Текст книги "Были деревья, вещие братья"
Автор книги: Матс Траат
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Его грозный вид не сулил ничего хорошего.
– Работать не умеешь! – рявкнул он во все горло, так что лошади вздрогнули.– Точно свинья рылом поковыряла.
– Да это батрак, вчера…– начал было Хинд.
Однако Хендрик и ухом не повел, еще пуще раскричался: .
– Тебя что, не учил отец, как пахать надо? Все за собачь-1 ей верой гонялся, нет чтобы сына пахать научить. Теперь 1 этот собачий сын и работать толком не умеет.
У Хинда потемнело в глазах, кровь ударила в голову. I
Бочкой накатила бешеная злоба.
Он схватил Хендрика за грудки и тряхнул его что было сил.
Кубьяс опешил. Но тут же его тяжелая суковатая палка прошлась по коленям паленогорского хозяина.
– Ну погоди, парень, это тебе даром не пройдет, погоди у
меня, вот снимут с тебя шкуру, узнаешь! – пригрозил он и так же поспешно ушел, как пришел.
От этого удара Хинд захромал, колено заныло.
В душу закрался страх: он взбунтовался против мызного надсмотрщика! Это ему даром не пройдет.
И не прошло.
У винокуренного завода Хендрик повстречал управляющего. С хрипом и свистом в легких выслушал тот кубьяса и затем спросил:
– Ну и что ты ему сказал?
– Сказал, что он пашет, будто свинья землю роет.
– И он тебя тряханул?
– Ну да.
Мюллерсон опустил веки и просвистел, опираясь рукой о седло:
– И больше ничего не сказал?
– Ничего.
– Ну-ну! Признавайся, что ты ему еще сказал? – пытал управляющий.
– Сказал только, что отец за собачьей верой гнался, а сына пахать не научил.
– Кабы у него свидетель был, он мог бы на тебя в суд подать, за оскорбление, а мы бы тебя оштрафовали,– укоризненно произнес Мюллерсон.– Так-то.
Надменная улыбка слетела с лица кубьяса.
– Старый Раудсепп был добрый кузнец, уж ежели он лошади подковы ставил, то они садились как влитые. Вот жеребец у меня прихрамывает, а хорошего кузнеца, знающего свое дело, нету, того гляди коня загубишь, нога-то уж совсем сбита,– сетовал управляющий.
А у Хинда он спросил в обеденный перерыв:
– Ну как здоровьице?
– Ничего, – глянул Хинд исподлобья.
– Так говоришь, ничего, не жалуешься? – допытывался Мюллерсон.
– Не жалуюсь.
Управляющий подумал немного.
– Тогда получишь еще пятнадцать розог,– сказал он.– Семь – в этот понедельник, остальные восемь – в следующий, не то еще сляжешь в самую страду.– Он долго пыхтел и
свистел, потом добавил: – Хочу поглядеть, выйдет из тебя хозяин или нет!
В понедельник Хинд снова был наказан сторожем.
На этот раз он кричал меньше, хоть старые раны, на которые ложились удары, горели огнем.
То ли он привык, то ли становился хозяином.
«Никаких надежд…– мелькнуло у него в голове.– На будущей неделе еще меньше кричать будешь…»
Это были печальные мысли. Последняя искра надежды и та гасла.
По обе стороны ухабистой дороги плотной стеной стояли деревья, тянулись своими ветками к телеге – все березы да ивы.
И Хинд чувствовал, как эти хрупкие нежно-зеленые ветки манят его к себе.
«С каждым разом будешь кричать все меньше. Пока не привыкнешь, а потом и вовсе перестанешь,– вернулась к нему старая мысль, горькая и унизительная.– Чем человек старше, тем тише. Хоть до смерти бей, а все смолчишь».
И кто-то – в лесу ли, на болоте ли – повторил громким глухим голосом:
– Смолчишь… смолчишь…
В голове стоял звон. Это ощущение было ново, чуждо и утомительно.
«Кровью пропитанная скамья… Кровью пропитанная скамья, теплые края, – вертелись колесом мысли в голове.– Кровью пропитанная скамья…»
Перед алаянискими воротами подступила тошнота.
Мярт был во дворе, прилаживал к телеге оглобли. Худой и тщедушный, в драной шубе, он был жалок и убог.
Взглянув из-под руки на дорогу, он признал в кровавом свете вечерней зари Хинда и окликнул:
– Ну как, зажила ли спина-то?
