Текст книги "Были деревья, вещие братья"
Автор книги: Матс Траат
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
– Суд предлагает вам поладить,– просипел наконец Мюллерсон.
Парни не двигались с места, стояли потупившись, каждый сам по себе.
– Долго ли еще ждать, ну давайте миритесь.
В душе Яака затеплилась искорка надежды, во всяком случае он пошевелил правой рукой, поднял ее, посмотрел на грязные обломанные ногти, будто впервые увидел, какие они запущенные и неопрятные, и взглянул исподлобья на хозяина.
Однако Хинд был по-прежнему непроницаем и хмур.
– Хинд Раудсепп тоже! Или у тебя рука отсохла? – съязвил Мюллерсон.
– Так ведь я же тогда без лошади останусь, буду точно пес без похлебки,– пробормотал Хинд уныло.
– Так и так ты останешься без лошади – и тяжба тебе поможет ровно мертвому припарки! Скажите громко, чтобы милостивый суд услыхал: мы поладили!
– Мы поладили, – повторил Яак.
Хинд был тяжелее на подъем. Наконец выдавил и он:
– Мы поладили.
Вяло, невесело пожал он руку Яака.
– Порядок! – похвалил управляющий и обратился к Аялику: – Эверт, сколько могла стоить паленогорская лошадь, ты ведь ее видел?
– Как же, как же, с моего двора все видать! Что там говорить, жалкая была лошаденка, исхудалая, облезлая; как не видать – видал. Стоить она могла самое большое двенадцать рублей.
Мюллерсон запыхтел, закряхтел, завозился на стуле, потом объявил:
– Сделаем так: оценим лошадь в десять рублей, тогда вам не придется идти в орднунгсгерихт, и наш приговор будет отвечать букве закона. А поелику вы равно виноваты, то и наказание поделите пополам, назначим каждому по пяти рублей. Батрак Яак Эли, ты можешь выплатить хозяину свою долю?
– Нет, не могу,– выдохнул Яак.
Управляющий подумал немного.
– Коли так, будешь батрачить на Хинда Раудсеппа до той поры, пока не отработаешь пять рублей. Ну что, по рукам?
Батрак молчал.
– Яак Эли, отвечай так, чтобы суд слышал: ты понял, что должен батрачить в Паленой Горе до тех пор, пока не отработаешь пять рублей?
– Я и так батрачу,– нехотя отозвался Яак.
– И дальше будешь,– подтвердил Мюллерсон.
– Вы довольны решением суда? – спросил Эверт Аялик.
– Довольны, – откликнулся Хинд.
– Ну ступайте, обмойте примирение,– сказал управляющий и принялся записывать решение суда.
Парни попрощались, надели шапки и вышли. За ними последовал и коннуский Андрее, должен же кто-то из судей присутствовать при наказании алаяниского Мярта, к тому же Андресу всегда нравилось смотреть на чужие страдания. Не успели Хинд с Яаком выйти на дорогу, как со двора понеслись истошные вопли.
САМОСУД
Гнедой жеребец мыраского Сиймона по-прежнему копытил землю возле корчмы, а сам хозяин, наглый и самоуверенный, сидел за длинным столом в пустой избе за кружкой пива. Увидев в дверях паленогорских, он окликнул Яака, батрачившего в прошлом году в Мыра:
– Ну что, цела твоя шкура?
– Цела,– ухмыльнулся Яак.– Только вот платить назначили.
В углу топилась печь, хвойные ветки с треском разбрасывали искры, кровавые блики огня таинственно мелькали на кирпичном полу: что-то происходит, нет, не происходит, обязательно произойдет, сегодня или завтра, не может быть, чтобы не произошло.
Батрак присел на длинную скамью. Хинд же прошел к стойке и бросил корчмарю:
– Две стопки водки!
Из кружки выпорхнула светлая птица радости и метнулась, прошелестев крыльями, под самый потолок. Хинд оглянулся. Может, то был шелест крыльев перелетных птиц под блеклым весенним небом, высоко над полями, горами и лесами!
Нет, то были не птицы, а его мечты. Молодые и дерзкие, они шумели, вырвавшись на мгновенье из серой клетки нищеты. Бледный, без единой кровинки на щеках, распахнул он полы тулупа:
– Помянем Лаук!
– Будь по-твоему,– согласился батрак.
И они глотнули огненной воды.
Взгляд хозяина остановился на рваном тулупе Яака.
– Ты ровно общипанная ворона,– сказал он. Подумал о чем-то и добавил, расчувствовавшись: – Слышь, я справлю тебе новую шубу!
– Шубу? – навострил батрак свои маленькие уши.
– У меня на чердаке овчина припасена, несколько шкур, еще от отца осталась, чего ей зря лежать, того гляди моль побьет, лучше уж я тебе шубу сделаю. Чья бы вина ни была, больше мы про нее толковать не будем, лошади нет, суд свой приговор вынес. Шубу я тебе справлю просто так, задарма, подарю в знак примирения.
– Обмоем шубу,– засмеялся Яак и, чокнувшись с Хин-дом, выпил.
– Обмоем шубу в знак полного примирения,– подтвердил хозяин.
После чего они встали, собираясь уходить.
– Посиди еще, поговорим,– позвал батрака Сиймон с другого конца стола.
Яак вопросительно взглянул на хозяина.
– Можешь остаться, поговорить, ежели хочешь, сегодня день суда и примирения, сегодня не рабочий день,– сказал Хинд и вышел во двор.
На лице у Сиймона мелькнула коварная усмешка:
– Добро, пусть будет день суда и примирения.
И он заказал еще пива и вина.
Немного погодя в корчму зашел Мярт, выпоротый мужик. Охая и кряхтя, подошел он деревянными шагами к стойке принять хлебного… Сел подальше за стол, не глядя на Яака и Сиймона. Но стоило ему выпить, как глаза у него сами собой увлажнились, слезы тихо потекли по щетине и закапали на стол.
– Чего теперь нюнить! – бросил Сиймон.– Уж коли быть собаке битой, найдется и палка. Другой раз будешь знать, как жаловаться! Ну что, помог тебе «господи, помилуй»?
Яак одобрительно засмеялся.
Молчание Мярта вывело Сиймона из себя. Его широкое красное лицо стало еще краснее, длинные, черные как смоль волосы разметались по плечам, он встал, подошел к Мярту и как стукнет кулаком перед самым его носом, так что кружка подскочила. Печь рассыпалась искрами: происходит, нет, не происходит, не может быть, чтобы ничего не происходило.
Но алаяниский хозяин и тут ничего не сказал, сидел как пришибленный.
С недоброй усмешкой Сиймон зашел к нему со спины и начал своими медвежьими лапами свежие раны оглаживать.
Наконец мужичок охнул.
– Что ты, сморчок, охаешь? Погоди, я тебя покрепче прижму, то-то хорошо будет! – измывался Сиймон.
И прижал.
Мярт аж взревел от боли.
– Тихо-тихо, чего ты ревешь как резаный! Ведь мы с тобой друзья, вместе были на конфирмации, может, поговорим в наше удовольствие,– издевался Сиймон.– Ну что, голубчик Мярт, будешь еще жаловаться священнику! Дай-ка я тебе на спинку подую, Пеэтер всыпал горячих, а я подую!
Кривляясь, он вытянул толстые красные губы и подул Мярту на спину.
Яак покатывался со смеху, посмеивался и корчмарь.
Мярт поднялся из-за стола и, как побитый пес, поковылял к двери, но Сиймон схватил его в охапку и давай обнимать-целовать, бедный мужик только охал и стонал.
– Голубчик ты мой, ягодка ты моя, малинка ты моя сладкая. Разве мы с тобой не помирились, разве мы не друзья, государевы братья,– приговаривал Сиймон и
подмигивал Яаку.– Сегодня не рабочий день, сегодня день суда и примирения.
– Ах братья! – выдохнул Мярт.– Крест с шеи сорвал, теперь его в снегу и не найдешь, выпороть велел. Изверг ты, а не человек, изверг!
– Господи, помилуй, господи, помилуй! – запричитал Сиймон, как пономарь, в ответ на его жалобы и твердой рукой вывел алаяниского хозяина во двор, посадил на грязный соломенный тюфяк, накрыл ноги коричневой в полоску попоной и крикнул: – Яак, иди подержи хозяина, мне еще надо кобылу поучить.
Яак навалился всем телом на Мярта, хотя тот даже не шевелился, не то чтобы сопротивляться.
Сиймон же хорошенько привязал гнедую к коновязи, вытащил из-под мешка кнут и кончиком рукоятки пощекотал у нее в паху. Скотинка запрядала ушами, задергала хвостом. Сиймон пощекотал еще. Кобыла вздрогнула. Тогда Сиймон ударил из-под оглобель прямо в пах. Сначала лошадь дрожала, трясла хвостом. Но побои все не прекращались, и она брыкнула в передок, так что голова у Мярта дернулась.
– Ох, изверги! – задыхался Мярт под Яаком.
Сиймон огляделся, не идет ли кто.
Никого, на дороге пусто.
– Сверни ему шею, Яак, чтоб не пищал,– скомандовал мыраский хозяин.
Батрак угодливо схватил Мярта за тощую шею, пожалуй, и придушил бы, если бы мужичок подал голос. Но Мярт глухо молчал.
– Устроим-ка Иордан!
Сиймон зашел с другого бока и снова стал измываться над кобылой. Лошадь больше не брыкалась, лишь похрапывала.
– Ишь, набуровилась воды, голодная кляча, а выпускать не хочет. Небось Иордан замерз! Ах ты стерва недоношенная! – сквернословил Сиймон.
Наконец вожжи не выдержали и порвались. Кобыла рванула на дорогу, оглобля треснула и согнулась. Яак спрыгнул с дровен, едва не попав под полозья.
Сиймон размахивал кнутом и злорадно смеялся вслед удаляющимся дровням.
– Скатертью дорожка! Свидетелей у него нет. Пусть только пожалуется. Будет с него!
У Паабу в печи пеклись хлебы.
Вернувшись со двора, она обнаружила в риге незнакомого мальчика, который в этот самый момент выуживал из печки лепешку. На нем была длинная до пят шуба, голодные глаза блестели нездоровым блеском.
– Погоди немного! Лепешка еще не испеклась,– сказала Паабу.– Этак ты руку обожжешь.
Мальчик вздрогнул, отдернул руку, испуганно заозирался, как попавшийся в ловушку зверек, и жалобно завыл.
И тут Паабу узнала его. Это был сын солдата Матса по фамилии Орг из лесной риги, принадлежащей Сиймону. Его родители один за другим умерли на масленицу от голода, отец был найден под кроватью с капустным листом в зубах.
– Расскажи, что новенького у вас на хуторе?
Мооритс провел рукавом по замызганному лицу и еще
пуще заплакал.
– Некуда мне больше идти,– слезно убивался он.– Вот пойду в лес да и останусь под елкой.
– Как это некуда идти? – спросила Паабу дрогнувшим голосом, почуяв неладное.
– Второй день моя хозяйка меня не кормит, теперь и со двора прогнала, говорит, у них своих ртов хватает…– объяснил паренек, всхлипывая.
– Не плачь, я тебя покормлю,– утешала его Паабу.– Скоро и хлеб поспеет.
Она поставила на стол холодную пареную репу, села напротив Мооритса и стала глядеть, как он ест. Ей вспомнились ее собственные сестры и братья, как цыплята, попискивавшие около стола.
– Вот вернется хозяин, мы его попросим, чтобы он тебя в Паленой Горе оставил,– сказала ключница.
Во взгляде мальчика сверкнула искра надежды.
На этот раз Хинд был веселее обычного, зародившаяся в корчме радость не успела развеяться. В риге от жаркой печки и спелого хлеба было тепло и уютно. Паабу отрезала от ковриги хрустящую корочку, которую Хинд особенно любил. Хоть это и был хлеб с мякиной пополам, а все ж таки хлеб, к тому же горячий и свежий.
Так сидели они и посасывали корочки, Мооритс и Хинд по одну сторону, Паабу напротив; вид у хозяина был такой добрый и приветливый, что ключница заговорила о сироте.
– Так, так,– не сразу протянул Хинд и замолчал.
Молчал долго. Понуро сидел и смотрел отсутствующим
взглядом куда-то вдаль и думал.
Ох мы, бедненькие детки, батюшкины, матушкины…—
вертелось у него в голове. После чего подступила горечь, горькая как желчь. Нищета озлобляла, неудачи приводили в ярость, от людской злобы стыла кровь. Мыраский хозяин ни за что ни про что велел наказать Мярта, а хозяйка выбросила из дома сироту.
Всюду, куда ни погляди, одни судьи: Эверт, Сиймон, лейгеский Биллем – и тот заместитель судьи. Паленая Гора прямо-таки окружена вершителями правосудия.
Хоть бы кто-нибудь из них сказал, как жить, что делать. На это нечего было и надеяться.
«Среди этих людей я будто в тисках»,– подумал он, а вслух сказал:
– Скоро весна, на хуторе понадобится пастух. Кто бы в нем ни хозяйничал.– И, взглянув на Мооритса, сирого и бездомного, добавил: – Оставайся у нас.
КОБЫЛКУ ОБЪЕЗЖАЮТ
Из одного дня вырастал день другой, снег таял на глазах, из-под стрехи сбегали струйки талой воды, редкое солнце выглядывало из-за туч, от риги падала тень и разворачивала свое серое полотно в сторону Мыраского хутора. Вдали нести хаемым водопадом гудела весна – в лесах, заснеженных болотах, в небе, которое по нескольку раз на дню меняло свою окраску, сбивая с толку зверей и птиц.
На крыше хлева с теневой стороны еще лежали широкие пятна снега, которые с каждым днем сужались, обнажая замшелую крышу.
Хинд по гулкой дорожке шел через двор.
Весеннее солнце одурманивало людей, обессиливало скот; в занавоженном хлеву покорно стояли коровы и, понурив головы, пережевывали воспоминания прошедшего лета.
Хозяин к ним даже не заглянул. Он боялся коровьих глаз, овечьих морд, угрюмой телки и даже полуслепых кур на насесте. Как они там в потемках вздрагивали, когда открывалась дверь; как они, жалобно мыча и блея, смотрели на входящего, словно на спасителя,– кормильца и поильца.
Тень от хлева ложилась на дверь конюшни; Хинд остановился и прислушался. Сначала не было слышно ни звука, будто в конюшне нет ни души. Он потихоньку нажал навертыш двери. Никаких признаков жизни. Хинд вздрогнул: а что, если и остальные лошади перекочевали на небесное пастбище!
И тут он услышал тихое фырканье, это Лалль прочищала от пыли ноздри.
Хинд отворил скрипящую дверь и залез на кучу навоза.
Лалль и мерин топтались рядом по левую руку; в южном конце конюшни, там, где прежде стояла покойная Лаук, зияла пустота. В добрые времена эта конюшня была полна лошадей, отец рассказывал, что за несколько лет до рождения Хинда в Паленой Горе было целых пять коней, одного держали в гумне, это был ладный жеребчик: осенью на отаве неподалеку от Мыра его загрызли волки. Правда, отец, услышав тревожное ржание жеребенка, бросился его спасать, но волки успели зарезать стригунка и, напуганные шумом и криками, затрусили к лесу, один еще оглянулся на опушке, неуклюже вытянув морду: дескать, пропала добыча.
А теперь в Паленой Горе осталось две лошади: одна немощная от старости, другая слабая по молодости. Впереди весенние работы и барщина: три дня в неделю пешие, три – конные. А какой у него тяглый скот?! Лошадь без пойла что человек после тяжкого недуга, ноги не ходят, заплетаются; у кого и в самом деле сил нет, тому не поможет ни прут, ни кнут.
Лалль вытянула шею, чтобы хозяин почесал ее за ухом. Хинд похлопал ее по крупу, провел пальцем по шее, где у нее был затейливый завиток; до чего же худа и костлява его лошадка, ребра, как слеги, проступают наружу. Он вывел ее из стойла, подвел к сбруйнице, снял недоуздок и надел уздечку. Лошадь мотала головой, тянулась к руке Хинда, обнюхивая ремень, уздечка вызывала тревогу, от нее исходил рабский дух. Но сопротивляться было уже поздно – узда наброшена на голову. Недовольно храпя, Лалль вышла на белый свет, удивленно огляделась вокруг: чирикали воробьи, запах снега и прелой соломы ударял в ноздри. Кобылка стояла перед конюшней, навострив уши. За скотным двором виднелось поле, за ним постройки Отсаского хутора, и снова поле, которое обрамляла по-вехеннему голубая стена леса,– если бы только Лалль умела смотреть. Кобылка, белые носочки, которой сейчас предстояло влезть в хомут.
Хинд завел Лалль в оглобли и начал надевать ей хомут. Та снова задергала головой, однако, стоило хомуту оказаться на шее, кобылка разом угомонилась. Рано, до времени пришлось привыкать ей к ярму. Но когда хозяин стал засупонивать хомут, она еще раз попыталась показать свой норов, прижала уши и хватанула губами, будто хотела укусить. Сердитого окрика Хинда достало, чтобы снова ее усмирить.
Хинд отвязал поводок, прицепил вожжи и опустился в дровни на колени. Можно трогать. В прошлом году, примерно в это же время, они с отцом запрягли ее впервые. На земле еще лежал толстый слой пушистого снега, когда они хитростью надели ей хомут. Упрямо растопырив ноги, Лалль уперлась – и ни с места, словно к земле приросла. Мангу пришлось взяться за кнут. Удары подстегнули лошадь. С пронзительным визгом, вскинув голову, дрожа всем телом, нажимая на одну оглоблю, она рванула за ворота, шибанув дровнями об столб, и понеслась с шумом в поле, в глубокий снег, увязла там по брюхо, забарахталась, забрыкалась, только оглобли и дровни трещали, но так и не освободилась, почуяла неладное, невозможность изменить судьбу, которая настигла ее средь ясного дня, когда чирикали воробьи и раздавались грубые голоса мужиков. Норова хватило ненадолго, с такими силенками не взбунтуешься, на дыбы не встанешь; у подневольного молодой век не долог.
Хинд снял шапку, подставив солнцу черные волосы, и затем снова ее надел. Она не сидела на голове. То ли волосы у него стали гуще, то ли голова распухла от забот.
Он принес из риги топор, бросил небрежно в дровни.
Когда дровни, оставляя следы полозьев на снегу, выехали за ворота и Лалль на косогоре затрусила рысцой, Хинду почему-то стало жаль ее, жаль, что это уже совсем не тот стригунок, который прошлой весной так бил копытами, что изгородь тряслась, забрался в заснеженное поле, увяз там по брюхо, себя не жалел, только бы избавиться от обжигающего позора ярма. Теперь это была спокойная тихая лошадка, вполне пригодная, чтобы возить из лесу хворост.
Спустившись вниз, к паленогорскому болоту, на то место, где Яак объявил, что не боится его, Хинд подумал, вот и Лалль на своем лошадином языке сейчас скажет ему то же самое.
Но этого не случилось.
Там, в глубине леса, виднеется отцовская угольная печь.
Давно погасшая, стоит она под снегом – обычный снежный бугор, да и тот становится все меньше, а скоро от него останется одно воспоминание.
И тут Хинд понял, что с ним происходит, что его мучило всю зиму – во время рубки дров, трепки льна, долгой дорогой в Нарву с обозом со спиртным. Не лучше, не справедливее ли было бы, если бы и он умер от сыпного тифа? Жизнь казалась постылой, не приносила радости, была пуста, как хутор после смерти родных и близких. Он чувствовал себя одиноким, одиноким деревом, без поддержки и опоры. Таким же, как то трухлявое, замшелое дерево в поместном лесу, которое он срубил вслед за другими его собратьями.
Возле кучи хвороста Хинд остановился, слез с дровней, закинул вожжи на спину Лалль, вынул топор да так и остался стоять. Потрогал лоб, отступил назад, чтобы присесть на дровни, топор выскользнул у него из рук. Так, не шевелясь, он просидел довольно долго. Постепенно приступ слабости прошел.
Затем воткнул топор в старый пень и пошел вытаскивать из-под толстого слоя снега еловые лапы и складывать их на дровни.
«Я будто прозяб, – подумал он. – Жизнь мне не в радость».
Он тоскливо посмотрел на Лалль. На лбу у нее не было сияющей звездочки, но и она с любопытством насторожила уши и уставилась на него долгим задумчивым взглядом, словно прикидывала своим умишком, какую судьбу готовит ей хозяин.
– Да, не в радость мне жизнь, – повторил Хинд громко, яростно.
Лалль вздрогнула.
ПОРТНОЙ
Хинд не бросал слов на ветер. Однажды вьюжным вечером Яак, возвращаясь с мызы, где он возил дрова, заехал, как ему было велено, в корчму за портным Пакком. В Паленую Гору они приехали затемно. Пока батрак разворачивал лошадь в заметенном дворе, портной – хлоп – и спрыгнул с дровней в снег, в руках вместо трости аршин, под мышкой
узелок с инструментом и швейными принадлежностями.
– Чего попусту время тратить, скорей в избу греться! – крикнул он и подался, фыркая и топая, в сени.– Ставьте клецки на огонь, швец на пороге! – загремел он в темноте, громко высморкался и постучал линейкой в низкую квадратную дверь риги.
Хинд как раз топил печь. Заслышав незнакомый голос, он смущенно вышел навстречу мастеру, неуверенно протянул руку, запачканную смолой,– поздороваться и помочь переступить порог,– однако Пакк отвел руку хозяина, словно докучливую, мелькающую перед глазами ветку, и зашумел:
– Пусти, я сам, меня покуда свои ноги держат. Я еще молодой, помоложе тебя буду. Можем на свету, при лучине, поглядеть!
Портной торопливо забрался на порог и, оступившись, упал с него вниз, будто в яму провалился. Ошеломленный, он неуклюже поднялся, придирчиво осмотрелся вокруг, затопал ногами, стряхивая с шубы снег.
– Прямо уж и не знаю, устою на этом месте иль еще куда-то провалюсь! – громко рассуждал он. При свете очага были видны его коричневые испорченные зубы.– Ишь как пол-то у вас прохудился, скоро до самой земли протрется.
Серые глаза Мооритса пытливо рассматривали этого чужого человека. Робко, застенчиво выглядывал он из своего темного угла, на лице полное замешательство.
Тулупник был невысокого роста, с резкими, выступающими скулами, зато подбородок его был скошен и туп, глаза ясные и насмешливые. Он носил домотканую одежду цвета ольховой коры. Выпятив грудь, он решительно уселся рядом с Хиндом на скамью, подле печки, и, опершись ладонями о колени, тотчас распорядился принести овчину, которую ему предстояло кроить.
Пока Хинд ходил за шкурами, портной оценивающим взглядом прошелся по избе, однако ничего не сказал, только нетерпеливо похлопал ладонями о коленки. И тут он заметил выглядывающего из полумрака мальчика, который думал о том, что этот коричневый человек принес с собой в избу чужой запах.
Портной словно прочитал мысли паренька и, по своему обыкновению, громко, бесцеремонно спросил:
– Чего вынюхиваешь из своего угла? Поди сюда, поговорим как мужчина с мужчиной. Сколько тебе лет, а? Месяц молодой? Да только я тебя моложе буду. Как звать-то?
– Мооритс,– робко отозвался мальчишка.
Лучина, воткнутая в щель каменки, зачадила. Портной потер слезящиеся от дыма глаза и отодвинулся подальше.
– Тоже мне имя,– разочарованно протянул он.– Куда красивее имя Юри, меня зовут Юри. Ну что, закон божий знаешь наизусть?
Взгляд Мооритса, словно в ожидании подсказки, скользнул по стене, полу, прялке, стоявшей в изголовье кровати ключницы. Этот чужой человек лез к нему в душу, будто хотел навести в ней порядок, лез, как козел в чужой огород, лез, несмотря на кнут пастуха, делая вид, что не замечает его.
– Вроде,– ответил Мооритс.
– «Вроде»,– передразнил его портной.– Так только слабаки говорят. Отвечай прямо, как оно есть, не терплю врунов. Всю жизнь от себя отрывал, а людям давал, всех выручал, как мог, шубы и прочую одежду шил, вишь, все пальцы исколоты, все с себя снимал и другому отдавал, ежели в том нужда была. Хорошему-то человеку ничего не жалко, а только где его возьмешь, хорошего-то человека, мало их на свете осталось, я всего троих и видал на своем веку, не знаю, доведется ли еще увидать. Один был деревенский придурок, потому и не делал никому зла. Из-за этого убогого слепца не видать бы мне своей шубы, да только мызник его раньше из ружья пристрелил, чтоб не маячил на дороге, лошадей его не пужал. А мне своей шубы не жаль, я раздаривал направо и налево…– Он помолчал немного, сплюнул презрительно на пол и, уставившись в угол, где сидел понурый Мооритс, позвал уже совсем иным тоном: – Мооритс, поди сюда!
Сирота нерешительно вышел на свет, падающий от лучины. Портной оглядел его с ног до головы, потрепал по плечу, пощупал руки, словно лошадиный барышник, только что зубы не посмотрел.
– Чего это ты такой худой и хлипкий? – спросил он.– Шея тонкая, ровно катушка без ниток.
– Изголодался…– пробормотал тот смущенно.
– Переходи в царскую веру, там накормят и полную пригоршню денег дадут в придачу.
Мооритс не нашелся что ответить, портной и не ждал ответа, знай гнул свое:
– Закон божий надо выучить назубок. Не то конфирмацию не пройдешь. У меня на что тупая голова, и то прошел, и вперед не пропаду.
В избу, согнувшись под тяжестью шкур, вошел Хинд и свалил их белой горкой на стол. Портной Пакк вскочил
со скамьи – посмотреть, но сначала, указав на паренька, заявил:
– Этого мальца, хозяин, я беру себе в помощники, иначе не поспеть, мне еще пол Прингиской волости обшить надо.
А Мооритсу сказал:
– Слышь, ежели бы хозяин умный мужик был, то послал бы за шкурами батрака, батрак-то все сильнее хозяина, на то он и батрак.
После чего портной приступил к делу. Недовольно перебирал шкуры, перебрасывал с места на место, водил по ним костяшками пальцев, тер и мял, щупал и гладил, кашлял досадливо, отхаркивался и смачно сплевывал на пол, потом сердито, словно выносил приговор, произнес:
– Негодная работа, никуда не годная работа! Пленка не снята, шерсть вся в муке. Кто ж так шкуры дубит, эх, попался бы мне сейчас этот дубильщик, я б с него самого шкуру спустил. Только второй раз я эти ошметки дубить не стану. Мооритс, поди сюда!
Мальчик, верный как тень, уже стоял возле своего временного господина.
– Поскобли-ка мездру да муку выбей, шкура должна быть чистая и красивая.
Сирота переминался с ноги на ногу. Наконец набрался храбрости и спросил:
– А чем скоблить?
Коричневый человек выставил свои и так выпирающие скулы и надменно проговорил:
– Скобли чем хочешь, по мне хоть языком лижи. Мало добрых людей на свете, ох мало, почитай совсем нет.
– Много ли тут пленки, пусть так,– тихо возразил Хинд.
Тулупник гневно глянул на него, ощерился, обнажив испорченные зубы.
– Думаешь?.. Бери инструмент, делай сам, ежели ты такой умный. Что, не умеешь? Мне шубу шить, мне и ответ держать. А этому горе-дубильщику я бы обухом по голове стукнул, в Сибирь бы упек, чтобы срамоту эту не видать! Ну-ка подайте сюда этого работничка, я хочу с ним побеседовать!
– В могиле он.
– Туда ему и дорога! Таким работничкам там самое место!
– Эти шкуры дубил мой отец, – твердо ответил Хинд и строго сжал губы.
Портной Пакк резко повернулся, схватил узелок под дверью и сунул его Мооритсу:
– Развяжи!
Затем, точно странник посох, взял свой аршин и, прочитав недовольство на лице хозяина, сменил гнев на милость:
– Ладно, помер так помер, царствие ему небесное, кто его знает, может, в земле-то лучше живется, чем на земле, ведь наша жизнь ничего не стоит, обычная пуговица и та дороже, чем человек. Хороших-то людей мало, почитай что и вовсе нет! А хлеб-то у тебя есть, хозяин? Ежели нет, подавайся в теплые края, там хлеба вдосталь, хорошего, мягкого, пшеничного хлеба. Нынче только и слышишь, как люди в Самару перебираются, там шуба ни к чему, и так тепло, два раза в году урожай собирают, рожь и вовсе не сеют, одну белоярову пшеницу. Потому земля и называется – Самара! – дескать, сама родит. Булок там – ешь не хочу! То-то житье! Поди сюда, Мооритс! А ты, хозяин, собери нам поесть!
Хмурый, обиженный за отца, Хинд вышел из избы, неловко переступил порог и больно ударился ухом о косяк. И, рассердившись вконец, торопливым шагом пошел в хлев за ключницей.
– Портной есть просит! – крикнул он через порог в тем ноту и замер в ожидании, услышала ли Паабу, или голос его унес тугой ветер, подхватила белая вьюга.
Оторопелый, словно школьник, которого отчитал учитель, стоял хозяин Паленой Горы под дверью хлева; в соломенной стрехе гудел ветер, по сугробам мела поземка, кругом шумела и выла вьюга, может, она швырнула постройки хутора, скотину и людей на дно огромного мешка, погребла под снегом; холод и мрак – жизнь представлялась бессмысленной и ужасной, казалось, ночь опустилась навеки и утро никогда не настанет. Вьюга проникла в сердце, стремясь задуть там последнюю искру надежды, отбить вкус к жизни. По хлеву гулял ветер, о тепле не могло быть и речи, скотина если и не околела, то наверняка закоченела, ветер со свистом дул во все щели. Убогое было это жилье, еще хорошо, что волки не подкопались под стену и овцы, хоть от них остались кожа да кости, пока целы. «Каково бы самому жить в эдаком сарае»,– подумал Хинд, передернул плечами и поспешил уйти. Вверху на колосниках было хорошо, туда не проникает ветер и холод, туда не заберется
волк. Там, пожалуй, отраднее всего, может, только в теплых краях лучше.
Паабу вышла из хлева. Значит, услышала хозяина и теперь вместе с Хиндом поспешила в избу, чтобы худо-бедно покормить коричневого, будто ошкуренная ольха, портного. Она еще днем прикидывала, чем бы покормить гостя, и наварила полный котел похлебки из зерна, истолченного в ступе. Выбирать-то ей было не из чего, нищета и нужда глядели из всех углов.
Батрак тем временем завел лошадь в конюшню, вошел в избу и сел в тепле у печки; по сравнению с бушующим во дворе ветром и метелью, здесь была благодать. Портной тут же переключил свое внимание с Мооритса на Яака:
– По твоему лицу сразу видать, что у тебя ума палата. Голова-то у тебя лошадиная, а у лошади больше всего ума в голове умещается. Недаром она такая длинная.
Портной засмеялся хриплым смехом, глаза его спрятались в морщинах, а коричневые зубы обнажились. Батрак недоверчиво посмотрел на него. Всерьез тот говорит или насмехается. Этот сверху донизу коричневый человек, похожий на ошкуренную ольховую палку.
– Ежели бы у меня была лошадиная голова, я бы не стал за лошадь деньги отрабатывать, – ответил батрак, нахохлившись.
Но тулупник пропустил его слова мимо ушей, продолжал свое:
– Вот сошью тебе шубу до пят, будешь вылитый князь.
Батрак недоверчиво усмехнулся.
– Шубу-то я могу сшить какую хочешь, хоть королевскую, хоть царскую, да только человек в шубе тоже должен чего-то стоить. Вот я, к примеру, каждому готов удружить, никому не жалко – берите! Мне ж никто ничего не давал. Мооритс, поди сюда! Хозяйка должна нам дать поесть.
Кушанье подали на стол, вся семья и портной уселись на длинные скамьи, лучина, воткнутая в щель меж камнями, нещадно чадила. Хинд скрестил в обеденной молитве руки, портной презрительно наблюдал за ним, так косо на него смотрел, что хозяину даже стало не по себе. Затем Пакк, кивнув головой на Паабу, хлопотавшую у печи, спросил:
– А что хозяйка, не составит нам компанию?
– Хозяйка? – поперхнулся Яак и, забывшись от удивления, стукнул ложкой по столу. Должно быть, портной
не очень-то разбирался в хуторских делах.– Да ключница она, а не хозяйка.
– Такая пригожая девка – и ключница! Ключницы бывают кривые да костлявые, а такую ягодку надо в жены брать,– и тут не растерялся портной.
– Ешьте, ешьте, я сейчас,– сказала Паабу, залившись краской.
Тулупник отрезал большой ломоть полувейного хлеба, даже Мооритсу предложил. Ел с аппетитом, жадно, призывал и сироту к тому же.
– Набивай брюхо полнее, сегодня больше ничего не дадут. Мы с тобой в худом хуторе, здесь не больно-то разживешься. Хороший работник всем нужен, а накормить досыта никто не хочет.– Затем,– видно, надоело зубоскальство – повернулся к Хинду и сказал: – Подавайся в теплые края, там житье привольное. Сыт, пьян, и нос в табаке.
– Чего же ты сам не подаешься?
– А какой мне резон? Я нужен там, где шубы носят. В Самаре-то до того тепло, что яйца в песке, будто картошка в золе, доспевают. Зарыл яйцо в песок, солнце само испечет, остается только в рот положить. Такая там земля, и урожай она дает два раза в год. Ржаного хлеба люди и в рот не берут, на столе только пшеничный.
– Не худо,– вставил Яак.
– Бывает и там худо, не без этого, – портной снова отрезал такой ломоть хлеба, что у Хинда аж под ложечкой защемило.– Всем бывает худо и бедно, но хуже, чем в Лифляндии, нигде на земле нет. Мне никто ничего не давал…– Он уставился на сидящего рядом Мооритса и повторил: – Ешь, Мооритс, ешь, расти большой! – И продолжал: – Чего, хозяин, смеешься, переходи в греко-католическую веру, там спасенье, помажешься постным маслом и разом большой кусок теплой, ровно спелый хлеб, земли получишь,– то-то благодать! – и он громко, беспечно засмеялся.







