355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Булгаков » Советский рассказ. Том первый » Текст книги (страница 32)
Советский рассказ. Том первый
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:57

Текст книги "Советский рассказ. Том первый"


Автор книги: Михаил Булгаков


Соавторы: Александр Грин,Михаил Пришвин,Вячеслав Шишков,Илья Эренбург,Александр Серафимович,Сергей Сергеев-Ценский,Борис Лавренев,Всеволод Иванов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 48 страниц)

ПЯТРАС ЦВИРКА
КОРНИ ДУБА [78]78
  Корни дуба. – Печатается по изд.: Пятрас Цвирка. Собр. соч. в 3-х томах, т. 1. М., «Художественная литература», 1967.


[Закрыть]

Урнас лежал в старом доме на высокой кровати. Дом был выстроен много лет назад: его трухлявые, источенные жучком-короедом бревна можно было насквозь проткнуть пальцем. Жучков было множество, от их работы пол покрывался древесной пылью, и старику порой казалось, что в него самого, как в дуплистую сосну, переселился короед и без устали точит и точит его тело.

Просмоленный, закопченный потолок избы брюхом свисал над головой Урнаса, и старику казалось, что это не потолок, а хорошо начиненный сычуг.

Над изголовьем его кровати висели гусли. Это был подарок внуков доживающему свой век деду. Урнас не мог уже ни встать, ни громко окликнуть кого-нибудь из домашних, он только изредка трогал пальцами струны. Но не старость свою тешил Урнас звуками гуслей: уже долгие годы он не играл на них, а только в случае надобности звоном подзывал к себе домочадцев.

Когда-то Урнас был отличным гусляром и знал много песен. Еще пастухом он постоянно носил за спиной гусли, перекидывая их через плечо на красивом цветном пояске.

Бывало, чуть уляжется стадо, подпаски обступают Урнаса, и он поет им, поет старые простые песни.

Стояло лето. В открытую дверь Урнасу виден был уголок двора. По двору проходили люди, скотина, но старику трудно было различить, где человек, где корова, он как будто глядел в глубокую воду и видел там тени проплывающих рыб. Вот Урнас услышал стук: это приковыляла стреноженная лошадь и почесывается об угол избы.

Иногда в открытую дверь просовывал голову теленок, переступали порог куры… Петух, оглядев все углы, взлетел на кадку и с кадки долго смотрел на Урнаса, вертя головой. Видя, что старик не шевелится, он подбирался поближе и принимался клевать застрявшие в его бороде крошки хлеба или творога. Старик и не пробовал отгонять петуха: он только улыбался, глядя на свою немощь. Часто он сам не мог бы сказать, спилось ему это или птица наяву выклевывала крошки у него из бороды.

Когда кто-нибудь из домашних появлялся в дверях, куры с шумом слетали с полок и со стола, подымая крыльями пыль и тревожа по углам паутину. Потом все затихало, и старику долго приходилось ждать, когда в просвете снова появятся тени.

В избу иногда забегали ребятишки, заглядывали взрослые – зачерпнуть ковшом воды из ведра. Напившись, они опять исчезали.

С первыми теплыми днями домашние Урнаса покинули тесную избу: еду готовили на дворе, спали на сеновале, и Урнас по целым дням оставался один.

Уже около месяца с утра до вечера старик слышал стук топоров на дворе – внуки строили большой дом. Все думы доживающего свой век деда вертелись вокруг этого нового дома. Изо всех сил старался Урнас разглядеть в дверь или в окно растущий с каждым днем сруб. Но вот однажды он ясно понял, что до новоселья ему уже не дожить. Подозвав жену внука, он шепнул ей:

– Уж я завтрашнего дня, видно, не дождусь, что ни сплюну – все себе на бороду. Раньше этого не бывало. Уж и слюны-то я стереть не в силах… Второй день эдак…

– Больно тебе, дедушка? – спросила женщина и погладила руки старика. – Может, поел бы чего?

