

Уши Алешки, нос, скулы, подбородок туго, до отказа, обтянуты кожей, а кожа – как сохлая вишневая кора. Глаза упали так глубоко внутрь, что кажутся пустыми впадинами. Алешке четырнадцать лет. Не видит хлеба Алешка пятый месяц. Алешка пухнет с голоду.

Ранним утром, когда цветущие сибирьки рассыпают у плетней медвяный и приторный запах, когда пчелы нетрезво качаются на их желтых цветках, а утро, сполоснутое росою, звенит прозрачной тишиной, Алешка, раскачиваясь от ветра, добрел до канавы стоная, долго перелазил через нее и сел возле плетня, припотевшего от росы. От радости сладко кружилась Алешкина голова, тосковало под ложечкой. Потому кружилась радостно голова, что рядом с Алешкиными голубыми и неподвижными ногами лежал еще теплый трупик жеребенка.

На сносях была соседская кобыла. Недоглядели хозяева, и на прогоне пузатую кобылу пырнул под живот крутыми рогами хуторской бугай, – скинула кобыла. Тепленький, парной от крови, лежит у плетня жеребенок; рядом Алешка сидит, упираясь в землю суставчатыми ладонями, и смеется, смеется…

Попробовал Алешка всего поднять, не под силу. Вернулся домой, взял нож. Пока дошел до плетня, а на том месте, где жеребенок лежал, собаки склубились, дерутся и тянут по пыльной земле розоватое мясо. Из Алешкиного перекошенного рта: «А-а-а…» Спотыкаясь, размахивая ножом, побежал на собак. Собрал в кучу все до последней тоненькой кишочки, половинами перетаскал домой.

К вечеру, объевшись волокнистого мяса, умерла Алешкина сестренка – младшая, черноглазая.

Мать на земляном полу долго лежала вниз лицом, потом встала, повернулась к Алешке, шевеля пепельными губами:

– Бери за ноги…

Взяли. Алешка – за ноги, мать – за курчавую головку, отнесли за сад в канаву, слегка прикидали землей.

На другой день соседский парнишка повстречал Алешку, ползущего по проулку, сказал, ковыряя в носу и глядя в сторону:

– Лёш, а у нас кобыла жеребенка скинула, и собаки его слопали!..

Алешка, прислонясь к воротам, молчал.

– А Нюратку вашу из канавы тоже отрыли собаки и середку у ей выжрали…

Алешка повернулся и пошел молча и не оглядываясь.

Парнишка, чикиляя на одной ноге, кричал ему вслед:

– Маманька наша бает, какие без попа и не на кладбище закопанные, этих черти будут в аду драть!.. Слышь, Лешка?

* * *

Неделя прошла. У Алешки гноились десны. По утрам, когда от тошного голода грыз он смолистую кору караича, зубы во рту у него качались, плясали, а горло тискали судороги.

Мать, лежавшая третьи сутки не вставая, шелестела Алешке:

– Леня… пошел бы… молочаю в саду надергал…

Ноги у Алешки – как былки, оглядел их подозрительно и лег на спину, от боли, резавшей губы, длинно растягивал слова:

– Я, маманька, не дойду… Меня ветер валяет…

На этот же день Полька, старшая сестра Алешки, доглядела, когда богатая соседка, Макарчиха по прозвищу, ушла за речку полоть огород, проводила глазами желтый платок, мелькавший по садам, и через окно влезла к ней в хату. Подставив скамью, забралась в печку, из чугуна через край пила постные щи, пальцами вылавливала картошку. Убитая едой, уснула, как лежала – голова в печке, а ноги на скамье. К обеду вернулась Макарчиха, баба ядреная и злая. Увидела Польку, взвизгнула, одной рукой вцепилась в спутанные волосенки, а другой – зажав в кулаке железный утюг, молча била ее по голове, по гулкой иссохшей груди.

Из своего двора видел Алешка, как Макарчиха, озираясь, стянула Польку с крыльца за ноги. Подол Полькиной юбчонки задрался выше головы, а волосы мели по двору пыль и стлали по земле кровянистую стежку.

Сквозь решетчатый переплет плетня глядел не моргая Алешка, как Макарчиха кинула Польку в давнишний обвалившийся колодец и торопливо прикинула землей.

