Текст книги "Российские фантасмагории. Русская советская проза 20-30-х годов"
Автор книги: Михаил Булгаков
Соавторы: Максим Горький,Евгений Замятин,Андрей Платонов,Михаил Зощенко,Исаак Бабель,Даниил Хармс,Борис Пильняк,Всеволод Иванов,Ольга Форш,Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
Михаил Зощенко
Западня
Один мой знакомый парнишка – он, между прочим, поэт – побывал в этом году за границей.
Он объездил Италию и Германию для ознакомления с буржуазной культурой и для пополнения недостающего гардероба.
Очень много чего любопытного видел.
Ну, конечно, говорит, – громадный кризис, безработица, противоречия на каждом шагу. Продуктов и промтоваров очень много, но купить не на что.
Между прочим, он ужинал с одной герцогиней.
Он сидел со своим знакомым в ресторане. Знакомый ему говорит:
– Хочешь, сейчас я для смеха позову одну герцогиню. Настоящую герцогиню, у которой пять домов, небоскреб, виноградники и так далее.
Ну, конечно, наворачивает.
И, значит, звонит по телефону. И вскоре приходит такая красоточка лет двадцати. Чудно одетая. Манеры. Небрежное выражение. Три носовых платочка. Туфельки на босу ногу.
Заказывает она себе шнельклопс и в разговоре говорит:
– Да, знаете, я уже, пожалуй, неделю мясного не кушала.
Ну, поэт кое-как по-французски и по-русски ей отвечает, дескать, помилуйте, у вас а ла мезон столько домов, врете, дескать, наворачиваете, прибедняетесь, тень наводите. Она говорит:
– Знаете, уже полгода, как жильцы с этих домов мне квартплату не вносят. У населения денег нет.
Этот небольшой фактик я рассказал так вообще. Для разгона. Для описания буржуазного кризиса. У них там очень отчаянный кризис со всех сторон. Но, между прочим, на улицах у них чисто.
Мой знакомый поэт очень, между прочим, хвалил ихнюю европейскую чистоту и культурность. Особенно, говорит, в Германии, несмотря на такой вот громадный кризис, наблюдается удивительная, сказочная чистота и опрятность.
Улицы, они, черт возьми, мыльной пеной моют. Лестницы скоблят каждое утро. Кошкам не разрешают находиться на лестницах и лежать на подоконниках, как у нас.
Кошек своих хозяйки на шнурочках выводят прогуливать. Черт знает что такое.
Все, конечно, ослепительно чисто. Плюнуть некуда.
Даже такие второстепенные места, как, я извиняюсь, уборные, и то сияют небесной чистотой. Приятно, неоскорбительно для человеческого достоинства туда заходить.
Он зашел, между прочим, в одно такое второстепенное учреждение. Просто так, для смеху. Заглянул – верно ли есть отличие, – как у них и у нас.
Оказывается, да. Это, говорит, ахнуть можно от восторга и удивления. Волшебная чистота, голубые стенки, на полочке фиалки стоят. Прямо уходить неохота. Лучше, чем в кафе.
«Что, – думает, – за черт. Наша страна, ведущая в смысле политических течений, а в смысле чистоты мы еще сильно отстаем. Нет, – думает, – вернусь в Москву – буду писать об этом и Европу ставить в пример. Конечно, у нас многие ребята действительно относятся ханжески к этим вопросам. Им, видите ли, неловко писать и читать про такие низменные вещи. Но я, – думает, – пробью эту косность. Вот, вернусь и поэму напишу – мол, грязи много, товарищи, – не годится… Тем более, у нас сейчас кампания за чистоту – исполню социальный заказ».
Вот наш поэт находится за закрытой дверью. Думает, любуется фиалками, мечтает, какую поэму он отгрохает. Даже приходят к нему рифмы и строчки. Чего-то там такое:
Даже сюда у них зайти очень мило —
Фиалки на полках цветут.