– Не больно, дочушка. Хотел было я тебя подозвать, чтобы ты меня на другой бок перевернула, да так и не дотянулся до гуслей. Как сплюну – все на бороду. Вынесли бы вы меня на воздух – я бы на дом поглядел…

С самого утра старик готовился в трудную по такому возрасту дорогу. Уж пять лет он не переступал порога избы, а теперь внуки вынесли его на двор и поставили его кровать в тени сада, у плетня. Солнце мерцало сквозь ветви деревьев, и глаза Урнаса, отвыкшие от яркого света, стали слезиться. Легкий, теплый ветерок касался его лица и, точно траву, шевелил и его брови и бороду.

Работники, клавшие последние венцы, увидев, как выносят столетнего старика, перестали стучать топорами и присели высоко на бревнах. Как на призрак, глядели они на человека, видевшего крепостное право и Кракусово восстание. [79]79
  Кракусово восстание– крестьянское восстание 1863–1864 годов в Литве.


[Закрыть]
Домашние, ежедневно вертевшиеся около него, ежедневно слушавшие его рассказы и воркотню, теперь торжественно обступили его, как зеленая поросль обступает корявый древний пень. Ребятишки, дети его внуков, шептали что-то, нагибаясь к здоровому уху старика, совали ему в руки щепки и колышки.

Умирающий Урнас видел перед собой что-то большое, золотистое, как поле спелой пшеницы, – это был новый дом.

Старик и не заметил, как домашние понемногу разошлись по своим делам, и продолжал свой рассказ о том, как строили дома в старину.

Топоры плотников опять застучали по дереву, дети разбежались, а Урнас сам себе рассказывал, как прежде, бывало, для нового дома обязательно нужно было выбрать счастливое место. Для этого созывали стариков со всей деревни и выспрашивали у них, что они знают или слыхали про то или другое место.

Теперешних длинных пил тогда и в помине не было: доски раскалывали, а потом обтесывали. Под основание нового дома сыпали зерно и деньги, чтобы дом был гостеприимен и богат.

Летнее солнце, большое и раскаленное, все выше подымалось по иссиня-пепельному небу. Оно прогрело кости столетнего старика, Урнасу стало хорошо и покойно. Устав от своего рассказа, он умолк. Из-под пил мастеров сыпались опилки, и ветер, словно весенней пыльцой, покрывал ими постель старика.

Был ли это сон, видения столетнего старика или воспоминания? Все это предстало перед Урнасом с такой отчетливостью, что связь, только что соединявшая его с новым домом, с детьми, внуками и работниками, мгновенно исчезла, ему казалось, что он косит рожь. День душный. На западе начинает хмуриться. Управитель скачет от одной полосы к другой и торопит рабочих.

В полдень, еще до того как начали собираться тучи, стало гаснуть солнце. Оно гасло, как лампа, свет его мерк, поля потемнели. Внезапно наступила ночь. Скотина перестала пастись, умолкло птичье пение. Испуганные батраки побросали косы и начали молиться вслух. Урнас позже слышал рассказ кузнеца из имения о том, как он в тот день видел большущую летучую мышь, летевшую с севера и закрывшую крыльями солнце.

Тот год был дождливый, невеселый. Осенью рано начались заморозки, в поле погнили яровые, картошка. А на следующее лето сильные дожди размыли землю, и поля превратились в болото с торчащими из-под воды стеблями ржи. Уже в середине лета крепостные питались кореньями и хлебом из мякины. Граф держал закрома на замке, выдавая каждой семье только по горсточке ржи на неделю. Люди падали, как мухи, а оставшиеся в живых уходили в дальние места искать пропитания. Слуги графа верхом на лошадях догоняли беглецов. Ночью их травили собаками и хлестали плетьми.

И еще вспомнил Урнас: везет он муку панне Блажевичувне. Эта панна была так хороша собой, что дворовые, увидя ее, краснели, как дети. Вдвоем с графом она ездила верхом на Шлейковую гору смотреть на заход солнца. С той горы видно было озеро, куда барин велел напустить золотых рыбок, и те рыбки блестели по вечерам, но ловить их было строго запрещено. Панна Блажевичувна сидела в седле, откинувшись, словно в кресле, и перебросив ноги на одну сторону. Все это – лошадь, седло и дом с башней – граф подарил ей по своей большой милости, хотя она была из простых.

Велит, бывало, барин зарезать десяток индюшек и посылает панне Блажевичувне; нарвет самых лучших яблок и слив и отправляет целый воз панне. И зачем было посылать ей такое множество всего этого добра, никому было невдомек.