* * *

Ночью в саду пахнет земляной сыростью, крапивным цветом и дурманным запахом собачьей бесилы. Вдоль обветшалой огорожи лопухи караулят дорожку бессменно. Ночью вышел Алешка в сад, долго глядел на Макарчихин двор, на слюдовые оконца, на лунные брызги, окропившие лохматую листву садов, и тихо побрел к воротам Макарчихиного двора.

Под амбаром загремел цепью и забрехал привязанный кобель.

– Цыц!.. Серко… Серко… – Стягивая губы, Алешка посвистал заискивающе, и кобель смолк.

В калитку не пошел Алешка, перелез через плетень и ощупью, ползком добрался до погреба, накрытого бурьяном и ветками. Прислушиваясь, звякнул цепкой. Не заперт погреб. Крышку приподнял, ежась, спустился по лестнице.

Не видал Алешка, как из стряпки выскочила Макарчиха. Подбирая рубаху, прыжками добежала до повозки, стоявшей посреди двора, выдернула шкворень – и к погребу. Свесила вниз распатлаченную голову, а Алешка закрыл помутневшие глаза и, прислушиваясь к ударам тарахтящего сердца, не передыхая, пил из кувшина молоко.

– Ах ты, хвитинов в твою дыхало! Ты что же это делаешь, сукин сын?..

Разом отяжелевший кувшин скользнул из захолодавших Алешкиных пальцев и разлетелся вдребезги, стукнувшись о край лестницы.

Комом упала Макарчиха в погреб…

* * *

Легко подняла Алешку за плечи, молча, с плотно сжатыми губами, вышла на проулок, прошла под плетнем до речки и бросила вялое тело на ил, около воды.

На другой день – праздник троица. У Макарчихи пол усыпан чеборцом и богородицыной травкой. С утра выдоила корову, прогнала ее в табун, шальку достала праздничную, цветастую, в разводах, покрылась и пошла к Алешкиной матери. Двери в сенцы распахнуты, из неметеной горницы духом падальным несет. Вошла. Алешкина мать на кровати лежит, ноги поджала и рукой от света прикрыты глаза. На закоптелый образ перекрестилась Макарчиха истово.

– Здорово живешь, Анисимовна!

Тишина. У Анисимовны рот раззявлен криво, мухи пятнают щеки и глухо жужжат во рту. Макарчиха шагнула к кровати.

– Долго пануешь, милая… А я, признаться, зашла узнать, не будешь ли ты продавать свою хату? Сама знаешь – девка у меня на выданье, хотела зятя принять… Да ты спишь, что ли?

Тронула руку – и обожглась колючим холодком. Ахнула, кинулась от мертвой бежать, а в дверях Алешка стоит – белей мела. За косяк дверной цепляется, в крови весь, в иле речном.

– А я живой, тетя… не убивай меня… я не буду!

* * *

Перед сумерками через улицы, увешанные кудрявыми коврами пыли, через площадь, мимо отерханной церковной ограды, тенью шел Алешка. Возле школы, под нахмуренными акациями, повстречал попа. Шел из церкви тот, сгорбатившись, нес в мешке пироги и солонину. Алешка, кривя губы, прохрипел:

– Христа ради…

– Бог подаст!.. – и зашагал мимо, сутулясь, путаясь в полах подрясника.

Возле речки в кирпичных сараях и амбарах – хлеб. Во дворе дом, жестью крытый. Заготовительная контора Донпродкома № 32. Под навесом сарая – полевая кухня, две патронных двуколки, а у амбаров шаги и нечищеные жала штыков. Охрана.

Выждал Алешка, пока повернется спиною часовой, и юркнул под амбар (доглядел еще поутру, что из щелей струею желтой сочится хлеб). Брал в пригоршню жесткое зерно, жевал жадно. Опамятовался от голоса сзади:

– Это кто тут?

– Я…

– Кто ты?

– Алешка…

– Ну, вылазь…

Поднялся на ноги Алешка, глаза зажмурил, ждал удара, ладонями закрывая лицо. Стояли долго… Потом голос добродушно буркнул:

– Пойдем ко мне, Алешка! У меня есть пшеница пареная.

Успел доглядеть Алешка на горбатом носу очки тусклые и улыбку, совсем не сердитую. Очкастый зашагал, отмеряя длинными ногами, как ходулями, а Алешка за ним поспешил, спотыкаясь и падая на руки. В заготконторе вторая дверь по коридору направо с надписью:

«Помещается политком Синицын!»