Да разве ж у нас прошел Аттила,
Что такая грязь там и тут.
А после, напевая последний немецкий фокстротик «Ауфвидерзейн, мадам», хочет уйти на улицу.
Он хочет открыть дверь, но видит – дверь не открывается. Он подергал ручку – нет. Приналег плечом – нет, не открывается.
В первую минуту он даже слегка растерялся. Вот, думает, попал в западню.
После хлопнул себя по лбу.
«Я, дурак, – думает, – позабыл, где нахожуся – в капиталистическом мире. Тут у них за каждый шаг, небось, пфенниг плати. Небось, – думает, – надо им опустить монетку – тогда дверь сама откроется. Механика. Черти. Кровопийцы. Семь шкур дерут. Спасибо, – думает, – у меня в кармане мелочь есть. Хорош был бы я гусь без этой мелочи».
Вынимает он из кармана монеты. «Откуплюсь, – думает, – от капиталистических щук. Суну им в горло монету или две».
Но видит – не тут-то было. Видит – никаких ящиков и отверстий нету. Надпись какая-то есть, но цифр на ней никаких не указано. И куда именно пихать и сколько пихать – неизвестно.
Тут наш знакомый прямо даже несколько струхнул. Начал легонько стучать. Никто не подходит. Начал бить ногой в дверь.
Слышит – собирается народ. Подходят немцы. Лопочут на своем диалекте.
Поэт говорит:
– Отпустите на волю, сделайте милость.
Немцы чего-то шушукаются, но, видать, не понимают всей остроты ситуации. Поэт говорит:
– Геноссе, геноссе, дер тюр, сволочь, никак не открывается. Компренешен. Будьте любезны, отпустите на волю. Два часа сижу.
Немцы говорят:
– Шпрехен зи дейч?
Тут поэт прямо взмолился:
– Дер тюр, – говорит, – дер тюр отворите. А ну вас к лешему!
Вдруг за дверью русский голос раздается:
– Вы, – говорит, – чего там? Дверь, что ли, не можете открыть?
– Ну да, – говорит. – Второй час бьюсь.
Русский голос говорит:
– У них, у сволочей, эта дверь механическая. Вы, – говорит, – наверное, позабыли машинку дернуть. Спустите воду, и тогда дверь сама откроется. Они это нарочно устроили для забывчивых людей.
Вот знакомый сделал, что ему сказали, и вдруг, как в сказке, дверь открывается. И наш знакомый, пошатываясь, выходит на улицу под легкие улыбки и немецкий шепот.
Русский говорит:
– Хотя я есть эмигрант, но мне эти немецкие затеи и колбасня тоже поперек горла стоят. По-моему, это издевательство над человечеством…
Мой знакомый не стал, конечно, поддерживать разговор с эмигрантом, а, подняв воротничок пиджака, быстро поднажал к выходу.
У выхода сторож его почистил метелочкой, содрал малую толику денег и отпустил восвояси.
Только на улице мой знакомый отдышался и успокоился.
«Ага, – думает, – стало быть, хваленая немецкая чистота не идет сама по себе. Стало быть, немцы тоже силой ее насаждают и придумывают разные хитрости, чтоб поддержать культуру. Хотя бы у нас тоже чего-нибудь подобное сочинили».
На этом мой знакомый успокоился и, напевая «Ауфвидерзейн, мадам», пошел в гости, как ни в чем не бывало.
Всеволод Иванов
Дитё
I
Монголия – зверь дикий и нерадостный! Камень – зверь, вода – зверь; даже бабочка, и та норовит укусить.
У человека монгольского сердце неизвестно какое – ходит он в шкурах, похож на китайца и от русских далеко, через пустыню Нор-Кой, стал жить. И, говорят еще, уйдет он за Китай в Индию, в синие непознаваемые страны на семи берегах…
Прибывали около русских прииртышские киргизы, что от русской войны в Монголию перекочевали. У них сердце известно – слюдяное, никудышное, всего насквозь видно. Шли они сюда, не торопились – и скот, и ребятишек, и даже больных своих привезли.