– Ах, зажила ли! – криво усмехнулся Хинд.– Сегодня еще раз высекли, по живым-то ранам.
– Ах, так! – подивился Мярт.– Ах, опять по живому? В чем же ты еще провинился?
– Кубьяс пришел торкать, отца-покойника бесчестить.
– Ну что ты скажешь, и в земле от них покоя нету…
– Я схватил его за грудки и встряхнул разок,– повернулся Хинд в телеге.
– Неужто встряхнул? – недоверчиво спросил Мярт.
– Да вот встряхнул. Порку на два понедельника поделили.
Алаяниский хозяин вздохнул, по всему его тщедушному телу прошла дрожь, будто он вот-вот заплачет, и тихо пожаловался:
– В конце концов остается молча терпеть, все перетерпеть, все тычки и зуботычины, только бы терпением бог не оставил. Твоему отцу повезло, над ним никто больше не смеется и не глумится. Меня же бранят и шпыняют всяк кому не лень, хоть лебедой поле засевай, хоть бы одно зернышко в магазее дали, все только зубы скалят, мол, «господи, помилуй» даст. Ну что это за разговор! Ходил намедни к священнику: дескать, хочу обратно веру поменять, тогда мне дадут в магазее зерна в долг. Священник как разошелся, как принялся кричать, ты во спасение души веру поменял, как можно!
Хинд хлестнул вожжами мерина.
Не может быть, чтобы не было никакой надежды.
В таком случае и жизнь ни к чему. Тогда уж лучше вожжу на шею и наверх, на Паленую Гору, под весенние облака, к чистым стройным деревьям, выбрать березу повыше и повеситься. От жизни до смерти всего один шаг.
И тут в скрипе телеги с деревянными осями послышался хриплый голос отца из загробного мира:
– Куда ни кинь – все клин, не могу я тебе ничего присоветовать.
А ведь отцу было около пятидесяти, когда сыпной тиф прибрал его к себе, в молодости он ходил меж трех мыз с угольным мешком за спиной, был кузнецом. Работал в поле, повидал на свете немало. Почему же он не мог ничего присоветовать?
Кончится корм, кончится и лошадь, иссякнут его душевные силы. Все кончится.
Когда же пройдет это странное оцепенение, этот душевный столбняк, который охватил его, когда он отца, брата, а напоследок и мать на одр положил?
То был лед, что звенел у него в душе. Толстый лед холодной-прехолодной зимы. Весна не могла с ним справиться, даже лето не могло.
СМЕРТЬ МУЧЕНИКА
Незваная и непрошеная пришла Паабу посмотреть его спину. Велела Мооритсу зажечь лучину: на этот раз и батрак пришел поглядеть на раны хозяина.
– Сейчас бы травкой полечить,—опечалилась ключница.– Не то спина загноится.
– Да,– буркнул Хинд. Ему было неприятно, что его раны выставлены напоказ.
– Пойду посоветуюсь с отсаской хозяйкой да отвар приготовлю,– сказала Паабу.
– Не спеши, в понедельник меня снова высекут,– остановил ее Хинд.
– Снова? – подивился Мооритс.– Они ж тебя насмерть запорют.
Хозяин тяжело вздохнул и повторил слова Мярта:
– Все нужно молча стерпеть…
На лице батрака мелькнула недобрая усмешка.
– Мооритс, передай-ка лучину Яаку да помоги хозяину рубаху стянуть. Пойду принесу из сундука чистую одежу,– распорядилась ключница и исчезла в каморе.
Край обгорелой лучины отломился и упал на руку Хинда.
– Ты что, еще и спалить меня хочешь,– сказал хозяин.– Горячих я уже за тебя получил.
Яак ничего не ответил.
Мооритс с презрением посмотрел на батрака и смахнул уголек на пол.
Работа поджимала. С горем пополам поле было вспахано. И хотя лебеду Хинд не сеял, но семена все же были никудышные и картошка гнилая. Паабу и Элл вырезали гнилые места, насколько это было возможно, и засадили картошкой поле под амбаром.
Хозяин спросил у ключницы, не хочет ли она себе в надел несколько борозд. Паабу не знала, что на это ответить.
Тогда Хинд сказал:
– Ну что ж, будем общим наделом жить.
Этого разговора никто не слышал, тем не менее Элл, когда хозяин спросил у нее, не хочет ли она земли под картошку, ответила насмешливо:
– Мне бы с хозяином один надел удел.
Хинд покраснел и смущенно спросил:
– Ты что же, не хочешь свою картошку сажать?
– Известно, хочу,– продолжала смеяться Элл.– Чем же я зимой кормиться буду, не осиновой же корой, будто заяц.
– Дам тебе клочок рядом с батраком.
– Давай, раз ты такой жадный, не хочешь к себе под крылышко пустить, – согласилась работница.
Оделяя землей своих помощников, сам Хинд со страхом и отвращением думал о предстоящей ему порке. Перед глазами все стояла запекшаяся кровью скамья. Не будет ли вернее дать деру?
А куда и надолго ли?
Все равно его вскорости поймают, этапом приведут обратно, а за побег достанется еще солонее, чем за все предыдущие разы, вместе взятые, к тому же он как-никак хозяин, не бросать же хутор. И хотя в иные – радостные, отчаянные – минуты уверял себя, что свободен, все же таковым он не был.
И никогда свободным не станет.
Черная дворняжка амбарщика забежала, виляя хвостом, на конюшню, понюхала раны привязанного к скамье паленогорского хозяина и прошлась языком по ребрам.
Солнце закатилось за винокуренный завод.
Сторож выбрал розги погибче.
Хинд отсылал батрака домой, чтобы одному встретить свой позор. Однако тот не поехал, завалился на бок на телеге и стал смотреть, как секут хозяина, хотя значительная доля – за никудышную вспашку – была его.
Хинд напряженно прислушивался.
Вот Пеэтер макает веник в бочку с рассолом. Вот подходит к нему. Два шага, один. Теперь посыплются обжигающие капли.
И он завопил во все горло.
Батрак в телеге ухмыльнулся.
– Чего кричишь раньше времени? – буркнул сторож.
Чего он кричал, может, боялся смириться?
«Они запорют тебя насмерть…» – вспомнились слова Мооритса.
Да, они могут все, на их стороне кулак и закон.
«Хочу узнать, выйдет из тебя хозяин или нет».
Снова подошла собака. Стала разглядывать, обнюхивать. А когда Пеэтер опустил розгу на повинную спину, испуганно отскочила в сторону.
И Хинд завопил как резаный, задергал руками-ногами, скамейка заходила ходуном. Так вроде было немного легче.
Получив сполна, он сполз с этой скамьи пыток и перебрался на задок телеги. Спина так и осталась заголена, точно напоказ. Яак тронул лошадь. Ничком с голой спиной было легче
всего, мягкий ветер обдувал пульсирующие раны. У ветра и Паабу были самые нежные руки на свете.
Только душу никто не приласкал, она была истерзана куда сильнее, чем тело.
Проезжая березняком по болоту, Хинд острее, чем когда-либо раньше, почувствовал, как деревья, вещие братья, притягивали его к себе, нашептывая, призывая зеленым весенним вечером: «Иди сюда, не забывай старых друзей! Помнишь, как бегал к нам пастушонком, прятался под нашей сенью от холодного дождя и ветра. Ну беги, лети к нам, головой вперед. Она у тебя из камня, из железа, не разобьется, ежели стукнешься об ствол. Возвращайся в лесную сень, ты, побитый и опозоренный!»
Зов был столь неотступен, что Хинду пришлось вцепиться обеими руками в стояк, чтобы не соскочить с телеги и не броситься в березняк. От страха, что он не устоит, что силы его оставят, Хинда прошиб пот.
«Они запорют тебя насмерть»,– отдавалось в голове. И березы прошелестели: «У тебя голова из камня, из железа, ты Хинд Железная Голова!1 Ты, как ружейная пуля, проскочишь сквозь любое дерево».
Впереди темнела спина батрака, сзади, привязанная к задку телеги, шагала Лалль, его друг, из которого слишком быстро получилась покорная рабочая скотина, невольница хутора и мызных полей. Хинд отвернулся. Мягкие губы Лалль на мгновенье прикоснулись к его окровавленной спине.
Солнце клонилось к западу. Над болотом поднимался легкий белый туман, мерин словно пробирался сквозь облака пара, на лицо и раны ложился холодный воздух, в ноздри бил запах осоки, терпкого багульника.
Они миновали лес, проехали наизволок к Алаянискому хутору. Ветхие лачуги, вытоптанный загон, сбитые ворота. В торце риги, обращенные к медному вечернему небу, стоят две старые березы, такие же, как лачуги, потрепанные и замученные кошмаром жизни, ветви полны ведьминых гнезд. Под забором, надежно защищенная от ветра, зеленела крапива. Паленогорские мужики въехали во двор. Там не было ни души.
– Нет никакой надежды, никакой…
Из риги им навстречу поспешила, вернее, выбежала рослая баба – алаяниская хозяйка, седеющие волосы разметались по спине.
Что-то случилось.
Она запричитала издалека:
– Как хорошо, что вы заехали! Как хорошо! До чего хорошо, что вы заехали. А то ведь и помочь некому! Как хорошо…
И громко завыла.
Мерин остановился. Лалль продолжала шагать, пока не уткнулась мордой в задок телеги.
– На помощь! Помогите! Как же хорошо, что вы заехали! Одной-то мне не справиться! Ох, повесился! – охнула хозяйка.– И когда он только успел, всего какая-то минуточка, я в камору пошла в голове у дочки поискать, а он возьми да и повесься. Уже не раз грозился наложить на себя руки, да я все думала, поговорит и перестанет, мне и в голову не приходило приглядывать за ним, а он ишь что удумал, взял поводок и удавился, ему и горюшка мало, что с нами-то станется… Как хорошо, что вы пришли! Подсобите его на одр положить. Он там, в гумне, одна-то я боюсь…
Батрак слез с телеги.
– Хинд, а ты чего ж не идешь? Ведь это все твой отец, иначе разве бы он, покойная головушка, погнался бы за новой верой! Из-за нее все напасти-то и начались, он вроде рехнулся… Я его не пускала, мол, не ходи, да только где уж там, разве он меня послушает, того гляди кулаком огреет…
Хинд по-прежнему лежал в телеге, согнувшись в три погибели.
– Иди-иди, Хинд!
– Его высекли на конюшне,– кивнул батрак на хозяина.
– Что с того! Все равно пусть идет!
– Его только что высекли на конюшне, кровь вон капает,– повторил батрак.
На землистом лице хозяйки промелькнуло недоумение.
– Что ему сделается! Меня вон всю жизнь молотили. Что же – из-за этого дела несделанными оставлять? Бывало, надорвешься, подтянешь кишки ремнем да к шее привяжешь, никому и дела нет…
– Кто ж тебя колотил? – усмехнулся батрак.
– Будто не знаешь кто? – ответила хозяйка недоуменно.– А тот, кто в гумне висит!.. Без устали колотил и кулаками, и дугой, и вилами, да всем чем ни попадя…
И все-таки Хинд не слез с телеги, лишь обронил, что если Яак хочет, то пусть помогает, а он поедет домой.
ТЕНИ УПОКОЙНИКОВ
Неправедный мир, неправедные соседи.
Хинда больно задели слова алаяниской Мари. Теперь, значит, покойный отец виноват, что Мярт ходил веру менять. Когда один неурожайный год сменялся другим, когда вся Лифляндия бурлила и бродила, когда так много народу записалось в Тарту на помазание. Тогда говорили, говорят еще и сейчас, что кто, мол, в православие перейдет, тот освободится от барщины да тридцать рублей денег в придачу получит. Разница только в том, что теперь больше говорят, чем делают, не бегут сразу веру менять, а все больше выжидают и слушают с тревогой и надеждой, не дают ли где подушные наделы и деньги серебром.
Неужто Мангу Раудсепп был виноват, что барщина становилась все непосильней и облегчения неоткуда было ждать? Как виноват и в том, что переход в другую веру не принес желанного облегчения.
Какой радостной, полной надежд была та же Мари прошлой осенью! Как она пела и ликовала – словно и не была никогда битой, будто никогда не надрывала кишки,– когда она Мярта в Тарту провожала, веру менять, облегчения искать, с полувейным хлебом в котомке.
Болезнь приходит на лошадях, а уходит на волах.
Раны заживали долго, и душа снова погрузилась в сон.
Наваждение разъедало душу, сомнение подтачивало ее, на колосниках не давали покоя противоречивые мысли. С ними было трудно справиться.
Порка, насилие, неволя.
«Насильно, супротив воли сделали меня хозяином».
Жизнь все гуще замешивается на насилии; насилие как спорынья в закромах бытия.
В теплых краях нет насилия, там щелкают ткацкие станки и пощелкивают соловьи. Там тучная земля, смоковницы, изобилие, совсем как в Ханаане.
Об этой-то земле отец и рассказывал. Недаром же он ходил веру менять. Все равно какая вера, лишь бы избавиться от барщины, проснуться от дурного сна, стать действительно свободным.
«Не хочу быть хозяином в неволе. Не хочу гнуть горб на великих сих и не хочу, чтоб меньшие мои братья на меня горбили»,– горько размышлял Хинд. Этой весной он так и не
перебрался с колосников на чердак, привык к домашнему духу избы, там можно было спрятаться со своими мыслями в уютном полумраке, как в материнские колени: «Уж больно у тебя нежная кровь»,– вспомнились слова покойницы матушки, когда он мальчишкой, всего от горшка два вершка, спрятавшись за лошадь, душераздирающе плакал, из-за того что отец не взял его в лес топить угольную печь, хотя и обещал.
Ушедшие поколения смотрели на него, не спускали с него глаз, держали его под наблюдением – связанного по рукам и ногам. Все, что бы он ни делал, что бы ни замышлял, становилось известно предкам. Он был у них на поводке, как несмышленое дитя. Будь то земля, жертвенник, небо или вода. Их дух витал всюду. От них, как от самого себя не было спасения.
Вечер. Домочадцы еще не пришли с работы, он один дома, лежит, набирается сил на колосниках. В открытый дымволок струится весенний дух, воздух колышется, сумерки покачиваются.
– Тише, тише,– прошелестело по избе.
И тут же перед ним возник знакомый черный человек и сказал:
– И ты обвиняешься! Вот проломлю молотком тебе голову!
Он и впрямь замахнулся огромным молотком. Хинд заметил, что это был молот его покойного отца из кузницы с Кузнечного Острова. Он и пикнуть не посмел, лежал ни жив ни мертв, замер от страха. Было это во сне или наяву? Где проходила грань между сном и явью?
– Голову проломлю! – повторял черный человек и размахивал своим страшным молотом все сильнее и яростнее, надвигался на него, молот уже свистел перед самым его носом.
Насилу удалось прикрыть глаза ладонью.
– Что с тобой, на тебе лица нет! – забеспокоилась утром Паабу.– Иль спина разболелась?
– Ничего, – ответил Хинд сдержанно и отправился в поле.
Пасмурно, воздух пропитан запахом листвы.
Семена льна-долгунца скользили из ладони в землю. Принесут ли они благополучие в его первую хозяйскую осень?
Вспомнился черный человек. В горле пересохло, в голове стучало.
В чем он провинился? Какое зло сотворил? Может, он виноват, что его обошел сыпной тиф, не прибрал на тот свет, как других его близких?
Холодный пот выступил у него на лбу.
Может, черный человек желает его смерти? Или пришел подать знак, что скоро его черед?
Во сне или наяву произошла с ним эта вечерняя история?
Он ни с кем не делился своими переживаниями. Однако носить в себе этот непомерный груз тоже не мог, уж больно он давил. Вечером, когда они остались наедине с ключницей, он неожиданно произнес:
– Иаабу, я хотел спросить…
Паабу отложила поневу, которую как раз шила, взглянула на хозяина и ласково улыбнулась.
Черный человек и до этого однажды приходил, недовольно требовал, чтобы его кормили получше. Сейчас он, видать, совсем оголодал, раз так рассвирепел? Голод кого угодно приведет в ярость.
– Носишь ли ты… в жертвенник пищу?
– Ношу. Здешние-то обычаи знаю. Вон крапивную похлебку ношу, что же мне еще остается? Опять жаловаться приходил?
– Да нет,– вздохнул Хинд.
Немного погодя он спросил:
– Ты не собираешься на троицу к Юхану на могилу?
– А зачем тебе это? – и на лице у ключницы промелькнула улыбка.
Хинд замялся.
– Тогда я буду знать, как мне быть с лошадьми…
– Конечно, я хочу на могилу пойти, – призналась Паабу.– Туда я завсегда готова ходить.
– Отчего так?
– Меня ж сюда для Юхана привезли.
– Но ведь он помер, долго ты в невестах покойника ходить будешь?
– Не в этом дело,– вздохнула ключница.
– Лошадь-то я тебе дам,– сказал Хинд и неожиданно для самого себя выпалил: – Только я не хочу, чтобы ты туда ездила!
Резко повернулся и вышел из каморы.
Во дворе посвистывали поздние птицы, вдоль забора в закатных лучах крался кот.
Что же удерживало Паабу в Паленой Горе, неужто жених, этот когда-то веселый, полный сил, а теперь мертвый парень?
Может, она отдавала долг памяти – только что ей с того? А впрочем, куда ей было идти?
Скорее всего, покойники их обоих держали в плену, каждого по-своему.
Но стоило ему одному на колосниках остаться, как снова появился черный человек, начал терзать Хинда – обвинять и угрожать.
– Что я сделал худого? – спросил он наконец в отчаянье.
Однако чужак знай размахивал молотом, так что голова сотрясалась, и не удостаивал его ответом.
Л может, родичи не умерли вовсе, просто их не было дома? Скорее всего они были дома, только с ними нельзя было поговорить, посоветоваться. В этом и состояла разница между жизнью и смертью; сном и явью.
Хинд чувствовал на себе укоризненные взгляды их потускневших глаз.
«Я знаю, в чем провинился перед ними»,– подумал Хинд.
Как быстро все меняется здесь под солнцем! Когда отец Гилл жни, он думал так же, как и Хинд, хотел изменить жизнь, изба питься от нищеты и несправедливости, стать свободным, таким свободным, каким и представить себе не мог, а стоило попасть в загробный мир, как сразу изменился, сына попрекает разве отец и сын не одно и то же, только разным поколениям? Почему же он недоволен своим, которого беспрестанно секут и которому не у кого спросить совота?
Хинду ужо начинало казаться, что он, как шкура Лаук ил гнетах, всеми заброшен и забыт.
Неужто и вправду отец не одобрял его действий и, что еще нижнее, его мыслей?
А но отец ли это, часом, замахивался молотом и угрожал?
Мели вообще кто-то приходил.
Он пошел на кладбище. Был туманный вечер. Меж и тихо шелестели деревья, впереди, словно провожатый, прыгала трясогузка, покачивая хвостом.
Отец был не один. Возле него, за каменной оградой, другой могильный холм. Там лежал алаяниский Мярт, на себя руки. Так что он по двум причинам ту сторону кладбища.
И Хинд подумал: кто знает, может, и отца не миновала бы учти, Мирта, на котором, как деготь, лежало проклятье?
Может, все-таки отец вовремя умер, может, сыпной тиф ведал больше, чем человек, и своевременно поспел на дележ, избавив отца от неминучего зла? И Мангу Раудсепп, по прозванию Черные Жабры, услышал из-под земли, кто ходит у него над могилой, стоит на красной глине.
– Что случилось, сынок? – прошелестел он под землей.
В стороне, на хуторе, визжали и галдели дети, их звонкие
голоса мешали Хинду слушать. Отец еще что-то сказал, но сын не расслышал.
Он припал ухом к могиле, мокрой от весеннего дождя, и прислушался. Он ждал, однако внизу не было слышно ни звука.
– Они не оставят тебя в покое, пока не наденут узду,– наконец донеслось из могилы.
Хинд никак не мог высказать, что у него на душе. Да и какое он имел на то право? Не оскорбят ли его слова покойника?
– Отец, может, мне попросить священника освятить твою могилу? – прошептал он смущенно.
– Зачем?
– Может, тогда ты обретешь покой и перестанешь ходить домой. А то я не вынесу.
Внизу долго молчали. Хинд забеспокоился, уж не рассердился ли на него батюшка. Под конец до его уха долетел задумчивый шелест, словно это вздыхала земля.
– Я никуда не хожу, это другой человек тебя мучит. Я ни на кого зла не держу, на меня, сынок, не греши. Я ходил по кругу от лютеранской веры к православной, от православной к древней эстонской вере, теперь я дома, эту горенку у меня никто не отнимет.
Наступила тишина.
Хинд собрался было встать, как внизу послышалось какое-то странное перханье, словно там тихонько смеялись.
– Он тебя что, тоже по голове бил?
Сын не сразу понял, о ком идет речь, а когда сообразил, ответил угрюмо:
– Не бил, только угрожал.
– Он давно начал меня терзать, и я подумал, что из-за веры, пошел веру менять, да только он еще свирепее стал. Об этом я никому не сказывал: однажды он стукнул меня по голове моим же молотом, так что череп зазвенел. Хотел прогнать меня с хутора. Не знаю, что у него было на уме…
Больше Мангу не сказал ни слова.
ИГРА
Суровая весна сменялась мягким летом.
Зеленели склоны холма, на молодой траве тучнела скотина, сшибались лбами белые ягнята, лес, когда Мооритс гикал на пастбище, звенел ему в ответ.
Забродили соки и в людях, несмотря на все их мучения и лишения.
Накануне троицы, под вечер, когда амбар и камора пахли березовыми листьями, когда даже воздух был цвета березовой листвы, Элл сидела на примостках амбара и взбивала деревянной ложкой масло.
Хозяин тесал ручки сохи на чурбаке возле кучи хвороста.
– Хочешь сметаны? – спросила Элл.
– Не хочу,– сдержанно ответил Хинд.
– Ну так я сама тебе в рот положу, небось захочешь. И у тебя, я думаю, губа не дура.
И Элл поднялась с примостков, подошла к хозяину.
Хинд отвернул голову в сторону, упрямо продолжая тесать дальше.
– Не балуй,– остерег он.
– До чего же ты злой, Хинд, голубчик! И чего ты такой злой?
Хозяин молчал.
– Ну не хочешь сметаны, тогда я тебя поцелую! – смеялась Элл.
– Не вздумай,—ответил Хинд и покраснел до корней полос.
Однако Элл и не подумала остановиться, отнесла миску со Сметаной на примостки, снова подбежала к хозяину, обхватила его за шею и влепила смачный поцелуй.
Парень вырвался из ее рук. В голове зашумела кровь. В одной руке он держал топор, в другой заготовку. С ним приключилась довольно странная вещь – его первый раз в жизни поцеловали.
– Ну как, сладко было? – потешалась Элл.– Может, хочешь еще, одного-то поцелуя мало.
– Не хочу, оставь меня в покое.
– Не оставлю. При таком поведении быть тебе холостяком.
Это было уж слишком.
– Не твоя забота,– отрезал он.
– Нет, моя,– засмеялась девушка, облизывая ложку.– Пу что за хутор, чистая молельня, сплошные монахи кругом,
остается только в черное всех вырядить. Тяжко смотреть, как заботы мужика одолевают.– Она покрутила несколько раз ложкой в миске, весело посмотрела на хозяина и томно прошептала: – Мог бы вечером к своей работнице заглянуть, поговорить о том о сем…
– О чем поговорить? – пробурчал хозяин.
– О работе! – наконец не выдержала Элл, сверкнув глазами.– О работе на нашем хуторе! Коли по-другому до тебя не доходит!
На склоне, обращенном к хутору Мыра, были расстелены на молодой траве четыре точи, чтобы их омыло росою, обдуло ветром, выбелило солнцем. Так делалось каждый год. Только этой зимой пряла и ткала Паабу.
Однажды утром к ключнице прибежал Мооритс с несчастным лицом.
– Я сбегал посмотреть… Вчера было на выгоне четыре точи, а сегодня три… Одна куда-то подевалась!
Паабу не на шутку испугалась:
– На росе не осталось следов?
– Не-ет.
Отправились к Хинду докладывать о пропаже.
Хозяин и ключница пошли на выгон. Так и есть, одна точа пропала. Озадаченные, стояли они на росистой траве. Солнце выглядывало из-за холмов, на полотно падала тень риги и Паленой Горы, солнце достигает выгона лишь около полудня. Хинд прислушался: внизу, в куртине, посвистывал зяблик. I Он посмотрел на Паабу. Карие глаза, смуглое лицо, зубы как у мышки. Мировой столп. Хинд словно впервые ее увидел. У ключницы было сейчас лицо ребенка, потерявшего любимую игрушку. Хозяин отвел взгляд и улыбнулся.
– Точу украли еще вчера, до росы,– произнес он, указывая на остальные куска.
– А вдруг они все растащат? – всполошилась Паабу.
Хинд ничего не ответил.
Ключница пошла хлопотать по хозяйству.
Хозяин постоял немного в задумчивости.
А вечером, когда барщинники вернулись с мызы и уселись за стол, он строго спросил у Яака:
– Отвечай, это ты точу спрятал?
– Какую точу? – удивился Яак.
– Ту, что со склона пропала,– пояснила Паабу.
– Это я пошутил… Две точи вместе сложил, думал, пусть поищут,– натянуто рассмеялся Яак.
– Ах, пошутил,– недовольно вставила ключница.– Я ткала всю зиму напролет, а тут приходит Мооритс и говорит: точа пропала! Ох и перепугалась же я!
Батрак опустил глаза и промолчал. Он спрятал полотно, чтобы разыграть Паабу, посмотреть, какое у нее будет лицо, когда она пропажу обнаружит, и какое, когда она неожиданно найдет точу. Но теперь игра испорчена. Он должен был сам сказать об этом Паабу.
После ужина отправились на выгон посмотреть, правду ли сказал Яак. Батрак поплелся следом за ними.
Мооритс подошел к полотну, присел и посмотрел.
– Ну что, есть? – спросил батрак, испугавшись, вдруг она и вправду пропала.
– Есть,– ответил хозяин.– Иди теперь спать, выспись как следует перед завтрашним днем.
Яак, позевывая, пошел прочь, за ним потянулись Мооритс и Элл.
Хинд вытащил точу из-под гнетов. Паабу наклонилась, чтобы помочь, ладная, пахнущая молоком. У нее были проворные пальцы. Раз – и концы полотна оказались у нее в руках, расстелили его рядом с остальными. При этом их пальцы на мгновенье соприкоснулись. Они вздрогнули и отпрянули друг от друга.
– Я тебя, часом, не обижал? – спросил хозяин с волнением в голосе.
– Нет, ты добрый хозяин, только слишком уступчивый.
– Как так? – подивился Хинд.
Ключница помедлила, будто не хотела отвечать, потом все-таки мягко промолвила:
– Никого не подгоняешь. Позволяешь Элл делать все, что ей в голову взбредет.
– Ты так думаешь? – в замешательстве спросил хозяин.
Паабу промолчала.
За лугом в Мыраском лесу закуковала кукушка. Хинд посчитал, сколько лет ему осталось жить. Еще много.
Они вошли во двор, не проронив ни слова.
Под забором снова охотилась кошка.
Навострив уши, заколотив хвостом, приготовилась она к прыжку, потом прыгнула, однако в лапах осталась пустота. Но она не теряла надежды и снова устраивала засаду.
Хинд долго не мог заснуть, лежал, уставясь в черный потолок. Теперь он не боялся даже черного человека с отцовским молотом.
В Паленой Горе вывозили навоз.
Глинистую проселочную дорогу развезло, моросил дождь. Работали тихо, почти без слов. Паровое поле, на котором Мооритс гикал и кричал, исчезало под навозом.
Вечером на Яака нашел стих. Схватил Элл и давай ее тискать и ломать, Элл сначала смеялась и визжала, а под конец рассердилась:
– Прочь поди, в грех не вводи!
Батрак только посмеивался.
Телега опустела. Хинд обтер днище пучком соломы и в телегу. Элл вырвалась из рук Яака, тоже запрыгнула и обхватила Хинда за пояс. Лалль затрусила вниз по косогору. Девушка победно поглядела на оставшегося в поле батрака.
Когда солнечный диск исчез за горизонтом, а Элл пошла в хлев доить коров, в летнюю кухню, где Паабу варила кашу, вошел Яак с охапкой хвороста и с грохотом вывалил его перед очагом.
Довольная Паабу похвалила его за работу
– Бывает, и холоп старается.
– Будь добр, подбрось пару веток под котел.
Яак подбросил. Сырые ветки зашипели на огне, а когда влага испарилась, вспыхнули ярким пламенем. Котел на крючке разом заклокотал.
– Сразу чувствуется: мужская рука, – похвалила ключница.
Яак мигом растаял, его маленькие глазки засветились радостью.
– Тебе бы замуж надо, Паабу!
– Успеется! – перешла на серьезный тон ключница.
– Так ли. Иная все ждет, выбирает да перебирает, а потом глядишь в девках осталась.
Паабу помешала мутовкой кашу. Ее лицо пылало от жара котла и огня.
– Хозяин с Элл хороводится. Видала, сегодня приехали на телеге обнявшись.
– Небось не слепая, ответила ключница неожиданно резко.
Яак посидел немного, думая о своем. Потом спросил, глядя на огонь:
– Как ты думаешь, могут меня хозяином сделать?
– Так ты в хозяева метишь?
– Стал же хозяином коннуский Авдрес, а ведь он тоже был батрак, барщинник.
– В Конну совсем другое дело, там хозяин запил, хутор запустил.