Везет как-то раз Урнас панне Блажевичувне целый воз, груженный мешками с мукой. Рядом сидит управитель с ружьем в руках и зевает по сторонам.

Увидел он вдруг ворону и – паф! – шутки ради выстрелил.

Лошади испугались, понесли, воз опрокинулся, управитель – наземь, а мешки на него. Колесо сломалось. А дом Блажевичувны на самой горе. Поднялся управитель, стряхнул с себя пыль, велит Урнасу снести муку панне на гору. Дотащил Урнас один мешок, вернулся, берет другой, третий и чувствует, что у него в груди точно отрывается что-то, а во рту солоно от крови. Зашел он в кладовую, вытерся украдкой рукавом, а на рукаве – розовые пятна. Управляющий заметил, как он вышел из кладовой, и тут же набросился на Урнаса:

– Ах ты вор! Успел уж варенья у панны Блажевичувны попробовать? Забираешься в кладовую и варенье лижешь?

Перетаскал Урнас все мешки до последнего и выпряг из сломанной телеги лошадей. Управляющий сам поехал верхом, а Урнасу велит его пешком догонять. Вернувшись в имение, управляющий ведет его к графу и рассказывает все как было, а граф выслушал его и засмеялся:

– Добро! Коли уж он так любит варенье, женю его на Уогенайте.

Уогенайте была хромая и рябая девка да еще вдобавок глуховатая. Женили на ней Урнаса, но пожаловаться на эту женщину он не мог; хоть была она «красавица, что лошади пугаются», как люди говорят, да зато терпеливая и работящая. Один за другим посыпались у них дети, некуда их было класть, не во что было одеть. Чуть подрастут они, бывало, сразу приходилось выталкивать их из дому зарабатывать хлеб.

Вторая жена Урнаса была худая, высокая, как жердь, но песенница несравненная. Не кончив песни, она, бывало, вдруг примется плакать, потом снова запоет и снова заплачет. При песеннице семья его пополнилась еще пятью ртами, но и эту жену пережил Урнас.

Много близких и дорогих людей похоронил он на своем веку. Временами ему казалось, что всю свою жизнь он только и делал, что шел за гробом жен, потом – детей и внуков. Умирали они, многих он сейчас и в лицо не вспомнит, а род от его ствола все множился и множился.

А сколько их погубил голод, войны, сколько их баре засекли! Сколько раз Урнас сам был бит… Если бы теперь он получил за каждый удар по зерну ржи, громадное поле можно было бы засеять. Секли его веревками, плетьми, топтали сапогами, били нагайками, стегали по подошвам, по спине, выбивали зубы. Били его граф, управитель, священник, староста, жандармы… Били все, кто имел над ним власть. А кто в те времена не имел власти над простым человеком? Но Урнас все вытерпел, выстоял, как дуб, глубоко и крепко вросший корнями в землю.

Проплывали, и гасли, и вновь наплывали новые видения. Урнас вспомнил, как ловили рекрутов, как в деревне в первый раз появились железные вилы и как однажды утром верховой солдат проскакал по местечку и объявил о смерти царя. И сколько царей и вельмож было и пропало на веку Урнаса, а он все жил и жил. Все глубже и дальше, словно в дремучий лес, забирался он в прошлое. И уже не мог понять: прадедовские ли это сказки он слышит или видит вековой сон? Словно он здесь с незапамятных времен и даже забыл, когда был юным и как состарился, и ничто его не оторвет от земли: ни болезни, ни войны, ни бунты, ни чума. Да и кто он, мертвый или вечно живой, человек или могучее дерево?..

И вот уже перед Урнасом нет ни сел, ни засеянных полей, один-одинешенек стоит он в чистой воде реки и моет свое, словно илом покрытое тело. Только что корчевал и жег на просеке пни, готовя поле под свои посевы, теперь полощется в чистой воде; вспугнутые диким зверем олени бегут берегом, бросаются в реку и плывут, рассекая грудью воду. Только рога их – целый лес рогов – качаются над водой. Урнас радуется и кричит, и голос его гулко отдается в лесу.

И дальше видит старик: в звездную ночь он сторожит свою полоску от зверя. И приближается по лесу кто-то огромный и темный, а его тень широко стелется по земле.