Русских же сюда гнали немилосердно – были оттого они мужики крепкие и здоровые. На камнях-горах оставили лишнюю слабость – кто повымер, кто повыбит. Семьи и лопотина и скотина белым остались. Злобны, как волки весной, мужики. В логах, в палатках лежали и думали про степи, про Иртыш…
Было их с полсотни, председательствовал Сергей Селиванов, а отряд так звался: «Партизанский отряд Красной гвардии товарища Селиванова».
Скучали.
Пока гнали их через горы – от камня, огромного и темного, страшило на сердце. Пришли в степь – скучно. Потому что похожа степь на степь прииртышскую: песок, жесткие травы, крепко кованное небо. Все чужое, не своё, беспашенное, дикое.
И еще тяжело без баб.
О бабах по ночам рассказывали матерные солдатские побаски, а когда становилось непереносно – седлали лошадей и ловили в степи киргизок.
И киргизки, заметив русских, покорно ложились на спину.
Было нехорошо, противно их брать – неподвижных, с плотно закрытыми глазами. Будто грешили со скотом.
Киргизы – боялись мужиков – откочевывали дальше в степи. Увидев русского – грозились винтовкамн и луками, гикали, но не стреляли. Может быть, не умели?..
II
Казначей отряда Афанасий Петрович был слезлив, как ребенок. И лицо у него, как у ребенка: маленькое, безусое и румяное. Только ноги длинные, крепкие, как у верблюда.
А когда садился на лошадь – строжал. Далеко пряталось лицо и сидел: седой, сердитый и страшный.
На Троицу отрядили троих: Селиванова, казначея Афанасия Петровича и секретаря Древесинина в степь искать хороших покосов.
Дымились под солнцем пески.
Сверху, с неба, шел ветер. С земли на трепещущее небо шла теплынь. Тела у людей и животных были жесткие и тяжелые, как камни. Тоска.
И Селиванов сказал хрипло:
– Каки там покосы-то?..
Все знали: говорит он про Иртыш. Но молчали редкобородые лица. Точно солнцем выжгло волос, как травы в степи. Алели узкие, как рана от рыболовного крючка, глаза. Жара.
Один Афанасий Петрович отозвался жалобно:
– Неужто и там засуха, робята?..
Плаксивился голосок, но лицо не плакало, и только у лошади под ним, усталой и запыхающейся, ныли слезой большие и длинные глаза.
Так одни за другим по пробитым дикими козами тропам уходили партизаны в степь.
…Тлели пески тоскливо. Лип на плечи, на голову душный ветер. Горел в теле пот и не мог пробиться через сухую кожу…
К вечеру, уже выезжая из лощины, Селиванов сказал, указывая на запад:
– Проезжие мчат.
Верно: на самом горизонте колыхали пески розовую пыль.
– Должно, киргизы.
Заспорили: Древесинин говорил, что киргизы далеко водятся и к Селивановским логам не подходят; Афанасий Петрович – непременно киргизы, пыль киргизская, густая.
А когда подкатила пыль ближе, то решили все:
– Незнаемые люди…
По голосам хозяев учуяли лошади – несется по ветру чужое. Запряли ушами, пали на землю далеко до приказания. Лежат в логу серые и желтые лошадиные туши. Были они беспомощны и смешны с тонкими, как жерди, ногами. От стыда, что ли, закрыли большие испуганные глаза и дышали порывисто?..
Лежали Селиванов и казначей Афанасий Петрович на краю лога. Плакал, пошвыркивая носом, казначей. Чтоб не было страшно, клал его всегда рядом Селиванов, и почти от детского плача веселилось и озорничало тяжелое мужицкое сердце.
Развертывала тропа пыль. Перебойко стучали колеса. И, как пыль, клубились в хомутах длинные черные гривы!
Уверенно сказал Селиванов:
– Русски… Офицера.
