Текст книги "Советский рассказ. Том первый"
Автор книги: Михаил Булгаков
Соавторы: Александр Грин,Михаил Пришвин,Вячеслав Шишков,Илья Эренбург,Александр Серафимович,Сергей Сергеев-Ценский,Борис Лавренев,Всеволод Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 48 страниц)
6
Во время дождя Рамм и его спутник Краузе укрылись в павильоне, где в летнее время продавалось мороженое. Павильон еще не был открыт, но плетеные кресла и столы уже были привезены со склада.
Старик сторож и Краузе, пережидая дождь, сидели в креслах, курили и разговаривали.
Краузе был переплетным мастером, ему искалечило при трамвайной катастрофе руку, помяло грудь, и теперь он жил на пенсии. Казалось, пустой случай свел их несколько дней назад, когда Рамм совершал вечерний служебный обход. У Рамма было доброе и чистое сердце, но бедный ум его не мог разобраться в вихре жизни. И его ненависть к страшным хозяевам Германии, выдумавшим расу господ, превращала его сочувствие и любовь к людям в презрение.
Именно теперь, в эти минуты, во время дождя, Рамм высказал свою главную мысль; он никому ее раньше не высказывал:
– Наша раса господ живет так, словно мир ничего не стоит по сравнению с ней. Добрые, честные, славные, бессловесные существа стали обездоленными, а раса господ захватила в свои руки все лучшее, что есть в жизни. Если господам мешают или, наоборот, нужны какие-нибудь животные, они умертвляют их целыми народами. Они для них как песок, как кирпичи. Раз они решили ради выгод или забавы истребить какую-нибудь породу животных, то уж они бьют и стариков, и беременных, и новорожденных, они их выкурят из родных нор, уморят голодом, задушат дымом.
Раньше выживали те, у кого хорошая шуба, слой жира, процветали красивые, те, у кого пышная окраска, богаче оперение. Но ныне установлен новый, сверхистребительный закон отбора, более жестокий, чем морозы, муки голода и борьба за любовь; теперь выживают голые, костистые, серые, лишенные шерсти и меха, с вонючим мясом, без красок… Вот это отбор! Он направлен на гибель всего живого. Хорьков надо причислять к лику святых.
Почему убийство животных не считается преступлением? Почему, почему? Высшее существо должно бережно, любя, жалея относиться к низшему, как взрослый к ребенку.
– Каков мой вывод? – задумчиво спросил он, точно проверяя свои мысли. – Если хочешь называться царем вселенной, то надо научиться уважать даже вот этого дождевого червя.
Он указал на бледно-розового червяка, выползшего из раскисшей земли. Краузе, не жалея своего бедного, старенького пиджака, выйдя под дождь, перенес червя на высокую часть цветочной клумбы, под широкие листья канны, где ему не грозили потоки воды.
Вернувшись в павильон, вытирая воду с впалых, бледных щек и сильно притопывая, чтобы с подошв сошла прильнувшая к ним земля, Краузе сказал:
– Вы правы. Надо учиться уважать, чтить жизнь.
До встречи с Краузе Рамму казалось, что всякий человек, узнав его взгляды, назовет его выродком, сумасшедшим. Но вот оказалось не так!
Краузе закурил сигарету и, указывая на клетки в дождевом тумане, сказал:
– Но вот здесь нет надежд, отсюда нет другого выхода, как на свалку.
– Это не совсем верно, – сказал Рамм. – Животных убивают на скотобойнях в течение веков. Об этой обреченности страшно даже думать, настолько привычно все это. И все же они всегда надеются! Даже те, кто перешел на сторону тюремщиков.
Краузе вдруг нагнулся к старику и, взмахнув левым пустым рукавом, сказал:
– Война идет в наш Берлин. Гитлер нас обманул. Люди хотят перемены. Чего уж говорить! Хотя многие люди в последние годы бывали хуже зверей.
Он вздохнул: того, что он сейчас сказал, по военному времени достаточно, чтобы быть казненным топором Моабита. Теперь судьба его была в руках небритого чудаковатого старика, смотрителя обезьянника.
Рамм замотал головой:
– Даже червям нужна свобода! Я все прислушиваюсь по ночам. А потом я хожу в темноте от клетки к клетке и говорю им: «Терпение, терпение…» Ведь только с ними я могу говорить.