Страх пронизал сердце Урнаса, дубина выпала у него из рук, и грудь с грудью он схватился с медведем врукопашную. Медведь горячо дышит ему в лицо и норовит переломить ему хребет, но Урнас вцепился в его пасть, напрягая все силы, и разорвал ее, словно расколол дерево клином. По всему бору расходится рев умирающего медведя, но, падая, зверь увлекает на землю и Урнаса. Урнас слышит, как все тише и тише хрипит зверь, и видит его темную кровь, окрасившую зелень посевов.

Устал Урнас, разгорячился и, отдыхая, лежит рядом со своей жертвой на мягкой зелени, и видит звезды в вышине, и слышит соловьиную трель.

Засыпает он, в изнеможении охватив руками свое зеленое поле, засыпает без сновидений, крепким, вечным сном.

1940

НИКОЛАЙ ТИХОНОВ
КАВАЛЬКАДА [80]80
  Кавалькада. Из цикла рассказов «Кавказ».


[Закрыть]

Я ездил изучать эйлаги – летние пастбища: меня очень интересовала жизнь чабанов. Вдосталь наговорившись с пастухами, наглядевшись на бесчисленные отары, до одури нанюхавшись дыма кочевых костров, искусанный блохами, которые неистребимо живут во всех кошмах пастушеских юрт, нагонявшись по пастбищам, я направился через высокогорные луга на север, чтобы отдохнуть после всех странствий в гостеприимной долине Самура.

Сначала я ехал в сопровождении только одного чабана, который вызвался проводить меня до ближайшего аула. Потом мы нагнали двух всадников и на следующий день ехали уже все вместе.

Один из всадников был плотный пожилой человек в очень вытертой шерстяной куртке, похожей на охотничью, с большими карманами. Фуражка его была надвинута на лоб. Вид он имел очень серьезный. Загорелый до черноты, с жесткими подстриженными усами, немногоречивый, он сидел в седле, как заправский горец.

Звали его Терентьев. Он работал ирригатором. Кавказ он изъездил вдоль и поперек. С таким спутником путешествовать не скучно.

Он может объяснить вам любое природное или бытовое явление, да еще с обязательным воспоминанием из собственного опыта. Правда, мы часто переходили на рысь, и рассказ невольно прерывался.

Рядом с ним скакал насмешливый молодой человек, которого он называл просто Сафар. Этот горец, отказавшийся от горской одежды, и променявший ее на пиджак и брюки, заправленные в высокие сапоги, за исключением случая, когда он заговорил о том, что ему не удалось стать металлургом, а пришлось стать зоотехником, – и тут лицо его потемнело и глаза сделались печальными, – повторяю, за исключением этого случая, был вполне жизнерадостный и очень хвастал своим белым в серых яблоках конем.

На одной стоянке к нам присоединился пятый спутник – усталый милиционер, обросший рыжей бородой. Он возвращался из командировки в зимние коши, куда ездил по делу о похищении лошади у одного колхозника. Дело с лошадью запуталось, к тому же он простудился, чувствовал себя неважно и, громко кашляя, изредка разражался проклятьями по адресу хитрого конокрада. В остальное время он курил папиросы и молча отгонял нагайкой слепней от громадной головы ужасно худого мерина, на котором ехал, погрузившись в свои милицейские раздумья.

Луга в этих местах, можно сказать, вознесены прямо к небу: так высоко они расположены. Трава на них разной величины. То она достигала всего нескольких вершков высоты; то она доходила до колен лошади; то вставала выше головы всадника, и, вытянув руку, вы не доставали до ее верха. Пахли эти луга необъяснимо хорошо, и жар горного солнца умерялся внезапными порывами ветерка со снежных вершин, стоявших неподалеку.

Через несколько часов пути мы перешли на хорошо убитую тропу, которая привела нас в долину, полную прелести. Мы пустили коней шагом среди зеленых ковров, разостланных до самого подножия каменных осыпей. Над ними поднимались желтые и красноватые скалы. Эти скалы были так изрезаны выступами самой необыкновенной формы, что смотреть на них доставляло какое-то мучительное удовольствие. Игра света и тени в их изломах каждую минуту создавала профили небывалых красавиц или уродов, неведомых зверей и великанов или просто ваших хороших знакомых. Все ваши мысли вы могли найти осуществленными в этой каменной комедии масок, передразнивающей ваше воображение самым насмешливым образом.

Можно было часами длить эту игру, и глаз не уставал – так разнообразны и естественны были эти смены. Легко очерченные в голубом небе красноватые камни теплого телесного топа сообщали возникающим призракам тревожную жизненность, будто здесь вы действительно приблизились к новой природе, такой, какую вы никогда не думали увидеть, и она была много сильнее и прекраснее той, к которой вы привыкли и к которой стали давно равнодушны.

Мягкие широкие тени узорно ложились на зеленые ковры трав и сбегали к обрывам лугов, где далеко внизу блестела речка, шум которой не долетал до нас.

Мною овладело какое-то тревожное и необъяснимое ощущение, сходное с тем, которое является в тот час, когда вы хватаете перо и начинаете непонятно зачем писать стихи.

Надо мной сиял голубой жаркий день, с высоким небом, со снежными вершинами, с необъятными далями, и в памяти неожиданно возник стих, не имеющий ко всему этому никакого отношения. Будто кто-то нашептывал мне в уши, как воспоминание, как напоминание о чем-то давнем:

 
Окончен труд дневных работ…
Окончен труд дневных работ…
Окончен труд дневных работ… [81]81
  Окончен труд дневных работ… – Из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Ты помнишь ли, как мы с тобою…» (1830). У Лермонтова: «Окончив труд дневных работ…»


[Закрыть]

 

Я повторял как одержимый без конца эту строку, безотчетно и бездумно бормотал этот стих. Лошадь моя шла шагом, помахивая гривой. В общем звоне стремян, скрипе седел и похрапывании коней явился мне еще один стих, никак не связанный с первым:

 
Вечерним выстрелам внимаю…
 

Никаких выстрелов слышно не было. Все было тихо в этой дружеской долине, все было мирно, и только эти две строки, как будто прилетевшие из глубины скал или рожденные блеском далекой реки и одуряющим запахом лугов, звучали в моей голове.

Я не мог вспомнить ни того, чьи эти строки, ни того, какая связь между ними. Мне хотелось движения яростного, захватывающего дух. Я ударил коня камчой, и он рванулся из кавалькады, выскочил вперед и, прижав уши, закусывая трензельные кольца, помчался галопом. Не успел я еще хватить хороший глоток воздуха и услышать своеобразный свист в ушах, сопутствующий галопу, как увидел храпящую морду с широко открытыми глазами. Это был конь Сафара.

Сафар мгновенно догнал меня, и теперь мы мчались, далеко оставив позади своих спутников. В такой скачке есть большая прелесть. Это веселое занятие. Надо сказать, что оно небезопасно, так как в траве горных лугов много камней, и неизвестно, что вас ждет за поворотом тропы. Один раз мы сорвались прямо в ручей, и, тяжело дыша, мой конь, ударив в меня столбом воды, перелетел на другой берег, и за ним посыпались камни; другой раз мы чуть не залетели в болото, но прекращать скачку не хотелось…

Я оглянулся. За нами скакали Терентьев и чабан, и даже старый конь милиционера, вспомнив былые времена, догонял нас изо всех сил. Горные лошади не терпят, когда перед ними скачут. Они обязательно бросаются в состязание, даже вопреки воле их наездников, и стоит большого труда их успокоить.

Так мы скакали, опьяняясь быстротой. Бока коней стали мокрыми и храп – тяжелым. Я скакал, слегка пригнувшись к шее коня и плотно прижав ноги к его жарким бокам, и передо мной, как нарисованные, летели строки, которые я шептал сухими губами: «Окончен труд дневных работ… вечерним выстрелам внимаю».

Они сливались с ритмом галопа и как будто даже ускоряли его. Причудливые скалы мелькали с правой стороны, то приближаясь к нам, то отдаляясь.

Наконец мы перевели лошадей на рысь, потом на шаг и несколько минут ехали молча. Кавалькада соединилась снова. Тревога, невесть откуда явившаяся, была как бы разогнана скачкой.