И позвал из лога Древесинина.
Сидят в плетеной новой тележке двое в фуражках с красными околышами. За пылью незаметно лиц. Будто в желтом клубу плавают краснооколышные. Ружье, – дуло торчит, когда рука с кнутом вынырнет из пыли.
Подумал Древесинин и сказал:
– Офицера… по делам, должно. Икспитиция… Ясно.
Озорно подмигнул глазом и ртом:
– Мы им пропишем, Селиванчик.
Несет тележка людей, твердо несет. Лошадей. Веселятся, и позади, как лиса хвостом, заметает тележка след свой монгольской пылью.
Протянул плаксиво Афанасий Петрович:
– Ни надо, ребя… У плен бы лучча… Бить обожди.
– Галовы своей не жалко… тебе, что ли?
Озлился Селиванов и затвор бесшумно, как пуговицу отстегивают, отбросил:
– Тут плакать не приходится, казначей.
Больше всего злило их – появились офицеры в степи одни, без конвоя. Будто их тут сила несметная, мужикам смерть будто. Вот, например, вставал в рост офицер, степь оглядывал, но видит плохо: пыль; ветер вечерний красный на сожженных травах; на двух камнях у лога, похожих на лошадиные туши… Какие камни?.. Туши?..
В красной пыли тележка, колеса, люди и мысли их… Мчатся.
Выстрелили… Гикнули. Еще выстрелили.
Разом, задев одна другую, упали фуражки в кузовок.
Ослабли, точно лопнули, вожжи…
Рванули лошади… понесли было. Но вдруг холки их молочно опенились… Дрожа крепкими кусками мускулов, они понурили головы, встали.
Сказал Афанасий Петрович:
– Померли…
Подошли мужики, посмотрели.
Померли краснооколышные. Сидят плечо в плечо, головы назад откинуты, а один из умерших – женщина. Волоса распались, в пыли – наполовину – желтые и черные, а гимнастерка солдатская приподнята высоко женской грудью.
– Чудно. – сказал Древесинин. – сама виновата, не надевай фуражку. Кому бабу убивать охота?.. Бабы нужны обществу.
Плюнул Афанасий Петрович.
– Изверг ты и буржуй… Ничего в тебе, сволочи…
– Обожди. – перервал их Селиванов. – Мы не грабители, надо имущество народное переписать. Давай бумагу.
Под передком среди прочего «народного имущества» в плетеной китайской корзинке лежал белоглазенький и белоголовенький ребенок. В ручонке у него угол коричневого одеяльца зажат. Грудной, маленький, пищит слегка.
Умиленно сказал Афанасий Петрович:
– Тоже ведь… поди, так по-своему говорит, что и как.
Еще раз пожалели женщину и не стали одежду с нее снимать, а мужчину закопали голого в песок.
III
Обратно в захваченной тележке ехал Афанасий Петрович, держал в руках ребенка и, покачивая, напевал тихонько:
Соловей, соловей-пташечка…
Канареечка…
Жалобно поёт…
Вспомнил он поселок Лебяжий – родину; пригоны со скотом; семью; ребятишек – и тонкоголосо плакал.
Ребенок тоже плакал.
Бежали и тонкоголосо плакали жидкие сыпучие и спаленные пески. Бежали на низеньких крепкомясых монгольских лошадях партизаны. Были партизаны спаленно-лицые и спаленно-душие.
У троп задушенная солнцем стлалась полынь, похожая на песок – мелкая и неуловимая глазом.
А пески – полынь, мелкие и горькие.
Тропы вы, тропы козьи! Пески вы, пески горькие! Монголия – зверь дикий и нерадостный!..
Разглядели имущество офицерское. Книги, чемодан с табаком, блестящие стальные инструменты. Один из них, на трех длинных ножках – четырехугольный медный ящичек с делениями.
Подошли партизаны, осматривают, щупают, на руку привешивают.
Пахнет от них бараньим жиром – от скуки ели много, и одежда высалилась. Скуластые, с мягкими тонкими губами – донских станиц; с длинным черным волосом, темнолицые – известковых рудников. И у всех кривые, как дуги, ноги и гортанные степные голоса.
Поднял Афанасий Петрович медноголовый треножник, сказал:
– Тилископ. – И глаза зажмурил. – Хороший тилископ, не один мильён стоит. На нем луну рассмотрели и нашли на ней, парни, золотые россыпи… Промывать не надо, как мука, чистехонькое золото. Сыпь в мешок…
Один молодой из городских захохотал:
– И чо брешет, разъязви ево…
Рассердился Афанасий Петрович:
– Ето я-то брешу, стерва ты почтовая? погоди…
– Кто погоди?
Афанасий Петрович схватил револьвер.
– Цыц. – сказал Селиванов.
Табак поделили, а инструменты передали Афанасию Петровичу – как казначей, может при случае обменять он на что-нибудь у киргизов.
Сложил он инструменты перед ребенком.
– Забавляйся…
Не видит тот: пищит. И так и этак пробовал (в пот даже ударило) пищит дите, не забавляется.
Принесли кашевары обед. Густо запахло маслом, кашей, щами. Вытащили из-за голенищ широкие семипалатинские ложки. Вытоптана станом трава. Вверху на скалах часовой кричит:
– Мне скора-а?.. Жрать хочу… Смену… давай!
Пообедали и вспомнили: надо ребенка накормить. Пищит непрестанно дите.
Нажевал Афанасий Петрович хлеба. Мокрую жамку сунул в мокрый растопыренный ротишко, а сам губами пошлепал:
– Пп-пы… баско… лопай, лешаненок… Скусно.
Но закрыл тот ротишко и голову отворотил – не принимает. Плачет носом, тонко, пронзительно.
Подошли мужики, обступили. Через головы заглядывают на дите. Молчат.
Жарко. Лоснятся от баранины скулы и губы. Рубахи расстегнуты. Ноги босые, желтые, как земля монгольская.
Один предложил:
– Штей бы ему…
Остудили щей. Обмакнул Афанасий Петрович палец в щи и в рот ребенку. Текут по губешкам сальные хорошие щи на рубашонку розовую, на байковое одеяло.
Не принимает. Пищит.
– Щенок умней – с пальца жрет…
– То тебе собака, то человек…
– Удумал!..
Молока коровьего в отряде нет. Думали кобыльим напоить, – кобылицы водились. Нельзя – опьяняет кумыс. Захворать может.
Разошлись среди телег, по кучкам переговаривают, обеспокоены. А среди телег Афанасий Петрович мечется, на плечах бешметишко рваный, глаза маленькие, тоже рваные. Голосок тоненький, беспокойный, ребяческий, будто само дитё бегает, жалуется.
– Как же выходит?.. Не ест ведь, мужики!.. Надо ведь, а?.. Заботьтесь, что ли, сволочи…
Стояли широкие, могучетелые с беспомощным взглядом.
– Дело бабье…
– Конешна…
– От бабы он барана съел бы…
– Вот ведь оно как.
Собрал Селиванов сход и объявил:
– Нельзя хрисьянскому пареньку, как животине пропадать. Отец-то, скажем, буржуй, а дите – как? Невинно.
Согласились мужики.
– Дите ни при чем. Невинно.
Захохотал Древесинин:
– Расти, ребя. Он вырастет у нас – на луну полетит… На россыпи.
Не рассмеялись мужики. Афанасий Петрович кулак поднял и крикнул:
– А и сука же ты беспросветная. Один в отряде издеватель!..
Потоптался он, руками помотал и вдруг закричал пронзительно:
– Корову… Надо корову ему!..
В один голос отозвались:
– Без коровы – смерть…
– Обязательно корову…
– Без коровы сгорит.
Решительно сказал Афанасий Петрович:
– Пойду я, парни, за коровами…
Озорно Древесинин перебил:
– На Иртыш, в Лебяжий?..
– На Иртыш мне, чичилибуха прописная, ехать незачем. Поеду я к киргизам.
– На тилископ менять? Иди, благодетель.
Метнулся к нему Афанасий Петрович; озлобленно вопил:
– Стерва ты! Хошь по харе получить?
А так как начали они материться не по порядку, то прервал председатель собранья Селиванов:
– Будя…
И проголосовали так: Древесинину, Афанасию Петровичу и еще троим ехать к аулам киргизским, в степь, и пригнать корову. Если удастся, то две или пять, потому что мясо у кашеваров истощалось.
Подвесили к седлам винтовки, надели киргизские лисьи малахаи, чтоб издали на киргизов походить.
– С богом.
Ребенка в одеяльце завернули и в тень под телегу положили. Сидел подле него молодой паренек и для своего и ребячьего развлечения в полыний куст из нагана постреливал.
IV
Эх, пески вы монгольские, нерадостные! Эх, камень – горюнь синий, руки глубокоземные, злые!
Едут русские песками. Ночь.
Пахнут пески жаром, полынью.
Лают в ауле собаки на волка, на тьму.
Волки воют во тьме на голод, на смерть.
От смерти бежали киргизы.
От смерти угонишь ли гурты?
Пахнет от аула кизяком, айраном – молоком кислым. Сидят у желтых костров худые и голодные киргизские ребятишки. Возле ребятишек голоребрые, остромордые собаки. Юрты, как стога сена. За юртами озеро, камыши, и вдруг гулко из камышей выстрелили в желтые костры: О-о-а-ат!..
Сразу выскочили из кошемных юрт киргизы. Закричали испуганно.
– Уй-бой… Уй-бой, ак-казыл-урус… Уй-бой…
Пали на лошадей. Лошади точно день и ночь заузданы. Затопали юрты. Затопала степь. Камыши закричали дикой уткой:
– Ай-ай, красный – белый русский, ай-ай…
Один седобородый свалился с лошади головой в казан – котел, опрокинул котел. Ошпаренный, завопил густым голосом. А подле, поджав хвост, лохматая собака боязливо тыкала голодную морду в горячее молоко.
Тонко ржали кобылицы. Испуганно, как от волков, бились в загоне овны. Тяжело, точно запыхавшись, дышали коровы.
И покорные киргизки, увидев русских, покорно ложились на кошмы…
Хохотал беспутно Древесинин:
– Да мы жеребцы, что ли?.. Не вечно мы их…
Торопливо нацедил он в плоскую австрийскую фляжку молока и, хлопая нагайкой, сбирал к юрте коров с телятами. Освобожденные с привязи телята, быстро толкая головой мягкое вымя, радостно хватали большими, мягкими губами сосцы.
– Ишь, голодны, бичера…
И Древесинин разрядил наган в телят.
Афанасий Петрович обежал аул и хотел было ехать вслед за Древесининым, но вдруг вспомнил:
– Соску надо. Черти, соску забыли!..
Кинулся по юртам искать соску. Огни в юртах потушены, Афанасий Петрович схватил головню и, брызгая искрами, кашляя от дыма, искал соску. В одной руке у него трещала головня, в другой был револьвер. Сосок не находилось. Лежали на кошмах, распластавшись и закрывшись чувлуками, покорные киргизки. Ревели ребятишки.
Рассердился Афанасий Петрович и в одной юрте закричал молодой киргизке:
– Соску, сволочь немакана, давай соску!
Заплакала киргизка и начала поспешно расстегивать фаевый кафтан, а потом стягивать рубаху.
– Ни кирек… Ал… Ал… Бери… – А рядом на кошме плакал завернутый в тряпки ребенок. Киргизка уже подгибала ноги. – Ал… ал… бери…
Но тут схватился за грудь ее Афанасий Петрович, потискал и свистнул обрадованно:
– Во-о… Соска-то. А! Крепка!
– Ни кирек… Ни… Что?..
– Ладно, не крякай. Айда! Крепка!
И за руку потащил за собой киргизку.
В темноте посадил на седло киргизку и, время от времени пощупывая у ней груди, понесся в Селивановские лога, к отряду.
– Нашел, паре, а, – обрадованно говорил он, и на глазах у него были слезы. – Я, брат, найду, я из-под земли выкопаю.
V
А в стане оказалось – в темноте не заметил Афанасий Петрович захватила с собой киргизка ребеночка.
– Пущай, – сказали мужики, – молока и на обоих хватит. Коровы есть, а она баба здоровая.
Была молчалива, строга киргизка и ребят всем невидимо кормила. Лежали они у ней на кошме в палатке – один беленький, другой желтенький, и пищали в голос.
Через неделю на общем собрании Афанасий Петрович пожаловался:
– Так что утайка, товарищи: киргизка-то, паскуда, кормит абманом своему-то всю грудь скармливает, а нашему что ни на донышке. Я, брат, подсмотрел. Вы поглядите только…
Пошли мужики, смотрят: ребята, как и все ребята, один беленький, другой желтенький, как спелая дыня. Но похоже, что русский тоньше киргизского.
Развел руками Афанасий Петрович:
– Я ему имя дал – Васька… а тут поди ты… Оказия. Абман.
Сказал Древесинин даже без ухмылки:
– А ты, Васька, хилай, смертнай…
Нашли палку, измерили ее на оглобле, чтобы одна другую сторону не перетягивала.
Подвесили с концов ребятишек – который перевесит.
Пищали в тряпочках подвешенные на волосяных арканах ребятишки. Пахло от них тонким ребячьим духом. Стояла у телеги киргизка и, не понимая ничего, плакала.
Молчат мужики, смотрят.
– Пущай, – сказал Селиванов. – Пущай весы.
Опустил руки от палки Афанасий Петрович, и сразу русский мальчонка кверху.
– Ишь, сволочь желторотая, – сказал Афанасий Петрович разозленно, отожрался.
Поднял валявшийся сухой бараний череп и положил на русского. Уравнялись тогда ребята.
Зашумели мужики, закричали: – На целу голову, паре, перекормила, а?..
– Не уследишь…
– Вот зверь… как кормила.
– Кто следил?..
– Не только работы, что за ребятами следить! Подтвердили некоторые, степенные:
– Где уследишь!
– Опять же, родительница…
Затопал, завизжал Афанасий Петрович:
– По-твоему – русскому человеку пропадать там из-за какова-то немаканова… Пропадать Ваське-то… моему?..
Посмотрели на Ваську – лежал белый, худенький.
Муторно стало мужикам.
Сказал Селиванов Афанасию Петровичу:
– А ты его… того… пущай, бог с ним, умрет… киргизенка-то. Мало их перебили, к одному… ответу…
Поглядели мужики на Ваську и разошлись молча.
Взял киргизенка Афанасий Петрович, завернул в рваный мешок.
Завыла мать. Ударил ее слегка в зубы Афанасий Петрович и пошел из стана в степь…
VI
Дня через два стояли мужики у палатки на цыпочках и чрез плечи друг друга заглядывали вовнутрь, где на кошме киргизка кормила белое дитё.
Было у киргизки покорное лицо с узкими, как зерна овса, глазами; фаевый фиолетовый кафтан и сафьяновые ичиги-сапожки.
Било дитё личиком в грудь, сучило ручонками по кафтану, а ноги мотались смешно и неуклюже, точно он прыгал.
С могучим хохотом глядели мужики.
И нежней всех Афанасий Петрович. Швыркая носом, плаксиво говорил он:
– Ишь, кроет!..
А за холщевой палаткой бежали неизвестно куда: лога, скалы, степь, чужая Монголия.
Незнамо куда бежала Монголия – зверь дикий и нерадостный.