Он посмотрел на ручьи, бегущие между клетками, и сказал:
– Настоящий потоп, но, может быть, праведники спасутся. Люди уж очень здесь несчастны, и когда их самих гонят на бойню, то кажется моему сердцу – я хочу верить, – они достойны лучшей участи.
Вечером Краузе, сменив пиджак, зашел в пивную.
Кельнерша не скоро принесла ему кружку, и он, сдувая с пива пену, сказал:
– Долго, долго пришлось сегодня ждать, а у меня, как ни странно, все еще есть дело – разговор об одном праведнике.
Кельнерша посмотрела на Краузе заплаканными и одновременно насмешливыми глазами и, нагнувшись к его уху, произнесла:
– Твой праведник никому не нужен: шеф застрелился. Их дело пришло к концу.
7
В теплую и темную весеннюю ночь завязался бой в центре Берлина.
Могучие силы, шедшие с востока, охватили кольцом злое сердце гитлеровской столицы.
Подвижные части, танки, самоходная артиллерия прорвались в район Тиргартена.
Во мраке вспыхивали выстрелы, проносились трассирующие очереди, воздух наполнился запахами битвы, не только теми, что различает обоняние человека, – окислов азота, горящего дерева, дыма и гари, – но и теми едва различимыми, что доступны лишь чутью зверя. И эти запахи среди ночи волновали животных больше, чем выстрелы, больше, чем пламя пожаров.
Влажный океанский ветер, жар песчаной пустыни, прохлада душистых пастбищ в отрогах Гималаев, душное дыхание леса, запах весны – все смешалось, комом покатилось, закружило от клетки к клетке.
Медведи, встав на задние лапы, потрясали железные прутья, всматривались в темно-красную мглу.
Волк то прижимался брюхом к оцинкованному полу клетки, то вскакивал на лапы. Вот-вот опустятся гибкие нежные ветви лещины над его сутулой спиной, стук его когтей утонет в мягком, нежном мхе, дохнет лесная прохлада в его измученные глаза. На боку шерсть его стерлась от многолетнего бега вдоль шершавой решетки, и холодное, ночное железо прикасалось к коже; касание железа говорило о рабстве, и тогда, забывая вечно живущую в его крови осторожность, волк, охваченный опасением, что свобода пройдет мимо и не заметит его, вскидывал голову и выл, звал ее к себе.
Зарево берлинского пожара отразилось на металлическом полу клетки, отполированном когтями Феникса… Казалось, дымная луна всходит среди темных камней, над огромной, еще дышащей дневным жаром пустыней.
Фрицци ушел, как обычно, на ночь во внутреннее помещение обезьянника и не увидел огней битвы. В эту ночь он очутился совершенно один в темноте, отделенный от мира толстыми стенами.
В середине ночи район зоологического сада был очищен от немецких войск и эсэсовских отрядов. На некоторое время грохот битвы затих.
Советские танки и пехота стали накапливаться у стен зоологического сада для нового, быть может, последнего, удара. Немцы поспешно подтягивали артиллерию, чтобы помешать сосредоточению танков.
Разбуженный грохотом Фрицци стоял, ухватившись своими широко раскинутыми руками за решетку, и казалось, то распластаны огромные, трехметрового размаха, черные крылья. Его глаза часто моргали, он невнятно бормотал, вслушиваясь в затихавшие звуки боя, коротко, шумно втягивал в ноздри воздух.
Мрак в бетонных стенах, казалось, расширился и переходил в мягкий, покойный сумрак леса.
Вечером, когда Фрицци перешел из наружного помещения в свою спальню, Рамм укрыл ему одеялом плечи и сел возле него на стульчике: Фрицци не мог уснуть, если оставался один. Как всегда, Рамм гладил Фрицци по голове, пока тот не задремал. Но в этот вечер в глазах Рамма не было всегдашней грусти. Фрицци не понимал человеческую речь, но его волновало звучание торопливых негромких слов, которые произносил старик, укладывая его спать.
Он не умел не верить старику и теперь, проснувшись, стоя во мраке, тревожился, почему в эту ночь старого друга нет рядом.
Вдруг раздались тяжелые удары, от них вздрагивала земля и воздух звенел. То начался ураганный артиллерийский огонь по советским танкам, скопившимся в районе Тиргартена.
Широко распахнулись двери обезьянника, сорванные разрывом снаряда; кинжальный свет ослепил Фрицци.
Казалось, через мгновение, когда он откроет глаза, уже не будет ни бетонированных скучных стен, ни решетки, ни любимых игрушек, ни кровати с полосатым матрацем, ни одеяла, ни чашечки с молоком, которую Рамм ставил ему перед сном на маленький столик возле кровати. Пришло время вернуться в родные леса у озера Киву.
Утром представитель комендатуры, офицер интендантской службы, сутулый, очкастый человек с утомленным, озабоченным лицом, обходил дорожки зоологического сада.
У клеток, в которых жались оглушенные ночным боем животные, стояли красноармейцы, окликали их, просовывали сквозь решетку хлеб, сахар, печенье, колбасу.
Зайдя в обезьянник, представитель комендатуры увидел старика смотрителя в форменной фуражке, сидевшего возле трупа огромной черной обезьяны с грудью, развороченной осколком снаряда.
Представитель комендатуры на ломаном немецком языке сказал, что старик – единственный не покинувший своего поста – временно назначается директором зоологического сада, что плотоядных животных следует пока что кормить кониной: кругом много убитых лошадей, – а через несколько дней начнут работать городские скотобойни.
Старик понял, поблагодарил и вдруг заплакал, показывая на труп обезьяны.
Представитель комендатуры сочувственно развел руками, похлопал старика по плечу, вышел из обезьянника, пошел по боковой дорожке.
На скамейке под начавшей зеленеть липой сидели двое немцев – раненый в госпитальном халате с апельсиновыми отворотами и девушка в белой наколке с красным крестом. На земле и в небе было тихо. Голова раненого была повязана грязными бинтами, рука лежала в гипсовой люльке. Солдат и девушка, как зачарованные, молча смотрели друг на друга, и представитель комендатуры, оглядев их лица, подмигнул шедшему рядом с ним патрулю.
1952–1953
ВАЛЕНТИН ОВЕЧКИН
БОРЗОВ И МАРТЫНОВ [105]105
Борзов и Мартынов. Из книги очерков «Районные будни». – Печатается по изд.: Валентин Овечкин. Избранные произведения в 2-х томах, т. 2. М., Гослитиздат, 1963.
[Закрыть]
1
Дождь лил третий день подряд. За три дня раза два всего проглядывало солнце на несколько часов, не успевало просушить даже крыши, не только поля, местами, в низинах, залитые водой, словно луга ранней весной, в паводок.
В кабинете второго секретаря райкома сидел председатель передового, самого богатого в районе колхоза «Власть Советов» Демьян Васильевич Опёнкин, тучный, с большим животом, усатый, седой, коротко остриженный, в мокром парусиновом плаще. Он приехал верхом. Его конь, рослый, рыжей масти жеребец-племенник, стоял нерасседланный во дворе райкома под навесом, беспокойно мотал головой, силясь оборвать повод, ржал. Опёнкин, с трудом ворочая толстой шеей, время от времени поглядывал через плечо в окно на жеребца.
Секретарь райкома Петр Илларионович Мартынов ходил взад-вперед вдоль кабинета, неслышно ступая сапогами по мягким ковровым дорожкам.
– Больше с тебя хлеба не возьмем, – говорил Мартынов. – Ты рассчитался. Я не за этим тебя позвал, Демьян Васильевич. Ты – самый старый председатель, опытный хозяин. Посоветуй, что можно делать в такую погоду на поле? Три тысячи гектаров еще не скошено. На что можно нажимать всерьез? Так, чтоб люди в колхозах не смеялись над нашими телефонограммами?.. Я вчера в «Заветах Ильича» увидел у председателя на столе собственную телефонограмму, и, признаться, стыдно стало. Обязываем пустить все машины в ход, а сам пришел к ним пешком, «газик» застрял в поле, пришлось волов просить, чтоб дотянуть до села.
– Куда там! Растворило!..
– Косами, серпами не возьмем по такой погоде? А?..
– Я, Илларионыч, не имею опыта, как по грязи хлеб убирать, – усмехнулся Опёнкин. – Наш колхоз всегда засухо с уборкой управляется… Жать-то можно серпами, а дальше что? Свалишь хлеб в болото. Если затянется такая погода – погниет. Порвет, дьявол, уздечку! – Опёнкин грузно повернулся к окну на заскрипевшем стуле, распахнул створки. – Стоять, Кальян! Вот я тебе! – Увидел проходившего по двору райкомовского конюха. – Никитыч! Есть у тебя оброть? Накинь на него оброть, пожалуйста, а уздечку сними.
Мартынов подошел к окну:
– Где купили такого красавца?
– В Сальских степях. Дончак. Крепкая лошадь. Лучшая верховая порода.
– Застоялся. Проезжать надо его почаще.
– Вот – проезжаю. Вчера в совхоз «Челюскин» на нем ездил. Во мне сто десять кило. Нагрузочка подходящая.
– А чего ты так безобразно толстеешь? – похлопал Мартынов по животу Опёнкина. – На кулака стал уже похож.
– Сам не знаю, Илларионыч, с чего меня прет, – развел руками Опёнкин. – Не от спокойной жизни. После укрупнения и вовсе замотался. Три тысячи гектаров, семь бригад. Чем больше волнуюсь, тем больше толстею.
– Покушать любишь?
– Да на аппетит не обижаюсь…
Ветер задувал в окно брызги, дождь мочил журналы, лежавшие на подоконнике. Опёнкин закрыл окно. Мартынов отошел, присел на край стола.
– А не получится опять по-прошлогоднему? – Опёнкин вскинул на Мартынова глаза, черные, умные, немного усталые.
– Как по-прошлогоднему?
– Соседи наши на семидесяти процентах пошабашат, а нам опять дадите дополнительный?
– По хлебопоставкам? Нет, насчет этого сейчас строго… Может быть, только заимообразно попросим. У тебя много хлеба осталось, а у других нет сейчас намолоченного. Вывезешь за них, потом отдадут.
– Вот, вот! – Опёнкин заерзал на тяжело скрипевшем под ним стуле. – Я ж говорю, что-нибудь да придумаете. Не в лоб, так по лбу! Нам уж за эти годы после войны столько задолжали другие колхозы! Нет на меня хорошего ревизора! Судить меня давно пора за дебиторскую задолженность!.. Тысячу центнеров должны нам соседи милые. И хлебопоставки за них выполняли, и на семена им давали. И не куют, не мелют! Станешь спрашивать председателей: «Когда ж вы, братцы, совесть поимеете, отдадите?» – смеются: «При коммунизме, говорят, сочтемся». А по-моему, – встал, рассердившись, Опёнкин и, тяжело сопя, стуча полами мокрого, задубевшего плаща по спинкам стульев, заходил по кабинету, – по-моему, коммунизма не будет до тех пор, пока это иждивенчество проклятое не ликвидируем! Чтоб все строили коммунизм! А не так: одни строят, трудятся, а другие хотят на чужом горбу в царство небесное въехать!..
– Погоди, не волнуйся, Демьян Васильич, – сказал Мартынов. – Может, обойдемся и без займов.
– Какие займы! Говорите прямо – пожертвования. Никто и в этом году не отдаст нам из старых долгов ни грамма. Придут к вам, расплачутся, и вы же сами нам скажете: «Повремените, не взыскивайте. У них мало хлеба осталось. Надо же и там чего-нибудь выдать по трудодням, засыпать семена».
Остановился против Мартынова – высокий, грузный, на толстых, широко расставленных ногах.
– Ты не подумай, Петр Илларионыч, что я жадничаю. Почему не помочь колхозу, ежели несчастье постигло людей – град, скажем, либо наводнение? Пойдем навстречу, с открытой душой. Но ежели только и несчастья у них, что бригадиры с председателем во главе любят на зорьке понежиться на мягких пуховиках, – тут займами не поможешь!.. Не о своем колхозе беспокоюсь. Мы не обедняем. Еще тысячу центнеров раздадим – не обедняем. Но это же не выход из положения! Вы же никогда так не поправите дело в отстающих колхозах – подачками да поблажками!..
– Я тоже не сторонник таких методов подтягивания отстающих, – ответил Мартынов, глядя Опёнкину прямо в глаза, умные, много перевидавшие за десять лет его работы председателем колхоза. – Так мы действительно не наведем порядка в колхозах и район не поднимем… Дополнительного плана тебе не будет. Ни под каким соусом.
Опёнкин недоверчиво покачал головой:
– Это пока ты правишь тут за первого. А приедет Виктор Семеныч? Скажет: «Ну-ка, потрясти еще Демьяна Богатого!»
– Попробуем и Виктора Семеныча убедить. Это самый легкий способ: потрясти тебя, других, выполнивших досрочно план.
– Когда у него отпуск кончается?
– Если не продлят ему лечение – в субботу приедет.
– Вот с дороги отдохнет, может, часика два и начнет шуровать!
Мартынов не ответил, отошел к окну, перевел разговор на другую тему.
– Все же плохо организовано у нас хозяйство в колхозах. Пошли дожди не вовремя, и мы садимся в калошу. А если такая погодка продлится еще недели две?.. Надо вдесятеро больше строить зерносушилок, крытых токов.
– У крестьян раньше были такие сараи – риги назывались, – сказал Опёнкин.
– Не сараи – навесы хотя бы, соломенные крыши на столбах.
– Ежели без стен – еще лучше, – согласился Опёнкин. – Продувает ветерком, быстрее просушивает… Посевные площади не те, Илларионыч. Раньше у хозяина было всего десятин пять посева. А ну-ка, настрой этих риг на три-четыре тысячи гектаров!
– Вот и я говорю, – продолжал Мартынов, – совершенно в других размерах надо все это планировать! Даем колхозу задание: построить три зерносушилки. А надо – двадцать, тридцать!.. То засуха нас бьет, то дожди срывают уборку, губят уже готовый урожай. Когда же это кончится?.. Тебя, Демьян Васильич, я вижу, это не очень волнует. Ты думаешь небось: «Мне хватило двух недель сухой погоды для уборки». Ну, знаешь, и ты не очень хорохорься. А если бы дожди пошли с первого дня уборки? Тоже кричал бы караул! Пусть это раз в десять лет случается, но и к такому году мы должны быть готовы.
Опёнкин слушал Мартынова спокойно, с улыбкой:
– Готовимся и к такому году. Из нашего колхоза десять человек третий месяц уже работают на лесозаготовках в Кировской области. Пятнадцать вагонов леса получили оттуда. Еще раза три по столько же отгрузят. Хватит там и на электростанцию, и на клуб, и на крытые тока, и на сушилки.
– У вас-то хватит!..
– Я тебе объясню, Илларионыч, – сказал, помолчав, Опёнкин, – почему в нашем колхозе работа спорится, люди дружно за все берутся. Потому что колхоз богатый, есть чего получать по трудодням и хлебом и деньгами. У нас самое тяжкое наказание для человека, когда отстраняем его решением правления от работы дня на три.
Мартынов засмеялся:
– Объяснил! А колхоз богатый потому, что люди дружно работают.
– Да, – улыбнулся Опёнкин, – так уж оно, как пойдет колесом… А пережили и мы немало трудностей… Приехал ко мне как-то в военное время Михей Кудряшов, председатель «Волны революции», не помню уж по каким делам. Повел я его обедать к себе домой. А у меня – черный хлеб на столе. «Как тебе, говорит, не стыдно? Председатель, не умеешь жить! Не можешь для себя хотя бы организовать?» А чего – стыдно? Время было тяжелое, война. Сдали сверх плана в фонд Красной Армии полторы тысячи центнеров. Сами сдали, добровольно. Решили – переживем. Картошки в хлеб подмешаем, того, сего – выдюжим! Прошлым летом заехал я к ним в «Волну». Какой был лично у Кудряшова хлеб – не знаю, а у колхозников у всех – черный. И семян просят занять им. А у нас уж который год все белый хлеб едят, как и до войны. «Как тебе, говорю, теперь не стыдно? Кабы себя от людей не отделял да черный хлеб ел тогда, может, злее был бы, пуще стремился бы скорее одолеть трудности!» Колхоз – не для нас только, председателей, так я понимаю, не для нашей роскошной жизни. Когда всем хорошо, то и нам хорошо…
…Долго еще думал Мартынов после ухода Опёнкина об этом человеке. Если бы все были такие председатели колхозов в районе! Вот у него пошло колесом – колхоз богатый, потому и люди хорошо работают. А в некоторых колхозах тоже идет «колесом», только наоборот: на трудодень – крохи, потому что был плохой урожай, плохо работали колхозники, а плохо работали потому, что и в прошлом году получили мало хлеба по трудодням. Тут уж получается не колесо, а заколдованный круг. Но этот круг надо разорвать во что бы то ни стало! Кто может его разорвать? Вот такие люди, которым народное дорого, как свое кровное… Мартынов был зимою в колхозе «Власть Советов» на отчетно-выборном собрании. Когда выдвинули вновь кандидатуру Опёнкина в председатели, один колхозник, выступая, назвал его: «Душевный коммунист».
Ветер сыпал в окна крупными каплями дождя, будто щебнем. Мартынов принял за день много людей – всех заведующих отделами райкома, каждого со своими вопросами, районного агронома, заведующего сельхозотделом райисполкома. Оказалось, что по случаю ненастной погоды весь партийный актив был дома.
– Что-то неладное получается у нас, товарищи, – сказал Мартынов. – Такое тяжелое положение с уборкой, а мы отсиживаемся дома. Вот сейчас-то нужно быть всем в колхозах!
– А что же можно там сейчас делать? – спрашивали его.
– Спасать хотя бы то зерно, что намолочено. В кучах лежит, под дождем. Строить сушилки, крытые тока, перетаскивать туда зерно, лопатить. Машины не идут – волами возить просушенный хлеб на элеватор.
У него уже созрело решение – на что, в случае затяжки ненастья, можно и нужно сейчас поднять в районе все живое и мертвое. Он велел помощнику созвать членов бюро в девять вечера на небольшое заседание по одному этому вопросу.
В конце дня, когда Мартынов собирался уже сходить домой пообедать, в кабинет вошла Марья Сергеевна Борзова, жена первого секретаря, молодая, чуть располневшая женщина, миловидная, с широким добродушным лицом, усыпанным мелкими веснушками, с живыми, веселыми карими глазами, – директор районной конторы «Сортсемовощ».
На днях в одном колхозе Мартынову сказали, что у них третий год подряд не вызревают арбузы, убирают их осенью зелеными и скармливают свиньям. Он спросил – что за сорт? Оказалось, семена присланы с Кубани. Мартынов почувствовал завязку большого вопроса для постановки перед обкомом и Министерством сельского хозяйства и попросил Борзову составить ведомость, откуда получает их контора семена овощей, и зайти с этой ведомостью к нему.
– Вот, сделала, Петр Илларионыч, – сказала Борзова, кладя перед ним на стол исписанный лист бумаги. – Выбрала из накладных. Верно, что-то не по-мичурински получается. Есть у нас местные семена хороших сортов, их областная контора куда-то отсылает, а нам дают другие сорта. Арбузы, дыни – с Кубани, из Крыма. И помидоры – с Кубани.
– Там лето месяца на полтора длиннее, вот они привыкли к такому лету и растут себе не спеша, – сказал Мартынов.
Пока он просматривал ведомость, Марья Сергеевна, скинув мокрую дождевую накидку, села в кресло у стола.
– Мой-то, товарищ Борзов, сегодня приезжает, – сказала она.
– Как – сегодня? – поднял голову Мартынов. – У него еще отпуск не кончился.
– Должно быть, не высидел. Я ему отсюда посылала авиапочтой областную газету со сводками, по его приказанию.
– Если сегодня, ему пора уже быть. – Мартынов взглянул на настольные часы. – Поезд прошел.
– Вот и я думаю – каким же он приедет? Может, ночью, в час? Так то уж другое число. Он телеграфировал: «Буду двадцать третьего, целую».
– Погоди, тут мне какие-то телеграммы принесли, я еще не смотрел. – Мартынов порылся в бумажках на столе. – Да, вот есть от него: «Приеду двадцать третьего». Только без «целую».
Марья Сергеевна вздохнула:
– Опять пойдут у вас всенощные заседания? Будете ругаться с ним на каждом бюро до утра?
– Не знаю, – ответил Мартынов, – как он теперь, после ессентукских вод. Может, язва не так будет его мучить.
– А мы с ним поженились, когда у него язвы еще не было. Я-то его давно знаю. Это у него не от болезни. У обоих у вас – характеры! Коса на камень… Развели бы вас по разным районам, что ли!
– От третьего человека слышу: просись в другой район, – сказал Мартынов. – Выживаете меня?
– А я не сказала: просись в другой район. Я говорю – нужно вас развести. Либо ему здесь оставаться, либо тебе… Ну, скажи мне, Петр Илларионыч, чего вы с ним не поделили?
Мартынов усмехнулся:
– Почему меня спрашиваешь? Тебе ближе его спросить.
– Он по-своему объясняет.
– Как? Небось: был Мартынов газетчиком, борзописцем, так бы и продолжал бумагу портить. А в партийной работе он ни черта не понимает. Да?
– И так говорил…
Зазвонил телефон, Мартынов снял трубку, долго разговаривал по телефону. Потом ему доложили, что из колхозов приехали пять человек за получением партбилетов, ждут приема. Борзова поднялась…
– Ладно, Марья Сергеевна, как-нибудь поговорим. Эту ведомость я оставлю у себя, а ты мне еще пришли сводку об урожаях местных сортов и привозных.
– Хорошо, пришлю… Пойду домой, похлопочу насчет обеда. Может, он все же приедет сегодня. Поезд, может, опоздал.
Выдав молодым коммунистам партийные билеты, поздравив их с вступлением в партию и поговорив с ними о делах в колхозах, Мартынов замкнул на ключ ящики стола, оделся, но успел выйти только в коридор – прошумела отъехавшая от райкома машина, на крыльцо взошел по ступенькам уверенной, хозяйской походкой Борзов, среднего роста, коренастый, с нездоровым, желтоватым лицом, в длинном, почти до пят, кожаном пальто.
– А вот и сам наконец, – сказал Мартынов, остановившись в коридоре. – Мы уж не ждали тебя с дневным. Здравствуй!
– Привет трудящимся! – подал руку Борзов.
– Трудимся. А ты что ж это Конституцию нарушаешь? Не используешь полностью права на отдых?
– Отдохнешь! – Борзов снял шляпу, отряхнул, расстегнул мокрое пальто.
– Зайдем в кабинет?
– Зайдем на минутку. Я еще дома не был… Отдохнешь! – Сняв у вешалки калоши и пальто, Борзов прошел к столу, но сел не в кресло секретаря, а сбоку на стул. – Дураки в это время ездят лечиться! Только и слышишь по радио: уборка, хлебопоставки, сев озимых. Область нашу «Правда» трижды помянула уже в передовицах как отставшую.
Мартынов тоже не сел в кресло, стал у окна. Он был выше коренастого, бритоголового Борзова, – загорелый, синеглазый брюнет с давно не стриженной, вьющейся кольцами на шее густой шевелюрой, с поджарой, немного сутулой, несолидной фигурой. Разница в возрасте у них была лет в семь. Мартынову – лет тридцать пять, Борзову – за сорок.
– Сам виноват, – сказал Мартынов. – Съездил бы весною, когда сев кончали. Я тебе говорил: вот сейчас проси путевку и поезжай подлечись.
– Сев кончали – прополка начиналась. Разве из нашей беспрерывки когда-нибудь вырвешься? А зимою тоже неинтересно ездить на курорты… Ну ладно, давай рассказывай, как дела?
– Когда же ты приехал? Поезд в тринадцать сорок прошел.
– Я с вокзала заезжал на элеватор. Не звонил насчет машины, подвернулся «газик» директора МТС. Проверил на элеваторе, как хлеб возят… Плохо возят, Петр Илларионыч!
– Да, можно бы лучше… До этих дождей выдерживали график.
– Как же вы могли выдерживать график, если три колхоза у вас уже с неделю не участвуют в хлебопоставках: «Власть Советов», «Красный Октябрь» и «Заря»?
– Другие колхозы вывозили больше дневного задания. А «Власть Советов», «Октябрь» и «Заря» рассчитались.
– Как – рассчитались?
– Так, полностью. И по натуроплате – за все работы.
Борзов с сожалением посмотрел на Мартынова:
– Так и председателям говоришь: «Вы рассчитались»? Эх, Петр Илларионыч! Учить тебя да учить! Где сводка в разрезе колхозов?
Пересел на секретарское место, энергичным жестом отодвинул от себя все лишнее – лампу, пепельницу, стакан с недопитым чаем. Под толстым стеклом лежал большой разграфленный лист бумаги, испещренный цифрами: посевная площадь колхозов, поголовье животноводства, планы поставок. Мартынов невольно улыбнулся, вспомнив слова Опёнкина: «Два часа отдохнет и начнет шуровать».
– Да, вижу, правильно я сделал, что приехал. – Взял чистый лист бумаги, карандаш, провел пальцем по стеклу. – «Власть Советов». Сколько у них было? Так… Госпоставки и натуроплата… Так. Это – по седьмой группе. Комиссия отнесла их к седьмой группе по урожайности. А если дать им девятую группу?..
– Самую высшую?
– Да, самую высшую. Что получится? Подсчитаем… По девятой группе с Демьяна Богатого – еще тысячи полторы центнеров. Да с «Зари» – центнеров восемьсот. Да с «Октября» столько же. Вот! Мальчик! Не знаешь, как взять с них хлеб?
Мартынов с непогасшей еще улыбкой на лице подошел к столу.
– Я не мальчик, Виктор Семеныч. Эти штуки мне знакомы. Но пора бы с этим кончать, право! На каком основании ты предлагаешь пересчитать им натуроплату по высшей группе?
– На том основании, что стране нужен хлеб!
Мартынов закурил, помолчал, стараясь взять себя в руки, не горячиться.
– Во «Власти Советов» урожай, конечно, выше, чем у других колхозов. Но все же на девятую группу они далеко не вытянули. И убрали они хорошо, чисто, никаких потерь. А что на двух полях у них озимую пшеницу прихватило градом – то не их вина. Почему же теперь им – девятую группу, да еще задним числом? Что Опёнкин колхозникам скажет?
– Пусть что хочет говорит. Нам нужен хлеб. Чего ты болеешь за него? Старый зубр! Вывернется!
– Знаю, что убедит он колхозников, повезут они хлеб. Но объяснение остается одно: берем с них хлеб за те колхозы, где бесхозяйственность и разгильдяйство.
Вошел председатель райисполкома Иван Фомич Руденко – в одной гимнастерке, без фуражки – перебежал через двор. Райсовет помещался рядом, в соседнем доме.
– Здорово, Виктор Семенович! С приездом! Гляжу в окно – знакомая фигура поднимается по ступенькам. Не догулял?
– Привет, Фомич. Не догулял.
Руденко посмотрел на хмурое, рассерженное лицо Борзова, на нервно покусывающего мундштук папиросы Мартынова.
– С места в карьер, что ли, заспорили? Может, помешал?
– Нет. – Борзов вышел из-за стола, не глядя на Руденко, подвинул ему стул. – Садись. Ну, продолжай, Мартынов.
– А что мне продолжать. – Мартынов затушил окурок в пепельнице и встал. – Как член бюро, голосую против. – Обратился к Руденко: – Предлагает дать девятую группу Опёнкину и другим, кто выполнил.
– Ну-ну… – неопределенно протянул Руденко. – Это надо подумать…
– Чтоб и в тех колхозах, где люди честно трудились и где работали через пень-колоду, на трудодни хлеба осталось поровну!.. Я тоже знаю, Виктор Семеныч, что стране нужен хлеб, – продолжал Мартынов. – И план районный мы обязаны выполнить. Но можно по-разному выполнить. Можно так выполнить, что хоть и туго будет потом кое-где с хлебом, но люди поймут, согласятся: да, это и есть советская справедливость. У наших агитаторов будет почва под ногами, когда они станут с народом говорить: «Что заработали, то и получайте». И пусть рядом, во «Власти Советов», люди втрое больше хлеба получат! И нужно строить на этом политику! А можно так выполнить, что… – Мартынов махнул рукой, заходил по кабинету.
– Да, Виктор Семеныч, как бы не зарезать ту курочку, что несет золотые яички, – сказал Руденко.
Борзов сел опять за стол.
– Хорошо. Подсчитаем, что мы можем вывезти из других колхозов, не трогая этих. – Провел пальцем по первой графе с наименованиями колхозов. – Какой возьмем? Ну, вот «Рассвет». Сколько у них есть на сегодняшний день намолоченного зерна?
– Нет ничего, – ответил Мартынов. – Они до дождей хорошо возили, все подбирали, что за день намолачивали. Скошенный хлеб у них в скирдах. И не скошено еще процентов десять.
– Их МТС подвела, – добавил Руденко. – Дали им молодых комбайнеров, курсантов. Новые машины, а больше стояли, чем работали.
– Так. Значит, в «Рассвете» нет сейчас зерна. А хлебопоставки у них…
– На шестьдесят два процента, – подсказал Руденко.