Вошли. Очкастый зажег жирник, сел на табурет, широко разбросав ноги, а Алешке под нос потихонечку сунул горшок с пареной пшеницей и в полбутылке подсолнечное масло. Глядел, как двигались Алешкины скулы и на щеках его вспухали и бегали желваки. Потом встал и взял горшок. Алешка уцепился бородавчатыми пальцами за края. Всхлипнул, тряся головой.

– Жалко тебе, жадюга?!

– Не жалко, дурья твоя голова, а облопаешься, издохнешь!

* * *

На другой день во двор заготконторы с рассветом пришел Алешка. Сидел на поломанных порожках, ляская зубами, и до восхода солнца ждал, пока скрипнет дверь с надписью «Помещается политком Синицын!» и на пороге покажется очкастый.

Солнце перевалило через кирпичные сараи, когда встал очкастый. Вышел на крыльцо и носом закрутил.

– От тебя воняет, Алешка?

– Я исть хочу… – буркнул Алешка и глянул на очки снизу вверх.

– Сейчас мы сварим каши, но… от тебя, Алеша Попович, все-таки воняет.

Алешка сказал просто и деловито:

– Меня Макарчиха убивала, а теперь жарко, и в голове черви завелись…

Очкастый побледнел и переспросил:

– У тебя черви?

– В голове!.. Грызут дюже…

Алешка снял с головы перепревший от крови пук конопли, а очкастый заглянул в круглую гноящуюся рану на Алешкиной голове. Увидел, как из сукровицы острые головки кажут белые черви, и застонал, через крыльцо перегнувшись.

Алешка осмелел и сказал:

– Ты вот чего… ты мне их повыковыряй палочкой, а в дыру керосину налей… Подохнут черви с керосину-то?

Очкастый заостренной палочкой выковыривал из раны склизких червяков, а Алешка скулил и перебирал ногами.

С этих пор и установилась промеж них дружба. Каждый день приползал в заготконтору Алешка, жрал толокно из чашки, хлебал масло, ел много и жадно и всегда беспокойно ощущал на себе пытливо-ласковый взгляд.

* * *

За прогоном, за зеленой стеной шуршащих будыльев кукурузы отцвело жито. Колос вспух и налился ядреным молочным зерном. Каждый день мимо хлебов гонял Алешка в степь пасти заготконторских лошадей. Не треножа, пускал их по полынистым отножинам, по ковылю, серому и вихрастому, а сам заходил в хлеб. Рослые стебли жита радушно жались, давали место, и Алешка ложился осторожненько, стараясь не толочь хлеб. Лежа на спине, растирал в ладонях колос и ел до тошноты зерно, мягкое и пахучее, налитое незатвердевшим белым молоком.

Как-то пригнал Алешка лошадей в степь. Долго бочился, захаживал вокруг норовистой и брыкучей кобыленки, хотел репьи выбрать из гривы и счистить с кожи присохшую коросту. Щерила почернелые зубы кобыла, норовила куснуть или накинуть задом. Алеша изловчился-таки – цап ее за хвост, а тут сзади голос:

– Эй, Алешка!.. Будя тебе злодырничать. Наймайся ко мне в помочь?! Буду держать за харч, ну, обувку там какую справлю.

Выпустил Алешка кобылий хвост, оглянулся. Стоит неподалеку хуторской богатей Иван Алексеев, смотрит на Алешку улыбчиво.

– Пойдешь в работники, сказывай? Харч у меня как полагается, настоященский… Молочишко есть и все такое прочее…

Не подумал Алешка, обрадовался работе и хлебу, напрямки брякнул:

– Пойду, Иван Алексеев.

– Ну, являйся с пожитками к вечеру! – И пошел Иван Алексеев, мелькая слинявшей рубахой по кукурузе.

Голому одеться – только подпоясаться. Ни роду у Алешки, ни племени. Именья – одни каменья, а хату и подворье еще до смерти мать пораспродала соседям: хату – за девять пригоршней муки, базы – за пшено, леваду Макарчиха купила за корчажку молока. Только и добра у Алешки – зипун отцовский да материны валенки приношенные. Табун пришел с попаса, а Алешка – к Ивану Алексееву во двор. Возле стряпки расстелила хозяйка рядно, сели семейно на земле, вечеряют. В ноздри Алешке так и ширнуло духом вареной баранины. Проглотил слюну, стал около, картузишко комкая, а в мыслях: «Хучь бы посадила вечерять хозяйка…» Не тут-то было. Рвет и мечет баба, чугунами гремит:

– Ишо дармоеда привел! Он слопает больше, чем наработает. Провожай его, Алексеевич, с богом! Не нужен по теперешним временам!

– Молчи, баба! Есть две отвертки – знай посапливай! – Это сам Иван Алексеев, бороду рукавом вытирая.

На том разговор и кончился.

Не впервой Алешке работать. В отца пошел – въедливый на работу, с семи лет погонычем был, хвосты быкам накручивал. Дня три пожил – освоился, на мельницу с хозяйской снохой съездил, на покосе сено копнил. Ночевать устроился под навесом сарая. В первую же ночь пришел под навес хозяин, сказал, вонюче отрыгивая луком:

– Ежели ты, сучье вымя, затеешься тут курить, голову саморучно с вязов сверну! Чтоб ни-ни!

– Я, дяденька, не займаюсь.

– Ну, гляди!..

Ушел, а Алешке не спится. И на вторую ночь – тоже. От работы полевой гудят ноги и руки, в спине кол болячкой растопырился, и сон нейдет. На третий день – спозаранку – прибежал в контору. Очкастый умывался на крыльце, кряхтя и фыркая.

– Ты где запропал, Алексей?

– В работники нанялся.

– К кому?

– К Ивану Алексееву, на краю живет.

– Ну, браток, надбеги вечерком. Потолкуем насчет этого.

Вечером напоил Алешка скотину, пришел в контору. Очкастый в книгах копается.

– Ты грамоте знаешь, Алексей?

– В приходском учился. Себя расписываю.

– Пойдем со мной!

Пошли по коридору. В конце на дверях мелом написано – раскумекал Алешка: «Клуб РКСМ». Чудно и непонятно. Вошел очкастый, Алешка, робея, – следом. В комнатушке портреты, флаг красный, слинявший, и ребята кое-какие, знакомые. Книжку читают вслух, покосились на скрип двери и опять слегли над столом, слушают. Прислушался и Алешка. Читали о том, как должны нанимать хозяева работников, и еще про многое разное читали. Пришел Алешка из клуба в полночь. Долго ворочался на рваной дерюжке. До самой зари настырно заглядывал ему в глаза кособокий месяц.

* * *

Говорил Алешке Иван Алексеев:

– Ты смотри у меня, сукин сын, чтоб работа горела у тебя в руках!.. Чуть замечу, что раззяву ловишь, – в один момент сгоню со двора!.. Иди, издыхай на улице!..

Алешка и на покос, и на молотьбу, и скотину убирает, а Иван Алексеев руки за махровитый кушачок засунет, знай похаживает с ухмылочкой по двору.

Подозвал его сосед как-то в праздник:

– Здорово живешь, Иван Алексеев!

– Слава богу.

– Совесть-то всю растерял?

– Что такое?

– А то, что не дело ты строишь… Лешка у тебя ровно лошадюка ворочает… Надорвешь парнишку. Греха на душу возьмешь!..

– Смотрел бы ты, сосед, за своим добром, на чужой баз глаза нечего пучить!.. – Повернулся к соседу спиною, зашагал степенно и враскачку, а за угол сарая завернул – бороду зажал промеж зубов ядреных и желтых, выругался и злобу глухую на соседа до поры до времени припрятал на самое донышко своего нутра.

С той поры мстил безлошадному бедняку соседу: загонял коровенку со своего жнивья, держал ее привязанной и некормленной по двое суток, а на Алешку еще больше работы навалил и за каждую пустяковину бил дурным боем.

Пожаловаться хотел Алешка очкастому, но боялся, что, узнав, прогонит его Иван Алексеев. Молчал. Ночами, короткими и душными, под навесом сарая мочил подушку горечью слез, а вечерами всегда, как только пригонял с водопоя скотину, через гумно, крадучись и припадая к плетням, бежал в клуб. Каждый день встречался с очкастым. Улыбался тот, глядя на Алешку поверх тусклых очков, и по спине похлопывал. В воскресенье пришел Алешка в клуб засветло. В комнатушке народу густо, у всех винтовки, а у очкастого на поясе кобура с ремнем витым и блестящая штука, на бутылку похожая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю