Текст книги "Великая английская революция в портретах ее деятелей"
Автор книги: Михаил Барг
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
После принятия присяги спикер палаты облачил Протектора в опушенную горностаем пурпурную мантию, опоясал его мечом и вручил ему в руки скипетр и Библию. Очищенная от «недовольных» армия все еще сохраняла верность Протектору. Шпионская сеть во главе с Терло бдительно охраняла его жизнь. Его резиденция Уайтхолл по роскоши и блеску превзошла многие дворы европейских монархов. Звезда Протектора ярко сияла и за пределами Англии. В благодарность за военную помощь против Испании Франция предоставила Кромвелю право на Дюнкерк – порт на берегу Фландрии… А через год после блестящей победы солдат Кромвеля (под командованием Тюренна) над испанцами Дюнкерк и его внешний порт Мардик стали английскими владениями. Союза с Кромвелем напрасно добивался шведский король Карл-Густав, стремившийся превратить Балтийское море в «шведское озеро». Однако Кромвель предпочитал роль посредника между Швецией и Данией, добиваясь наиболее выгодных условий для английской торговли в этом районе.
Союз с Португалией (1654 г.) потенциально открыл для английской торговли обширный рынок ее колоний. Кромвель носился с планами изгнания голландцев из Нового Амстердама и французов из Канады, но прежде всего Кромвель заложил фундамент Великобритании, включив Шотландию и Ирландию в английскую политическую систему.
И тем не менее вопреки этим внешнеполитическим успехам Протекторат становился все менее популярным в английском народе. Испанская война подорвала заморскую торговлю. Множество ремесленников, и прежде всего занятых в производстве сукна, осталось без работы, крестьяне-копигольдеры были предоставлены неограниченной власти лендлордов. Ордонанс 1656 г. подтвердил отмену рыцарского держания и оставил по-прежнему копигольдеров в бесправном состоянии – держателей «на воле лорда» (что в новых условиях означало фактическую отмену даже тех непрочных «обычаев манора», которые эту волю прежде как-то связывали). Огораживателям были развязаны руки. Протекторат поощрял деятельность осушителей «Великой равнины болот», против которых в прошлом еще ополчался скромный сквайр Оливер Кромвель. Внесенный в парламент в 1656 г. билль «О мелиорации пустоши и предупреждении обезлюдения», преследовавший цель поставить процесс огораживаний под контроль государства, был отклонен, поскольку в нем было усмотрено «покушение на право собственности». Реформа права, которую Кромвель сам в прошлом неоднократно требовал, была предана забвению, как и требование отмены церковной десятины. Неудивительно, что Протекторат почти полностью лишился опоры за пределами армии, его финансовое положение стало критическим. Не веря больше в стабильность режима, Сити оставался глух к обращениям Протектора с просьбой о кредите. Государственный долг достиг по тому времени громадной суммы в 1,5 млн ф. ст.
Между тем Протектору исполнилось 58 лет, и его здоровье сильно пошатнулось. Усилилась одутловатость лица, шаркающей стала походка, тряслись руки – он едва мог писать. Вне семьи он был почти одинок, и в делах государства он мог полагаться только на близких: младшего сына Генри – наместника Ирландии, своего зятя Флитвуда – фактически командовавшего армией, родственников, задававших тон в Государственном совете. Летом 1658 г. тяжело заболела его любимая дочь Элизабет, и Кромвель две недели не отходил от ее постели. Смерть ее была для него тяжелым ударом. В середине августа он сам заболел, и 3 сентября, в день его счастливых побед под Денбаром и Вустером, Кромвель умер. Казна была совершенно пуста. Для устройства похорон пришлось прибегнуть к займу – на этот раз кредиторы не поскупились. «Узурпатора» похоронили в древней усыпальнице английских королей – в Вестминстерском аббатстве. Однако после реставрации (монархии) Стюартов по постановлению верноподданнического парламента 30 января 1661 г., в день казни Карла I, прах Кромвеля был извлечен из могилы, и после варварской процедуры «повешения цареубийцы» от трупа отсекли голову, туловище было зарыто в яме, выкопанной под виселицей, а голову, насаженную на копье, выставили у Вестминстерского дворца «на обозрение».
Итак, Кромвель, непобедимый при жизни на поле брани оказался неуловимым для «опьяненных жаждой мести» роялистов, и не только потому, что смерть его опередила их торжество, а прежде всего потому, что имя его и дела к тому времени уже принадлежали не им, а истории. И вот уже более трех столетий в историографии длится неутихающий спор: что это был за человек? Что являлось определяющим началом в его нравственном облике – предельная скромность в оценке своей личности или беспредельное искусство в маскировке своей гордыни; гений лицемерия и мимикрии или истово верующий в призвание пуританина вершить «дело божье» ловкий честолюбец, шедший извилистыми путями к заранее намеченной цели, или политик-прагматик, умевший решать лишь задачи данного момента, и, наконец, революционер или душитель революции? Добиться однозначности в искомых ответах, думается, мешают два обстоятельства. Во-первых, допускающийся сплошь и рядом анахронизм: слова и дела Кромвеля рассматриваются сквозь призму более позднего рационализма и «здравомыслия», вместо того чтобы попытаться их постичь в рамках менталитета его класса и его времени. Во-вторых, происходящее в ходе анализа смешение объективного и субъективного планов.
Итак, как пуританин, усматривавший в ходе истории всего лишь проявление божественного промысла, а в деяниях людей – служение или сопротивление этому промыслу, Кромвель не мог не расценивать свои победы на полях сражений как самое убедительное свидетельство своей «богоугодности» и «святости» дела, во имя которого он поднял свой меч. Но как же трудно в силу подобной убежденности не отождествить свое сословно обусловленное видение мирского порядка с божественным «планом» его устройства, а свой выбор средств для его достижения – с волей божьей! «Инструментальный» характер человеческих деяний – по отношению к «провидению» – подчеркивается тем сильнее, чем искреннее звучит самоуничижение людей, «избранных» всевышним для этих целей. Случилось так, говорил в свое время Кромвель, вспоминая гражданскую войну: когда всевышнему угодно было собрать компанию людей бедных и презираемых, не сведущих ничего в военном деле и, более того, лишенных природного предрасположения к нему… «господь благословил их и споспешествовал всем их начинаниям». В свете этой доктрины несомненно искренним было признание Кромвеля: «Я бедное, слабое существо… призванное, однако, служить господу и его народу». Искренним потому, что в рамках пуританского – паче гордости самоуничижения – перед всемогуществом провидения в сочетании с успехом предпринятых во имя его дел проявлялся наиболее убедительный способ возвышения содеянного человеком. Из этого совершенно искреннего убеждения в своем предназначении – свершить дело провидения – Кромвель не мог не заключить, что именно его представления, разумеется сословно обусловленные, о характере гражданской и духовной свободы и являются богоугодными, иначе ему не сопутствовали бы столь блистательные победы. Что же касается политических средств их достижения, то Кромвель, монархист по убеждению и республиканец по необходимости, после казни Карла I настолько «просветился», что любая из форм государственного устройства оказывалась уже не принципом, а только «пером на шляпе». Его собственным идеалом правопорядка оставалось положение сквайра в родном графстве. Недаром он предпочитал для своих сыновей: «Господь ведает мое желание, чтобы он (сын Генри) и его брат вели частную жизнь в провинции». И разве не сам он в канун установления Протектората признавался (в письме к своему зятю) Флитвуду: «Поистине я никогда еще так не нуждался в помощи моих христианских друзей, как теперь!.. Я надеюсь, что могут сказать: моя жизнь была добровольной жертвой, и я надеюсь… я готов сказать: „О, если бы я имел крылья, подобно голубю, я улетел бы и обрел покой“».
Если по всем этим вопросам все более или менее ясно и споры в историографии отражают только субъективные предубеждения авторов, то по поводу одного, однако, сомнения этого сказать нельзя. Речь идет об отношении Кромвеля к религиозным и политическим радикалам, прежде всего в самой армии, в ходе гражданских войн и после завершения каждой из них. Почему в первом случае он считал их «божьими» людьми, видеть их в бою было для него равнозначно тому, что видеть «лицо господа», почему в те критические для судеб революции дни он мог о своих солдатах писать члену парламента: «Честные люди служат вам преданно… сэр, они заслуживают доверия. Я именем бога прошу вас не обескураживать их… Тот, кто рискует своей жизнью за свободу своей страны… вверяет ее вам».
Почему же, когда военная страда миновала, те же «честные люди», жертвовавшие своей жизнью во имя свободы, оказались столь «опасными» в своих чаяниях и помыслах, что Кромвель, по его словам, «содрогался» при одной мысли о возможных последствиях, если они возьмут верх? Что же, он ранее не знал об этих чаяниях или не считал нужным их выяснять или ближайшая задача военной победы над роялистами отодвигала на задний план вопрос: что произойдет после нее? Очевидно, что в этих «трансформациях» Кромвеля сказалась неизбежная классовая ограниченность дворянского революционера. Дело в том, что в ходе буржуазной революции происходит постоянное уточнение изначальных понятий – лозунгов, которыми вдохновлялись штурмовавшие старый режим массы. Обобщенное понятие «свобода», достаточное для периода гражданской войны, впоследствии неизбежно дифференцируется сообразно различному положению различных социальных сил в лагере революции. Стоило поэтому народным низам уточнить свое понимание содержания свободы, как они в глазах «свободолюбца» Кромвеля из «божьих», «святых» людей превратились в исчадие ада. В этом одном-единственном вопросе Кромвель оказался не только объективно, подчеркиваем – не только объективно, но и субъективно непоследовательным, чтобы не сказать сильнее – отступником. Но именно этого отступничества традиционная двухпартийная английская историография не заметила.
Глава VIII
«Свободнорожденный» Джон Лильберн
Как герои одной и той же исторической драмы – Великой английской революции XVII века, Джон Лильберн и Оливер Кромвель имели много общего в том, что определяло их исходную позицию в назревшей борьбе. Оба они по рождению принадлежали к нетитулованному провинциальному джентри, оба воспитывались в пуританских семьях и с раннего детства впитывали пуританские убеждения и нравственные наставления домашних толкователей так называемой женевской Библии [101]. И одного и другого отличали необузданный темперамент, хотя и по-разному проявлявшийся, неукротимая энергия, активная неприязнь к произволу и насилию со стороны сильных мира сего. Наконец, оба они сравнительно недалеко продвинулись в премудростях школьной образованности тех дней.
Однако сколь же различными оказались исторические судьбы этих двух «воителей в стане храбрых»… революции! И менее всего в силу различия меры и характера их талантов, а прежде всего потому, что принципиально различными были интересы общественных сил, от имени которых они выступали, а следовательно, и роли, сыгранные ими в этом подлинно героическом десятилетии истории английского народа.
Как уже известно, Кромвель был первым, кто в самом начале заседаний Долгого парламента поднял вопрос об освобождении из тюрьмы Джона Лильберна. По рекомендации Кромвеля Лильберн был зачислен на должность подполковника в армии Восточной ассоциации. В свою очередь «дух свободы», владевший в те годы Кромвелем, казался Лильберну столь сродни своему собственному, что, как признавал он впоследствии, он считал его «своим наиболее близким… сердечным другом». Но как же далеко разошлись их пути после окончания первой гражданской войны! Каким же «опасным государственным преступником» казался Лильберн Кромвелю в период, когда он достиг высшей власти, если столь жестоко преследовал его тюрьмой и изгнанием до тех пор, пока дух его не был сломлен и жизнь вскоре оборвана!
И тем не менее имя Джона Лильберна, революционера и мученика, в такой же мере принадлежит истории Английской революции, как и имя его гонителя, торжествовавшего на пепелище революции, – властелина Оливера Кромвеля. Более того, в определенном смысле имя Лильберна оказалось и более благородным, и более долговечным, ибо идеалы, за торжество которых он готов был взойти на эшафот, на столетия пережили идеалы Кромвеля оставаясь для многих народов живыми и злободневными по сей день. В более абстрактном смысле его политические идеалы вошли в сокровищницу не только английской, но и политической мысли и культуры Нового времени в целом.
Сложное переплетение социальных сил, совершавших Великую английскую революцию середины XVII века, проявлялось не только во вскоре давших о себе знать глубоких различиях конечных целей, но и в многоликости самого типа революционера этой эпохи. Типология исторических деятелей в нашей литературе базировалась почти исключительно на принципе «классовой обусловленности». Однако на примере исходной сословной близости Лильберна и Кромвеля и их дальнейшей судьбы мы воочию убеждаемся, в какой мере этот принцип недостаточен для создания подобной типологии. Сама неповторимость исторической личности, сугубая индивидуальность того, что именуется человеческим характером, выступает на первый план, в особенности в моменты судьбоносные. Конечно же тип революционности, т. е. диапазон желаемых изменений сущего, равно как и способ, избираемый для достижения этой цели, диктуется не только социально-классовыми убеждениями и предубеждениями данной исторической личности, но и широтой ее интеллекта, врожденными (или приобретенными) чувствами справедливости, исторической ответственности и гуманизма.
Поистине история делается людьми. Представление же о том, как они ее творят в различные исторические, и особенно в революционные, эпохи, нам дают слова и дела тех, чьи роли в данные эпохи наиболее ярко раскрывают тайну, что в плане чисто человеческом значит быть актером на сцене истории.
Канун революции
Джон Лильберн родился в 1615 г. [102] в Сандерленде, близ Ньюкасла. Хотя его родословная была безусловно дворянской, однако генеалогически она оказалась довольно своеобразной. Его отец Ричард, потомок рода Лильбернов, на протяжении столетий связанного с северными английскими графствами Дэрем и Норсемберленд, являлся лордом сравнительно небольшого манора Тикли-Панчардон (Дэрем) [103]. Мать Джона, Маргарет, была дочерью Томаса Хиксона, придворного министериала – хранителя гардероба в королевском дворце в Гринвиче. Это сочетание мелкопоместных традиций и распорядков на отдаленном севере Англии и придворных нравов близ столицы сказалось впоследствии в судьбе Джона Лильберна.
Хотя социальная структура северных графств (в сравнении с южными) была в общем еще весьма незначительно затронута раннекапиталистическим укладом, многие джентльмены были и здесь втянуты в предпринимательскую и торговую деятельность. В числе этих «новых дворян» находились близкие родственники Джона Лильберна, разбогатевшие на арендах угольных копей и перевозке каменного угля морским путем для сбыта его на юге страны, прежде всего в Лондоне [104]. Судя по тому, что во владении отца Лильберна площадь лугов и пастбищ намного превышала площадь пахоты, нетрудно предположить, что он либо выращивал скот для продажи, либо торговал сеном.
Может быть, именно связи Ричарда Лильберна на юге страны и побудили его определить четырнадцатилетнего Джона как младшего сына в семье[105] и по обычаю «новых дворян» того времени – в торговые ученики не в ближнем Ньюкасле, а к лондонскому оптовому торговцу шерстяными изделиями Томасу Хьюсону. Это случилось в 1629 г. Что успел юный Лильберн к этому времени усвоить из школьной науки, остается неясным. Очевидно лишь одно: дальше королевской грамматической (т. е. начальной) школы в Сандерленде он не пошел. По его собственному признанию, он владел латынью и начатками греческого и, следовательно, читал хрестоматийных античных авторов.
Если же судить по его многочисленным ссылкам на источники, то помимо несомненного таланта драматизации событий своей биографии и умения представить их как иллюстрации общенациональных, общенародных проблем, помимо склонности к экзальтации и оборотам разговорной речи в них обращает на себя внимание разве что наличие ходовых в то время латинских изречений и дежурных библейских образов и притч.
Что же касается знания «элементов» английского общего и конституционного права, а также драматической истории Реформации, то это приобретено было Лильберном впоследствии самостоятельно, путем интенсивного домашнего чтения, благо королевские власти и вслед за ними поднявший против них восстание Долгий парламент обеспечивали ему для самообразования достаточно «свободного» времени, запрятывая его на долгие годы в тюрьмы [106].
По его признанию, даже на положении торгового ученика, в общем более привилегированном в сравнении с положением учеников ремесленных [107], он «располагал достаточным свободным временем… использовавшимся для чтения Библии, „Книги мучеников“ [108]… Лютера, Кальвина, Безы, Картрайта, Перкинса… и многих других подобных книг, которые приобретал на собственные деньги». С детства подготовленный к восприятию пуританской проповеди, Джон оказался в центре ее в Лондоне, в котором кипение страстей, ею вызываемое, захватывало все более широкие слои торгового и ремесленного люда, в том числе и пылкую среду ученичества. Никогда еще пуританские проповедники не собирали столь отзывчивую и массовую аудиторию. Пуританские памфлеты, частично печатавшиеся за рубежом и тайно ввозившиеся в Англию, покупались нарасхват [109].
Это были первые годы беспарламентского правления Карла I Стюарта, когда во главе английской церкви оказался архиепископ Лод, методами истинно драконовскими выкорчевывавший в ней пуританскую «ересь» и устанавливавший единообразие культа, который все больше приближался к католическому.
Стоит ли удивляться тому, что пылкий по натуре Лильберн не только зачитывался сочинениями пуританских проповедников, но и пожелал активно содействовать их распространению. В конце 1637 г. он был арестован по обвинению в печатании в Голландии, куда он в начале этого года выехал (под предлогом поиска занятий, поскольку его хозяин Томас Хьюсон закрывал свою контору), и переправке в Англию нескольких тысяч экземпляров сочинения доктора Баствика «Литания», содержавшего нападки на епископов. Суть этого сочинения хорошо передана в одной из содержавшихся в нем молитв: «От чумы и голода, от епископов, священников, дьяконов спаси нас, боже милосердный».
В качестве иллюстрации твердости духа юного пуританина Лильберна[110] и его изворотливости на допросе, достойной более зрелого борца, приведем отрывок из диалога между главным клерком королевского поверенного (прокурора) и Лильберном.
Вот как Лильберн рассказывает о первом после ареста допросе: «Клерк, производивший дознание… посадил меня перед собой и начал следующим образом:
– Мистер Лильберн, каково ваше христианское имя?
– Я ответил: Джон.
– Жили ли вы в Лондоне до того, как отправились в Голландию?
– Да, – ответил я.
– Где?
– Вблизи Лондонстоуна.
– А с кем вы проживали?
– С Томасом Хьюсоном.
– Чем он торгует?
– Сукном.
– Сколько времени вы служили у него?
– Около пяти лет.
– Каковы были причины вашего отъезда?
– Зная, что мой хозяин хочет оставить свое торговое дело, я часто напоминал ему, что я могу взять на себя ведение дел. Наконец он согласился со мной; затем я уехал домой, чтобы заручиться согласием родителей, после чего отправился в Голландию.
– Где вы жили в Голландии?
– В Роттердаме.
– И оттуда вы поехали в Амстердам?
– Да, я был в Амстердаме.
– Какие книги вы видели в Голландии?
– О, весьма много книг. В каждой книжной лавке можно было видеть большое количество книг.
– Я это знаю, но меня интересует, видели ли вы ответ доктора Баствика сэру Джону Бэнксу и книгу его „Литания“?
– Да, я видел их там, но, если бы вам было угодно съездить туда, вы могли бы купить сотни таких книг у книготорговцев, было бы только желание…
– Кем напечатаны все эти книги?
– Я не знаю.
– Кому было поручено их печатание?
– Я совершенно не знаю этого.
– Но разве вы не переслали некоторые из этих книг сюда?
– Ни одной из них.
– Видели ли вы там некоего Харчеста?
– Да, я видел этого человека.
– Где вы его видели?
– Я встретился с ним однажды в Амстердаме.
– Как часто вы встречались с ним?
– Дважды в день.
– Не занимался ли он пересылкой книг?
– Если он и переслал их, это меня не касается, в его дела я не был посвящен.
– Но разве он не написал письма по вашему распоряжению?
– Что он писал, я знаю не больше вас самих.
– Виделись ли вы с ним где-нибудь в другом месте?
– Да, я видел его в Роттердаме.
– Что за разговоры у вас были с ним?
– У меня их было мало. Но почему вы задаете мне все эти вопросы? Они не имеют никакого отношения к моему аресту, я прошу перейти прямо к делу, по которому я обвинен и посажен под стражу.
– Напротив, все эти вопросы имеют самое прямое отношение к делу, по которому вы находитесь под стражей. Знаете ли вы кого-нибудь из пересылавших эти книги?
– Что другие делают, это меня нисколько не касается, и я не должен расследовать это; мне достаточно наблюдать за своими собственными делами.
– Хорошо, но у нас имеются показания некоего Эдмонда Чиллингтона, знаете ли такого?
– Да, знаю.
– Как давно вы познакомились с ним?
– Незадолго до моего отъезда.
– Знаете ли вы некоего Джона Уортона?
– Нет.
– Вы не знаете? Он декатировщик сукна.
– Да, я знаю его, но я не припомнил второго его имени.
– Как давно вы знакомы с ним? И как вы познакомились?
– Я не могу точно сказать этого.
– О чем вы беседовали с Чиллингтоном до прибытия в город?
– Я не обязан говорить вам об этом. Однако, сэр, что за вопросы вы мне задаете? Они не имеют никакого отношения к моему аресту, так как не мог же я попасть в тюрьму только за то, что видел, о чем-то разговаривал с тем или другим человеком, и за то, что он пересылал книги. А поэтому я не желаю отвечать ни на один из вопросов. Я вижу, что всем этим допросом вы хотите загнать меня в ловушку, так как у вас нет никаких доказательств против меня, вы хотите добыть их путем этого допроса, а потому, если вы не будете задавать мне вопросы по существу моего обвинения, я отказываюсь вам отвечать. На обвинение же, предъявленное мне, будто я пересылал книги, я ясно говорю: я не переслал ни одной книги. Пусть мои обвинители лицом к лицу предъявят мне свои обвинения чтобы я мог защищаться. Вот все что я вам скажу. Если сами меня начнете спрашивать о другом, я отвечу вам молчанием.
– Положим, у нас есть средство заставить вас отвечать.
– Я не знаю, что вы сделаете со мной, только одно я прошу вас заметить: я отказываюсь отвечать не из презрения, а просто потому, что… я боюсь, что своими словами могу повредить себе.
…
– Вам все-таки лучше отвечать, так как у меня два показания, обвиняющие вас.
– Кто меня обвиняет?
– Вас обвиняет Чиллингтон в том, что вы напечатали от 10 до 17 тысяч книг в Голландии, что они обошлись вам в 80 ф. ст., что у вас в Дельфте была комната у мистера Джона Футса, где, по его мнению, вы скрывали книги.
– Я не верю, чтобы Чиллингтон говорил эти вещи.
– А получили вы деньги от Уорта по приезде в Лондон, не правда ли?
– Ну и что же из того, что получил?
– Что были за книги?
– Я не могу сказать этого… делайте что хотите.
– Но если вы не будете нам отвечать, мы можем отослать вас туда, откуда вы прибыли.
– Делайте, что хотите».
Приговор Звездной палаты был жестоким: штраф в 500 ф. ст. и, сверх того, «бичевать беспощадно от Флитской тюрьмы, где содержался Лильберн, до Вестминстера». Полураздетый, с руками, привязанными к задней стенке медленно движущейся телеги, сопровождаемый тюремщиком, вооруженным бичом из трех ремней. Процессия двигалась нарочито медленно, бич мерно поднимался и с силой опускался на голую спину, быстро превращавшуюся в сплошное кровавое месиво. День был необычайно жарким. Солнце нестерпимо жгло непокрытую голову, пот и пыль слепили его глаза. Многие горожане, ставшие свидетелями этой экзекуции, плакали, другие из сочувствия и солидарности с жертвой ее следовали за телегой.
Между Флитской тюрьмой и позорным столбом, установленным у Вестминстерских ворот, на спину Лильберна обрушилось пятьсот ударов бича. После этого истязания он должен был два часа неподвижно простоять на солнцепеке у столба, к которому его голова была прикреплена надетой на шею деревянной колодкой. Превозмогая адскую боль, Лильберн нашел в себе силы для нового проявления мужества и обратился к стоявшей на площади толпе с речью, в которой рассказал о причинах своего ареста, и затем обрушился на власть епископов – «отродье дьявола». Когда же стражники побоями заставили его замолчать, обливавшийся кровью Лильберн неожиданно вытащил из карманов брюк свертки припрятанных памфлетов и бросил их в толпу. Стоическое поведение юного мученика «за истинную веру» буквально потрясло ее, и он с этого дня прослыл в Лондоне «свободнорожденным Джоном».
Вскоре после возвращения в тюрьму Лильберна ожидал новый приговор Звездной палаты: в наказание за «возмутительное» поведение у позорного столба содержать узника в яме, в отдаленной части тюрьмы, скованным по рукам и ногам двойной цепью. Тяжелобольной, лишенный помощи врача, он был оставлен на попечение старой надсмотрщицы, т. е. по сути брошен на погибель (или в надежде, что он в состоянии полной беспомощности будет убит кем-либо из подосланных заключенных).
К счастью, не случилось ни то, ни другое: победила молодость узника и высокий дух мученичества, «предназначенного ему по великой милости всевышнего». Лильберн выжил. И более того, в этих нечеловеческих условиях, находясь в полной и строжайшей изоляции, он ухитрился, неизвестно каким путем, достать писчий материал, написать первые свои памфлеты, передать их на свободу, где они были вскоре опубликованы его друзьями.
Первый памфлет был написан до экзекуции и озаглавлен «Испытание христианина» (12 марта 1638 г.), следующий за ним – «Дело зверя» – после нее. В них содержалось описание его ареста, допроса, публичного бичевания и пересказана речь, с которой он обратился к собравшимся. В августе из тюрьмы последовал третий памфлет под названием «Изыди из нее, народ мой…» [111], в котором Лильберн страстно убеждал в необходимости отделения (ухода) пуритан от церкви папистских прелатов (т. е. из церкви англиканской, государевой). В нем содержалось заверение, которому Лильберн ценой тяжелых духовных и физических испытаний был верен до конца своих дней: «Останусь ли жить или умру, но я буду говорить, что думаю, свободно и мужественно».
Между тем условия тюремного заключения оставались для Лильберна крайне тяжелыми. В петиции на имя Тайного совета он жаловался, что слепнет в своей полутемной клетке, что болен. Ночью его преследуют кошмары, он опасался, что в темноте его убьют по приказу архиепископа. Не надеясь на то, что жалоба достигнет адресата, Лильберн присовокупил ее к обращению к народу «Крик (о помощи) бедного человека», в котором просил приходить к тюрьме и ежедневно его окликать, дабы его убийство не могло совершиться тихо, «в углу». В одиночном заключении Лильберн находился четыре месяца, и все это время в цепях, доставлявших ему нестерпимую боль при малейшем движении рукой или ногой. Однако и после того, как цепи с него были сняты, его условия ненамного улучшились, и причина тому – его нежелание потворствовать режиму коррупции, царившей в тогдашних тюрьмах.
Дело в том, что, поскольку тюремщики не получали государственного вознаграждения – они должны были содержать себя за счет мздоимства с заключенных за каждую «услугу» (передача вещей или пищи, посещения, прогулки заключенных), – следовало «подносить» стражам довольно значительные суммы. Возмущение Лильберна этими порядками восстановило против него тюремщиков. В начале 1639 г. он настолько ослаб, что без посторонней помощи не мог уже передвигаться. В мае того же года он обратился с призывом к лондонским ученикам, побуждая их просить у лорда-мэра о переводе его в другую тюрьму, где он чувствовал бы себя в большей безопасности. И тем не менее и в этих условиях пуританский экстаз не оставлял узника. «В моей невинной груди – сердце солдата», – заверял он своих коллег-единомышленников. С распространением этого памфлета Лильберна связывают бунт учеников против архиепископа в Троицын день этого года. В таких условиях Лильберн оставался в тюрьме вплоть до начала революции – созыва Долгого парламента в 1640 г. В этот год ему исполнилось 25 лет.
«Ратник божий» в войне с королем
Новую страницу в биографии Джона Лильберна открыла революция. 3 ноября 1640 г. собрался на свое первое заседание Долгий парламент, а 9 ноября, как мы уже знаем, со своего места поднялся член парламента Оливер Кромвель, произнесший первую в этом парламенте публичную речь, в которой он привлек внимание палаты к судьбе заключенного в тюрьме Джона Лильберна. 13 ноября Лильберн получил свободу. 4 мая 1641 г. палата общин приняла резолюцию, в которой арест и обращение с Джоном Лильберном в тюрьме были объявлены «противозаконным… кровавым, порочным, жестоким, изуверским и тираническим» и за ним признавалось право на материальную компенсацию.
В этой трудной ситуации на помощь Лильберну пришел его состоятельный дядя Джордж, основавший в Лондоне пивоварню, управление которой передал Джону. В это же время Лильберн женился на Элизабет Дьюэлл, женщине исключительного мужества, глубоко и до конца преданной мужу спутнице жизни. С началом гражданской войны Лильберн в чине капитана пехотной части, состоявшей главным образом из лондонских учеников и подмастерьев, сражался под Эджгилем и Брентфордом. Однако мужество отдельных частей не могло компенсировать нежелание парламентских генералов в войне с королем побеждать. 12 ноября 1642 г. Джон был захвачен в плен «кавалерами» и доставлен в Оксфорд, где к тому времени обосновался король. За «измену» государю Лильберну угрожала смертная казнь, от которой в прямом смысле его спасла жена. Будучи беременной их первенцем, она ворвалась с мольбой о спасении мужа в палату общин. Впечатление от ее неподдельного горя и отчаяния было столь велико, что далеко не сердобольная палата приняла постановление, угрожавшее роялистам «отмщением» в случае приведения угрозы в исполнение.




