Терентьев, вытирая лоб большим синим платком, сказал с упреком:

– Зачем, скажите, такая скачка? Лошадей гоните зря… Было бы дело. А все ты, Сафар, – добавил он, по-видимому, из вежливости, так как не мог не видеть, что я первый затеял эту гонку.

Сафар плюнул, почесал камчой бок и засмеялся:

– Ты же старый, ты не азартный человек, что ты понимаешь?.. Зачем тебе скакать – ты практический человек…

– А ты – азиат, – сказал строго Терентьев.

– Знаешь, по-нашему, по-лезгински, что значит слово «азиат»? Азиат значит: трудно, а мы хотим легко жить. Эх, ударил, пошел. – И он шутя взмахнул камчой.

– В галопе, – сказал я примирительно, – есть сущая необходимость. И по-военному обязательно полагается на походе изредка переходить на галоп. Коням нужно встряхнуться, освежиться…

– Да, если бы так, – отвечал уклончиво Терентьев, – в армии кони другие.

Он заставил своего коня идти со мной рядом. И вдруг лукаво улыбнулся и показал мне куда-то в сторону, на срез одной горушки.

Тут луга спускались к речке террасами, и множество тонких тропинок пересекало их. Это были тропы, по которым стада спускались на водопой.

– Посмотрите вон туда, влево от большого камня, видите собаку?..

Я сложил щитком ладонь и огляделся. Действительно, я увидел собаку – типичную горскую овчарку, которая то подымалась свободно вверх по откосу, то ложилась на землю и ползла вдоль троны, ниже ее, то снова бежала стремительно вверх и снова ложилась на землю и лежала неподвижно.

– Почему это так? – спросил я.

– А теперь посмотрите выше и правей от камня, – сказал Терентьев. И там, куда он указывал, я увидел длинное серое пятно. Я разобрал, что это движется стадо. Впереди его шел, как полагается, козел, за ним семенили козы, за ними, тесня друг друга, катились серые клубки отары.

Посох пастуха раскачивался над нею. Псы бежали по сторонам, выше и ниже стада, отгоняя от обрыва овец; иные псы шли впереди, останавливались и нюхали воздух, пропускали мимо себя стадо и снова бежали вперед.

Теперь одинокая собака, оказавшаяся на пути отары, предпринимала очень сложные ходы для того, чтобы не попасться на глаза чужим псам.

Она заворачивала против ветра, отлеживалась за камнями и, высунув голову, следила за приближением врагов. Наконец, решив, что ее расчеты правильны до конца, она одним прыжком пересекла тропу перед носом у остановившихся в удивлении псов и взобралась на следующий пригорок раньше, чем они успели броситься ей наперерез.

Они подняли отчаянный лай, вой и визг, но собака уже шла, потряхивая хвостом, и даже не оглядывалась.

– Видели? – сказал Терентьев. – Она ходила пить в одиночку. Попадись она этим собакам чужого стада – клочьев бы от нее не осталось. А занимательно, как она шла, правда? Иные из этих псов один на одни на волка ходят. Раз меня чуть с лошади не стащили, насилу отбился. – Он помолчал и без всякого перехода сказал: – Здесь, в горах, многое еще во власти инстинкта. Меняют горцы одежду на городскую, кинжал перестают носить, – уж очень глуп при пиджаке кинжал, а у них врожденное чувство вкуса, – так они к пиджаку финский ножик приобретают…

Я слушал его очень рассеянно, припоминая, чьи же это строчки: «Вечерним выстрелам внимаю… окончен труд дневных работ…» Всадники говорили по-лезгински. Чабан хохотал, откидываясь в седле. Сафар самодовольно усмехался, и даже на лице милиционера мелькнула тень оживления.

Я слышал какое-то имя, повторявшееся чабаном, после которого все смеялись. Мне послышалось, как будто говорили: «Айше, Айше», – но я не был уверен.

– Возьмите Сафара, – говорил Терентьев, затягиваясь махоркой из глиняной трубочки с вишневым мундштуком, – порывистый молодой человек, в два счета шею сломает, недосмотри за ним, я его с юности знаю… Я ведь тут все горы облазил…

Но я перебил его, спросив: кто это Айше, о ком они говорят? Он посмотрел на меня несколько удивленно и, прислушавшись к общему разговору, сказал:

– Чабан издевается над Сафаром, что в ауле, куда мы едем, есть девица одна, Айше, – сохнет по Сафару, за других не идет, ни с кем не гуляет; а ему мать какую-то косоглазую невесту подсватала в Мискинджи, а он гуляет, как дикий козел, где вздумается. Так они про него рассказывают анекдоты, самые, извиняюсь непереводимые…

День уже склонялся к вечеру, когда мы подъехали к большому аулу, где должны были ночевать. Но погода, вообще капризная в горах, испортилась так неожиданно, что вместо аула мы увидели огромное серое облако, закрывшее все дома плотной серой завесой. Ничего нельзя было разобрать, и мы двигались, как в молоке.

Из облака то там, то тут выступали столбы, поддерживавшие галереи у дома, кусок крыши, каменная ограда и снова растворялись бесследно.

– Я тут заеду к одному человеку, – сказал Терентьев, – а встретимся мы в школе; там, вероятно, и переночуем.

Мы разъехались. Я остался с Сафаром, а Терентьев, чабан и милиционер отправились в гору другой уличкой.

Лошади наши шли, опустив морды, обнюхивая землю, прежде чем поставить ногу. Временами туман разносило, и я раз увидел ниже нас, на площадке, у сваленных бревен, странное существо. На голове его был платок, падавший лохматым концом ниже пояса, на плечах – что-то вроде жилетки, на ногах – суживавшиеся книзу штаны, вроде зимних красноармейских; ватных. Существо затягивалось из тонкого и длинного чубука, чуть не касавшегося земли.

– Что это такое? – спросил я Сафара, показывая ему на это зрелище.

Сафар повернул голову и сказал:

– Это баба. Все бабы здесь так ходят. Удобнее, знаешь. Тут всегда холодно, климат такой неподходящий…

Туман нашел на нас новой волной. Он был холодный, липкий и очень противный. Лошади подымались все выше в гору. Мы двигались по узким уличкам, и надо было держаться настороже, опасаясь выступов, арок и низких балконов, чтобы не разбить себе невзначай голову.

Наконец мы вышли на какую-то широкую площадку, и тут порыв ветра раздернул, как занавес, туман перед нами, и я невольно остановил своего коня, набрав повод на себя. То же сделал и Сафар.

Передо мной, опираясь на перила галереи, обходившей дом, стояла девушка. И если бы действие происходило не в горах, я ничуть не удивился бы. Но здесь, среди тумана, в ауле, лежащем далеко в стороне от городских мест, у самых ледников, за облаками, стояла на балконе и смотрела на нас в упор очень тонкая девушка и такой странной прелести, что я невольно засмотрелся. Она стояла так близко от меня, что я мог, протянув камчу, достать до ее ноги.

У девушки было бледное, прозрачное, совсем не загоревшее лицо, легкие, слегка нахмуренные брови, тонкие губы, глаза с каким-то небрежным и вместе с тем повелительным выражением. Она представляла такой контраст с окружающим, что вместо всяких слов я глупо пробормотал что-то невнятное.

На ней было серое простенькое платье, пуховый платок на плечах. Неширокий коричневый пояс. Дешевые туфли на низком каблуке.

Наконец я справился со своей растерянностью.

– Вот так красавица! – сказал я. – Откуда вы сюда попали?

Девушка без всякой теплоты в голосе насмешливо сказала:

– Взяла и приехала.

– Откуда же вы приехали?

– Отсюда не видно.

– А как вас зовут?

– Зачем вам знать, как меня зовут? Вам знать мое имя не надо…

– И вы поселились тут жить?

– А что в этом такого? Тут холодно, а я холод люблю, я сама холодная.

– А вы знаете, какие здесь зимы? Все уходят вниз в Азербайджан, а здесь все снег заваливает, только старики да дети сидят под снегом, да женщины ковры ткут. Никуда до весны не выйти…

Она вдруг улыбнулась, отчего румянец пошел по лицу, глаза ее засмеялись, и она сказала:

– А мне все равно. Люди живут, и мы жить будем…

– А что вы тут делаете?

Лицо ее помрачнело, и она ответила почти сердито:

– Ничего. С мужем сплю.

– Ну, я вижу, у вас и язычок!

– С каким родилась, такой и есть. Чего вы остановились? Не вас встречать вышла. Проезжайте на здоровье…

– А как нам проехать к школе?

– К школе как проехать? – Она повернулась, и я, следуя движению ее руки, тоже повернул коня и взглянул на Сафара. Насупившись, не отрываясь, смотрел он на нашу незнакомку, как будто ничего не осталось в нем больше от веселого и самодовольного Сафара. Она, не удостаивая его взглядом, показала вверх по улице: – Туда поезжайте, там каменный забор будет, потом выше, направо, там и школа…

Я стегнул камчой Сафарова коня, и тот, вздрогнув, шагнул вперед. Девушка громко засмеялась, и Сафар точно проснулся. Он поправил фуражку, нахлобучил ее на голову и дал такой удар нагайкой, что его белый в яблоках конь взвился на дыбы. В тумане поехали мы дальше, и я только запомнил отчетливо дом девушки и галерею с резными столбиками.

В школе было пусто и холодно. В одном классе, где парты были сложены грудой, на полу сидели, поджав ноги, закутавшись в тонкие фланелевые одеяла, две девушки, и какой-то худощавый юноша в ковбойке разжигал примус, пускавший струйки синего дыма.

Перед ним стояла молча высокая худая горянка в таком точно костюме, какой я уже видел на странном существе при въезде в аул. Теперь я рассмотрел этот костюм внимательно, и он мне даже поправился. Да, это были зеленые ватные стеганые красноармейские штаны, на ногах мужские тяжелые черные ботинки, белая рубашка была покрыта синей бархатной жилеткой, которую украшал целый клад крупных старых серебряных монет, среди которых я увидел даже монету с профилем Стефана Батория. Был и платок, перехваченный поясом, с лохматым концом. Только она не держала чубука в руках и ничего не говорила, так как все равно мы бы ее не поняли.

Она равнодушно смотрела на девушек, ежившихся от холода под тонкими одеялами, на юношу, тщетно пытавшегося вызвать к жизни примус. Мне она показалась бронзовой статуей молчания, которую ничто не может оживить.

Не тут-то было. Едва она увидела Сафара, как ее бронзовое лицо вспыхнуло, глаза раскрылись, она взмахнула руками и побежала к нему. Она взяла его за руку, говоря много слов зараз и, по-видимому, самых трогательных. Но он строго отвел ее руку, почти оттолкнул ее небрежным и обидным движением.

Увидя его нахмуренный лоб и угрюмые глаза, она сказала что-то жалобное, вздрогнула и отошла к окну. Она отвернулась от нас и стояла так, вздрагивая плечами, лицом к туману, который уже совершенно обволок весь аул плотней прежнего.

– Вы альпинисты? – спросил я у юноши, бросившего примус и вытиравшего руки о тряпку.

Девушки, щелкая зубами от холода, засмеялись:

– Мы все, что хотите. Мы же геологи. Сегодня нам на леднике досталось – до сих пор согреться не можем. В снег попали…

– Вы все здесь?

– Нет, Мишка с Юрой остались на другом участке. Если до ночи не придут, пойдем их отыскивать.

– Тут очень трудно искать? – спросил я.

– Да нет, просто очень холодно, прямо как-то беспросветно холодно. И примус, паршивый, испортился. Мы спрашивали у нее, – они показали на спину горянки, – где бы нам хоть бурку достать, да она ни слова по-русски не понимает.

Тут в школу с шумом ввалился Терентьев, чабан и какой-то неизвестный мне горец. Терентьев называл его Ахметом.

– Слушайте, – обратился я к Терентьеву, – вы тут свой человек. Что же молодым людям мерзнуть зря. Схлопочите им кошму или бурку…

Терентьев сказал что-то Ахмету по-лезгински, и тот позвал:

– Айше!

Айше повернулась от окна, сложив руки на груди, выслушала Ахмета и, ни слова не говоря, ни на кого не взглянув, вышла из комнаты.

Терентьев мне перевел, что Ахмет велел ей принести что-нибудь для геологов. Потом он подсел к примусу, поковырял в нем иголкой, пошатал, и вдруг примус загудел и заработал, как новый.

– Я все умею, – сказал он весело, – меня эти штуки боятся. Сколько примусов я на ноги поставил – не сосчитать…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю