412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Булгаков » Российские фантасмагории. Русская советская проза 20-30-х годов » Текст книги (страница 33)
Российские фантасмагории. Русская советская проза 20-30-х годов
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:51

Текст книги "Российские фантасмагории. Русская советская проза 20-30-х годов"


Автор книги: Михаил Булгаков


Соавторы: Максим Горький,Евгений Замятин,Андрей Платонов,Михаил Зощенко,Исаак Бабель,Даниил Хармс,Борис Пильняк,Всеволод Иванов,Ольга Форш,Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)

– Да, вот еще! Как это, в самом деле, я забыл тебя предупредить о самом главном. То, что я рассказал тебе здесь о своем отъезде, есть величайшая партийная тайна. Об этом никто не должен знать никогда. Ты понимаешь? Ты должна мне поклясться, что никому никогда не разболтаешь об этом, иначе я погибну немедленно и навсегда. Ты понимаешь? Никто, кроме трех членов Цека и тебя не будет знать об этом. Для всех остальных будет широко опубликовано всем в назидание, что за доверие белогвардейцам Зудин расстрелян. Понимаешь, так будет везде напечатано: за доверье, за взятки. Иначе нельзя, ведь в этом я виноват, в этом моя вина, Лиза!.. Но все это будет неправда. Ты теперь знаешь настоящую правду, что я жив, но только уехал далеко, вот и все… Ну, прощай, Лизочка! Будь твердой и достойной своего мужа!

Он наспех перецеловал ребятишек и, облокотясь о стол, смотрел, словно клещами распялив улыбку, как, согнувшись от плача, вышла жена в коридор, как подавлено жались к ее юбке ребята и как потом, вдалеке где-то, гулко раздались опять их звонкие, такие родные и милые голосенки.

Только тогда Зудин больше не выдержал, кинулся в постель и беззвучно зарыдал, дергаясь всем телом и ввинтившись зубами в подушку.

Теперь все кончено. Впереди только маленький, невзрачный и такой скучный, один пустой моментик смерти.

«Все кончено!» – Сколько людей произносили и произносят эти слова, не понимая, что они при этом грубо лгут и думают о чем-то жутком и страшном, которое вот-вот только сейчас непрошенно должно будет начаться взамен того обыденного и привычного, что так уютно тянулось всю их жизнь. Ну, и говорили бы тогда: «начинается что-то ужасное!» – а то ведь нет же: «все кончено!» – сердито подумал про кого-то Зудин и стал успокаиваться.

«Вот уж тут кончено, так кончено!.. – подумал он, – и больше нет ничего впереди, ничегошеньки, даже смерти, потому что ее не почувствую. Почувствую, быть может, острую физическую боль, и то, наверно, какую-нибудь одну десятую секунды, последние ощущения уходящей жизни. Но смерти, самой-то смерти я так и не почувствую, потому что ее нет. Для живого человека ее нет. А мертвый ее не чувствует. Конечно, с точки зрения своей личности, расстаться с жизнью крайне тяжело и обидно», – и он задумался.

«Досадно вот также, что убьют и ошельмуют, и все теперь будут знать, что вот он какой прохвост и мерзавец, этот Зудин, бывший председатель губернской чрезвычайки, который попался на взятках и за это был расстрелян ради победы над капитализмом».

«Ах, если бы опять пожить, хоть немножечко, если б опять, поработать… Вот хоть на фронт бы сейчас… Какой новой и радостной показалась бы ему эта жизнь, и как совершенно по-новому он сумел бы теперь ее направить»…

«Горький позор достанется детям, когда они подрастут и будут слышать от всех презираемое, всеми запачканное имя. Узнают они все подробности и проклянут память родного отца. Неужели нельзя было без этого?! Как жаль, что он не коснулся этого вопроса в разговоре с Ткачеевым! Просто не подумал».

И, сунув руки в карман, Зудин подошел к окну, стекла которого вздрагивали и дребезжали от частых выстрелов. Он взглянул на реку. Лед шел так же упрямо и красиво, как и раньше, хоть все кругом было пасмурно и сыро. Внизу, за желтой стеною, на каменной панели улицы играли дети, потому что их голоса и движенья ручонок мелькали оттуда. Изредка маленькая девочка с тонкой косичкой, в коротеньком плюшевом пальтеце, прыгала на одной ножке, перескакивая через нарисованные ею ж мелом на камнях панели широкие клетки, и косичка ее дергалась кверху. Вспомнилась Зудину его Маша, и снова противный комок стал подступать прямо к горлу. Но Зудин пересилил себя и сел спокойно за стол.

«А может быть, в самом деле, никак нельзя было не шельмовать! Ведь, в сущности, важно только одно, – чтобы дело, дело скорейшего счастья всех людей не погибло. Вот что единственно важно, а все другое…» – и Зудин задумался.

«Ну, что бы было, если бы его расстреляли и потом рассказали бы всем, что убили хорошего товарища? Как бы это было нелепо. Никто ровно бы ничего в этом деле не понял, а главное, никто бы в это не поверил. Сказали бы – если не виноват, тогда зачем же было убивать? Значит тут что-то не так! – И все стали бы думать совершенно не о том, о чем надо было думать».

«И лукаво смеялись бы те, что, прижав робко ушки, жадно тащат по своим одиночным щелям жирные крохи зернистой икры и бутылки вина, намазывая рты голодающим глиной под хохот игривых своих „секретарш“. Иль таких нет?!»

«А сколько есть честнейших товарищей, которые так охотно подбирают, только из любви к искусству, все эти объедки шоколада, всех этих балерин, чтобы бережно хранить эту рухлядь, этот мусор минувшего, как святую культуру прошедшего, катаяся в ней, как сыр в масле, и не замечая в орлином гнезде пауков. И для этой „культуры“ вырывается, может быть, последняя черствая корочка у тысячей новых, еще неизведанных, худеньких жизней, таких молодых, таких лепестковых и так безвременно обреченных теперь на голодную верную смерть. Как не крикнуть всем этим старьевщикам дерзко и смело в лицо, да так, чтобы крик это звякнул кровавой пощечиной:

– Смотрите на Зудина! Был такой негодяй, ради прошлого на одно лишь мгновенье позабывший о будущем. Он убит всеми нами, как презренная тварь, как собака! Вас не прельщает его участь?! Так бросайте ж скорей все старье, всякий хлам, как бы ни был он красив и ценен, и думайте только о будущем! О будущем и настоящем!»

«А может быть, – подумал Зудин, – найдутся и такие, и работой и бытом совсем оторвавшиеся от масс одиночки, что начнут мудрить и придумывать, – чем черт не шутит! – как бы спасти революцию… от масс, от рабочих, от бунта, и додумаются… до балерин с шоколадом. И за гаванской сигарой, студя шоколад в тонком фарфоре, играя массивной цепочкой жилета, они будут мычать так спокойно гладко выбритым ртом:

– Мы, коммунисты…

Что?! А Зудин?! Или этого подлеца, ради вас изувеченного, вы позабыли?!

Нет, пусть эта ничтожная, жалкая личность вопьется вам всем в мозг, как отвратительный клещ, и станет отныне символом предательства, низости, подлости по отношению к честнейшему и чистейшему делу постоянной и вечной революции ради счастья всех обездоленных людей. В этом упрямом и вечном движении вперед и только для будущего, и только для счастья несчастных, – весь коммунизм, и ради этого стоит и жить, и погибнуть!»

Зудин гордо и весело распрямился, сверкнул дерзко искрами глаз и, быстро сев прямо на стол, стал от нетерпенья барабанить по нему пальцами.

Там вдали, за рекой, уже струились черною рябью бесконечные колонны рабочих, и над ними весенний воздух гулко звенел и качался от мощного пенья «Интернационала».

Ольга Форш
Хируроид

I

Домком Ведерников – владелец единственного в городишке кафе, прежде «Плевна», сейчас длинней словом – «Интернационал».

К окну приклеено: «Обеды старого времени». А вутри Ведерников самолично предлагает – честь кулинарии домашнего своего очага – пирожное безе. Тоже надписано: «Прежняя роскошь!»

От хорошего товару не бывает накладу. Только бы с линии не сойти, время внезапное…

И Ведерников яро следит как домком за лояльностью своих жильцов. Хируроид – жилец неприятный. Хотя внедрен он мандатом как назначенный врач уезда, но, во-первых, доверия никому не внушает, будучи врач ускоренного выпуска, упражнений с болящими не имел, за что прозвище ему – хируроид!

Для домкома Алферов чисто чихотная трава – раздражителен. А почему? У него книги: и на полках, и на столе, и на полу. И под кроватью книги.

Известно: при всех правительствах жилец с одними книгами, взамен прочего обзаведения, – жилец самый вредный. Это знает Ведерников по многократной волоките: прежде с полицией, сейчас с милицией.

Книжный жилец начитается в одиночестве, от людей отстанет да и выкинет неподобное. Тут городишко – плевок, воробьи разнесут…

Один такой удружил: при луне гулять вздумал. И не то чтобы в окончательно пьяном виде или там с барышней – один, как сосна, да еще в реке полоскался.

Выудили из реки да к допросу. Туда же ночью Ведерникова как домкома.

– На какой предмет гражданин вашего дома в реке ночью голый? Не на предмет ли перехода границы без видимых признаков, благо граница тут была близко?

Распинался Ведерников, и жилец удостоверял: что в реке он голый, хотя бы и в ночное время, единственно для-ради речного купанья. Куды там!

Три дня подозрительно держали в узилище обоих: и жильца, и домкома.

– Нет ориентации ночью купаться, все граждане купаются днем!

Семейство Ведерникова с перепугу «прежней роскоши» не пекло, и вошли ему эти дни в полный убыток.

Так вот, с Алферовым не вышло б беды! Комната Алферова всегда без запора. Когда хочет, старуха у него уберет, когда хочет, только провизии какой ни на есть обшарит себе на обед. У такого-то без замков!

Домком сел в единственное кресло, мелкими глазками обшмыгнул книги и на полках, и на окне, и на полу.

– Ты, старуха, посматривай за жильцом, нет ли чего-нибудь подобного…

– По мне, лучшего жильца и не надо, – сказала старуха, – жилец что покойник – и кипятку не просит, знай себе носом в книгу.

– Да кто к нему ходит?

– Ну, фершал ходит, санитары. Кости им он из ящика вынет, на столе разложит, науку читает, они сычами сопят. Кости-то голые, а уж чьи они – бычьи или песьи, – не скажу тебе.

– А еще что он делает?

– Еще бумагу пишет. Да нет, бумагу, видать, не писал. Вчера на стене припустился. Дверь открыта, гляжу: бодает быком перед стенкой, углем пишет, гляди.

– Может, белогвардейские какие адреса…

И домком испуганно стал водить пальцем по стене:

– Ампу-тация. Тре-па-нация. Де-зер-ти-ку-ляция…

В дверях показался хируроид Алферов. Домком смутился и для фасона сказал по-сурьезному:

– Что это вы, товарищ Алферов, некультурным способом на стенке… а?

Алферов покраснел. Даже уши, наполовину закрытые, светлыми прямыми волосами, такими густыми, что были они на голове, как кругом обрубленная соломенная крыша на хате.

Росту хируроид огромного и, как иной большой добрый пес, стыдясь своей силы, дает себя покусывать моське, поджался и перебрал пальцами кепку.

– Мечты, знаете ли, этакие, медицинские. Приехал сюда для работы, и как назло: ни одного вскрытия. Сами знаете, сыпняки у вас мрут или утопленник…

– Да, – смягчился домком, – самоубийца у нас опытный, он норовит в реку, чтоб без всплытия тела… Да что это я без памяти! Как раз по этому делу к вам шел. Предписание вам на вскрытие свежеприбывшего трупа. Санитар прибегал…

– Свежий труп! – и, не присев отдохнуть, Алферов кинулся вон через улицу в приземистую анатомичку.

II

В окне, глубоко врезанном в толстой белой стене, уже стояла предрассветная молочная муть, а хируроид Алферов все еще не мог оторваться от трупа.

Пламя огромной висячей лампы-молнии горело из последних сил, приплясывая белыми языками, и на потолке был широкий трепетный круг.

Алферов, в белом фартуке, в резиновых перчатках, делающих руки его похожими на лапы медведя, говорил напоследки вдохновенную речь.

Он пламенно верил, как его любимый ученый, в торжество человека над старостью и над смертью.

Волосы его запрятаны под вязаную белую шапочку, отчего лицо кажется новым и строгим. Старый, видавший виды молодцеватый фельдшер и два санитара едят глазами Алферова.

– Сознательному человечеству не нужен алкоголь, ему не нужны сифилис и куренье, ему нужны одни лишь столетние, молодые упругие мускулы, превосходящие мускулы этого двадцатилетнего трупа с дурной наследственностью. И будут, и будут.

Он поочередно указывал на отрезанные руки и ноги, на темную увеличенную печень, на вскрытое сердце.

Под лампой на столе не человек – человечий обрубок без рук и без ног, с отпиленной черепной коробкой.

Тело той особенной белизны жителей севера, что кажется восковым. И кругом этого тела, как в мастерской наглядных анатомических пособий, изумительно сработаны неживые все эти разъятые части и органы человека.

Тусклей горит лампа, мечутся тени, кружит бессонница голову, и все будто не сейчас, а когда-то давно…

Мелькают бывалому фельдшеру страницы прочитанных страшных романов из приложений к газете «Свет» про тайные мастерские великого мага, а молодым санитарам мелькает иное…

Им – что-то из слышанных толков о власти Грядущего Человека: вдруг он сумеет разъятые члены собрать, сумеет вдохнуть снова жизнь. Вдруг сейчас?

А хируроид Алферов говорит, говорит…

Лампа вспыхнула и потухла. В последний миг ярче выступили под ее светом, над темным запавшим животом, обширная грудная клетка и выпяченная шея с запрокинутым подбородком и черною пустотою ноздрей. Кроваво отметились места ампутированных частей с ослепительно белой перепиленной костью.

Вдруг очертанья пропали. Все одинаково посерело.

– Санитары, – сказал Алферов, – когда будете здесь убирать, проштудируйте еще сами на трупе, чтобы на следующем, голубчики, уже не я вам, а вы мне лекцию прочитали.

– На курьерском гоните, Илья Петрович, – сказали, смеясь, санитары, такие юные, с нежным девичьим румянцем.

Старый же фельдшер, страстный любитель медицинского своего дела, благодарил от души:

– Разодолжили, Илья Петрович! Давно жду не дождусь настоящего человека; не врачей, лекпомов нам слали. Два затеяли оперировать: больной готов, я при маске, а тут белые… Двенадцатидюймовая наша как бахнет. Лекпомы с инструментом хлоп на пол! Больной сам кричит им: «Вставайте! своя бьет!»

Весело заперли старинным ключом анатомичку, ключ фельдшер взял с собой, чтобы утром, разбудив санитаров, прийти на уборку. Весело разошлись.

Алферов, довольный собой, как косец, выкосивший больше положенной десятины, едва сняв одежду, повалился и заснул сном мертвецким.

III

Алферов вскочил. В еще сонном мозгу пронеслось: это падает дом! Дверная доска гнулась под чьим-то напором и грохотом кирпичей.

Как был, в рубашке, без очков на подслепых глазах, он кинулся к двери. В окошко метнулись огромные, вишневого цвета знамена, на улице бил барабан, трубили трубы, горласто ударил «Интернационал». Алферов открыл дверь.

Защитные воины пролетели с напору далеко за порог, обступили его тесной ратью.

– Вот он! – как Вий, указал на Алферова пальцем какой-то бледный мельник… нет, свой домком Ведерников.

– Одевайтесь, вы арестованы! – приказал высокий с револьвером. Не слова, булыжники хрипло стукнули. Высокому б сразу шашкой Алферова. А кругом ярые…

– На что одеваться, все равно разденем.

– На стол его, рядом…

– Руки, ноги оттяпаем!

Алферов, босой, в рубашке, моргал без очков. Домком увидел, что он ничего не понимает.

– Вас привлекают к ответственности за сознательное оскорбление трупа комвзвода. Его товарищи хоронить пришли, а выходит-то: хоронить нечего!

– Я делал вскрытие, я…

– Не проведешь, – заревели в толпе. – Скрытие по закону: взрезается, зашивается, зазорного нет ничего. А ты зачем это на куски? Сердце, спросить, где? Печень где?

– Пустой лежит наш комвзвод. Руки, ноги расшвырены.

– Одно завалилось, другое – што крысы пожрали! Чего с тобой дурака валять. Иди как мать родила. Мы тебя скроем! Своей печенкой плати!

– Издевку над комвзводом! ах же ты…

Высокий бешено развернулся, подоспевшие санитары и фельдшер понависли, не дали ударить.

Фельдшер, когда-то старший унтер, державший в трепете всю роту, заорал:

– Белены вы объелись! Без протокола убить, кабаны бешеные!

И он страшно выругался.

Напиравшие подались назад. Стали слушать.

– Издевательства над трупом не было, необразованные вы элементы. Было вскрытие, с культурно-просветительной лекцией. Врач на это дело уполномоченный по своему цеху. Гляди, в калошу сядете…

Осмелели санитары, выступили:

– Касательно трупа, когда он без знаков различия, врач не обязанный знать, чей он по принадлежности…

– И в надлежаще образованном составе судей ревтрибунала наш врач еще одобрение может получить за просветительную работу на местах.

– Да здравствует совет рабочих и крестьянских депутатов! – крикнул фельдшер не своим голосом, крикнули и санитары, помогая одеться Алферову: – Да здравствует!

Алферов, в золотых очках, в пиджачной паре, стоял уже не тот, подслепый, в нижней рубахе. Он сказал без испуга:

– Я сам доложу это дело.

Высокий согласился первым, чтоб был протокол. Раньше ли, поздней – не отвертитесь!

Другие ни за что: какой, к черту, суд? Прочих хоть в баню, води, а с врачом – самосуд. Потому…

– И где ж печень товарища? И где сердце?

– Пусть на место сберет… Чего не доищешь, своим добавляй!

Фельдшер набрал свежей силы и уже не по-человечьи… бычьим ревом бычит, всех покрыл…

– Необразованные граждане! Имейте рассуждение: на что умершему комвзводу за отменой воскресения мертвых и прочего контрреволюционного церемониалу какая ни на есть внутренность? Я сам свидетелем. Хотя б эта самая печень, она у него до невозможности источилась болезнью, так что, при революционной ориентации на торжество рабочего класса, такую порченую печень прилично хоронить разве с останками трупа буржуазии. Если бы вы, граждане, были довольно образованные, вы бы знали, что в древние египетские и прочие времена чем больше уважался класс, тем больше из него после смерти вынималось внутреннего содержания, даже до совершенной пустоты.

– Это он верно говорит, я читал про египетское… – одобрил голос.

– Ну пускай его внутреннее, а руки-ноги зачем отрублены?

Фельдшер от крика окреп и исполнился высокоумия.

– Руки-ноги? Деревня… руки были неблагопристойно закоченевши, ноги соответственно. При этой болезни и после смерти судорога бьет. А ты, по невежеству, что про труп полагаешь? Думаешь, винтовка: положил – и лежит. И совсем наоборот: настоящий, правильный труп при гальванических и прочих токах делает телодвижения. Отсюда ужасание темных масс. Что же, и вы срамиться хотите? Красная армия, к бабьему сословию примкнете? Ну что же, попадайте в газету и будете просмеяны более сознательно читающим пролетариатом!

Высокий сконфузился. Он захотел устраниться, отойдя в сторону. Зато из толпы выскочили двое, дикие низколобые:

– Наш комвзвод! Мы с знаменем, а у его… ни печенки, ни прочего. В реку!

И все с кулаками, с револьвером, ярые:

– С моста его!

Беду отвел сам высокий:

– Товарищи, прошу сознательно… протокол будет составлен, и всех арестованных сегодня же по назначению… Но сейчас мы пришли со знаменами для воздания последнего почета и товарищеского прости нашему красному комвзводу. Этим и займемся. Печень и внутренности – органы не суть для этого важные. Единственно важное – очертание тела для положенья во гроб. Лучше специалистов никто этого не сделает. Потому в порядке дня ставлю предложение: запереть всех, прикосновенных к делу, в анатомичку для приведения в порядок нашего красного комвзвода.

Когда под конвоем удалены были лица, вызывавшие общую ярость, домком взял тихонько под руку и подвел его к стенке, исписанной углем:

– Прежде чем написать протокол, прочитайте!

И вместе с длинным, а за ними и прочие, по складам: тре-панация, ампу-тация, де-зар-ти-ку-ля-ция…

– Это ен… хируроид, – говорит хитрый домком, боясь волокиты, допросов, а пуще всего боясь дефицита в кафе.

– Хируроид давно не в порядке… – он покрутил перед лбом, – такие-то слова на стене? По-ученому зовется это мания. Понимаете: человек возомнит, – и свершает. Так и наш. На стене возомнил, а тут ваш комвзвод в трупном виде… он совершение применил.

– Мания? Это и я знаю, – сказал высокий, – даже очень случается. Только нет… прочие обличают: фельдшер и два санитара. Им бы пресечь, если б мания. Нет, тут что-нибудь коллективное из контрреволюции. Граница близехонько, мало ль что из-за границы?

– Помилуйте, гражданин, – взял тон покрепче домком, – заграница имеет дело с живыми, которых для враждебности их пред лояльностью советской власти, а вы подозреваете на покойника? Еще скажу вам, как на подобное подозрение взглянуть могут в ревтрибунале? Не отнесут ли его всецело к церковным предрассудкам? Рассудите сами ввиду изложенного! Не во много ли раз безопасней связать обвиняемым руки и ноги веревкой и везти их в столицу как личностей, в уме поврежденных? И волокиты избегнем, и вас всех к малосознательным не сопричтут.

Дело ваше новое, без директив…

Комвзвод, уже смущенный речью фельдшера, смутился сильней и подумал: «А ну их к чертям! Подведет хируроид… не в свой заряд влипнешь. Ведь точно, что дело новое, без директив». И громко скомандовал:

– Немедля связать врача и помощников! По свидетельству домкома, они есть умом поврежденные. Товарища комвзвода нам безопасней самим обрядить – они, чего доброго, последнее у него искромсают.

– Чего доброго, – суетился домком, – опять возомнят и свершат…

Хируроида, фельдшера и двух санитаров, зажатых в клетке-купе третьего класса, везли в губернский сумасшедший дом. Руки и ноги были у них крепко связаны. Но хотя веревки больно резали тело и они знали, куда их везут, они духом не пали. Фельдшер, тот даже сказал:

– Приключение Рокамболь!

В сумасшедшем, какой ни на есть, примет врач, и дело образуется. Да и что бы дальше ни было, больше того, звериного, ужаса быть не может, когда там, в анатомичке, горячо дыша в шею, навалившись всей тушей, десяток людей вязали им руки и ноги. Оставалась последняя минута: положат на стол, начнут резать.

И вдруг – нет последней минуты.

– Приключение Рокамболь!

– А кто делу венец? Домком Ведерников. Ну и домком! Как уездный предводитель дворянства, памятуя расстояния, но отечески снисходя, не успевает он принимать любопытных. Ну и хвалится, что единственно он, одной своей сметкой, рассек так называемый гордиев узел!

И только придя к старухе, в бывшую комнату хируроида Алферова, дает он волю скрытому своему темпераменту. Поднеся к самому носу старухи огромный волосатый кулак, говорит:

– Только пусти мне, пусти жильца с книгами.

И старуха просыпала:

– Отведу его, батюшка, отведу его трясцой, холерой, кровавником…[18]18
  Кровавник – растение, народное название: дикая заря, гулявица, чихотная. «Отведу трясцой, холерой, кровавником» – народные заклинания для отведения беды.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю