Текст книги "Рапорт из Штутгофа"
Автор книги: Мартин Нильсен
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Они голодали и быстро худели. Несмотря на запрет и угрозу тяжкого наказания за нарушение этого запрета, Иван и Божко поддерживали с нами связь. Мы помогали им, чем могли. Прошла неделя, другая, третья – всё оставалось по-прежнему. По лагерю непрерывно ходили слухи о том, что ребят куда-то отправят, но куда отправят, когда и зачем – этого никто толком не знал. Шёпотом говорили о «молодёжном лагере».
Наконец этот день наступил. Ребятам приказали быть готовыми к отъезду на следующее утро в четыре часа. Всего их было 120 человек. Я знал, что должен проникнуть как-то к ребятам и попрощаться с ними. Но я не мог… Я чувствовал, что у меня нет на это сил, и боялся, что эта последняя встреча причинит им лишние страдания.
После ужина я сразу вернулся в барак и бросился на койку.
А через полчаса возле меня стояли Иван и Божко. Иван говорил спокойно, как обычно. Он поблагодарил меня, пожал мне руку и уже хотел попрощаться. Я попросил его немного подождать. Вытащил свою посылку, полученную от Красного Креста и почти всё её содержимое отдал Ивану. Потом я посмотрел на Божко. Лицо у него было грустное, и он с трудом сдерживал слёзы. Вдруг он расплакался, бросился ко. мне на грудь, обнял, поцеловал и выбежал из барака.
Я, как мог, старался утешить Ивана. Впервые я сказал ему, кто я такой и как после освобождения, которое не за горами, он сможет связаться со мной. Иван механически повторил моё имя и адрес: датский ригсдаг, Копенгаген, Дания. Он дал мне слово держаться молодцом и обещал, что напишет мне, как только они с Божко вернутся домой. Мы расстались. Теперь Иван был уже взрослый мужчина. Больше я его не видел. На следующее утро эшелон увёз ребят в «молодёжный лагерь».
– А что, собственно, нацисты подразумевают под «молодёжным лагерем»? – спросил я днём Йозефа. Настроение у нас в оружейной команде было подавленное.
– Гм… – задумался Иозеф. – Под «молодёжным лагерем» эти собаки подразумевают лагерь, в котором они, если бы выиграли войну, как рассчитывали, могли бы осуществить духовное и идеологическое «перевоспитание» польской и русской молодёжи, чтобы она возненавидела свой народ, своих родителей, свою родину. Закончив это «перевоспитание», – а ты сам понимаешь, какими методами оно бы осуществлялось, – нацисты превратили бы их в «туземцев», которые стали бы послушным орудием их политики, направленной против польского и русского народов после победы. Но не обольщайся, – прибавил он. – Нацисты проиграли войну, СС и гестапо понимают это, и именно поэтому они прежде всего уничтожают в «молодёжных лагерях» нашу молодёжь, наших детей, будущее Польши и России. – Он сплюнул, с горечью посмотрел на плиту и добавил: – К чёртовой матери, как бывало говорил наш Божко.
17. ЖЕНЩИНЫ У ВИСЕЛИЦЫ
Это произошло перед самым рождеством 1943 года. Мы, датчане, уже находились при последнем издыхании. Посылок мы тогда ещё не получали. Началась зимняя стужа, снег и лёд сковали дельту Вислы, и наше положение в 13-м блоке стало совершенно невыносимым.
Наступило воскресенье. Как обычно, пас разбудили задолго до рассвета. Поверка всегда продолжалась долго, а в воскресенье в два раза дольше обычного, так как у эсэсовцев было больше времени. Марсинак и Хирш уже несколько раз успели прошипеть, что теперь у нас есть целый день, чтобы научиться правилам хорошего тона, а также раз и навсегда уяснить себе, что такое чистота и порядок. Мы понимали, что нас ждёт. Но не успела окончиться поверка, как пришёл приказ, чтобы сразу после поверки все датчане построились у ворот и ждали дальнейших распоряжений. Даже тех товарищей, которые только что вернулись с ночной работы, староста блока поставил в известность о том, что этот приказ касается и их тоже. Несколько затрещин и пинков должны были по идее навсегда отучить их задавать неуместные вопросы. Все датчане должны выйти на построение.
Когда поверка была наконец закончена и нас выстроили у ворот, оказалось, что мы не одни. Здесь же стояли и «подследственные» заключённые из 5-го блока. Что случилось? «Добровольная» воскресная работа, объяснили поляки, которые уже привыкли к подобного рода еещам. И, несомненно, они были правы. Хотя мы еле держались на ногах от голода и усталости, всё же датчане и «подследственные» заключённые были самыми сильными в лагере. Как говорится, среди слепых и кривой – король.
Под конвоем шестерых или семерых эсэсовцев с автоматами, среди которых был и Рыжий, мы шли по скользкой дороге, ведущей из лагеря. Начиналось зимнее утро, серое и холодное. Наша обувь отличалась крайним убожеством: жалкое подобие башмаков на деревянной подошве. Они были совершенно сбиты и изношены, почти без всякого верха. Привязать к ноге их было нечем; если и удавалось достать какие-нибудь тесёмки или шнурки, они быстро рвались. Устоять на льду, покрывавшем дорогу, было почти невозможно.
Мы вышли из нового лагеря, миновали парк, миновали главные ворота, над которыми развевался чёрный пиратский флаг – знамя эсэсовской дивизии «Мёртвая голова», прошли через старый лагерь и приблизились к огромной горе щепок и стружек, которые выгребали из плотницкой и столярной мастерских. Гора была метров 6–8 высотой, вся набухла от сырости после осенних дождей. Возле неё стояла виселица, а немного подальше – крематорий, который всегда работал на полную мощность.
Подойдя к этой горе вплотную, мы увидели, что накануне другие заключённые набили мокрыми стружками бесчисленное множество мешков. Нам приказали положить на плечи по такому мешку, который должен был стать матрацем для очередного узника, и снова построиться в походную колонну. Лишь тот, кто сам испытал это удовольствие, знает, что значит взвалить на плечи длинный неудобный мешок, и лишь тот, кто сам его нёс, знает, сколько весит мешок, битком набитый мокрыми щепками.
Во всяком случае, мы быстро сообразили, почему именно нас прислали сюда. У других просто не хватило бы сил даже поднять такую тяжесть.
Итак, мы снова строем идём по дороге. Нацистам и в голову не приходит, что можно передвигаться как-нибудь иначе. Это был один из самых тяжёлых и самых трудных маршей, какие нам пришлось совершить в лагере. Ноги болели, мешки сползали вниз; особенно тяжело было таким низкорослым, как я. Мешки волочились у нас по земле, мы начинали отставать, эсэсовцы осыпали нас бранью и подгоняли пинками и ударами прикладов. Но это не помогало. Мы пересекли шоссе и направились к большому кирпичному заводу, принадлежавшему службе СС. Теперь мы поняли, куда идём. Нас гнали в лагерь «Германия», который находился примерно в двух километрах от нашего лагеря и ещё не был заполнен узниками. «Германия» он назывался потому, что первоначально предназначался для проштрафившихся эсэсовцев и других истинных представителей германской расы.
Даже эсэсовцам стало ясно, что они переоценили наши силы. Поэтому изредка они подавали команду «стой», по это лишь означало, что самые сильные заключённые, которые шли впереди, получали короткую заслуженную передышку, а мы, отстающие, должны были тем временем нагонять ушедших вперёд товарищей. Как только мы их нагоняли, раздавалась команда «шагом марш». И всё повторялось сначала: мы падали, отставали, стонали, снова падали и, совершенно обессиленные, уже не могли снова взвалить на плечи проклятые мешки.
Я уже готов был сдаться, у меня просто не было больше сил, как вдруг я услышал чей-то скрипучий голос возле себя:
– Ну-ка, потерпи ещё немножко. И давай поменяемся мешками, тебе будет легче.
Эти слова произнёс Ханс-Петер, крепкий и жилистый каменщик из Копенгагена. Сам он, казалось, совсем не устал.
Мы сбросили мешки на дорогу, и Ханс-Петер с ласковой улыбкой положил мне на плечи свой мешок. Я недоуменно посмотрел на него, потому что его мешок был лёгкий, как пёрышко.
– Нет, брат, я не люблю валять дурака, – сказал он. – Прежде чем взвалить мешок на плечи, я, конечно, вытряхнул из него почти всю эту дрянь. Охота была тащить на себе такую тяжесть. Не на такого напали!
И тут я заметил, что, взваливая себе на плечи мой мешок, он ухитрился высыпать на дорогу почти всё его содержимое. Я никогда не забуду о товарищеской поддержке, которую он мне оказал именно в тот момент, когда я готов был отказаться от дальнейшей борьбы.
Наконец мы добрались до лагеря «Германия», забросили мешки в ещё пустые бараки и снова построились в походную колонну. На обратном пути, который тоже был нелёгок, ибо ноги непрерывно скользили по обледенелой дороге, мы гадали, пошлют ли нас снова с мешками или не пошлют. К сожалению, наши худшие опасения оправдались. Нас погнали не в лагерь, а к горе стружки, возле которой стояла виселица.
Но теперь мы воспользовались опытом, который достался нам такой дорогой ценой. Мы потихоньку прорвали мешки и оставили в них ровно столько щенок и стружки, сколько могли дотащить. Потом построились в походную колонну, чтобы снова двинуться в лагерь «Германия»,
Но вдруг что-то произошло.
– Смирно, смирно, снять шапки! Вы, собаки, марш с дороги, левей, левей! – кричали эсэсовцы.
Что случилось?
По дороге к виселице двигалась целая процессия. Впереди шёл зловещий комендант Хоппе вместе с Долговязым и Майером, за ними – эсэсовский врач и ещё несколько эсэсовцев: все в полном параде, чисто выбритые и напомаженные. Они прошли мимо нас и, по-видимому, даже не заметили, что мы стоим здесь с мешками на спине и шапками в руках.
За этой группой шла другая, состоявшая из нескольких рядовых эсэсовцев и старосты лагеря. Они вели двух женщин. Обе были одеты во всё серое. Голова у каждой была повязана платком, какой обычно носят польские и русские крестьянки. Руки у них были сложены, и когда я увидел их издали в это холодное, серое, мглистое утро, я в первый момент подумал, что это идут две монахини, перебирая чётки. Но когда они приблизились, я понял, что их руки сковывали наручники.
Я долго смотрел на этих женщин. Я не мог отвести от них глаз. Они шли выпрямившись во весь рост, и их серьёзные серые лица были словно вырезаны из дуба. На них было написано невыразимое страдание, и в то же время от них веяло каким-то неземным, я бы даже сказал, священным покоем. Казалось, они вообще не видят и не слышат, что происходит вокруг них. Они просто шли, высоко подняв голову. И гордо смотрели вперёд, как только умеют смотреть крестьянские женщины Восточной Европы. Их глаза излучали какой-то удивительный свет.
Как только они прошли, нас бегом погнали от виселицы.
В это воскресное утро, последнее перед рождеством 1943 года, в Штутгофе были повешены две польские крестьянки. Это была первая официальная казнь, которая произошла почти на наших глазах.
Эти крестьянки некоторое время пробыли в лагере. По доносу женщин, которым хотелось как-то улучшить своё собственное положение, было установлено, что они не только поддерживали связь с польскими партизанами, но и сами возглавляли одну из партизанских групп. После невероятных мучений и пыток, которым они были подвергнуты в подвале главного здания, их приговорили к смертной казни. Эта официальная казнь и состоялась в воскресенье.
После того как мы ещё раз побывали в лагере «Германия» и вернулись в свой барак, я смог наконец немного отдохнуть, и тут передо мной снова возникли лица и глаза двух польских женщин. Я видел их черты, выражение их глаз, когда они стояли под виселицей, и спрашивал сам себя: «О чём думали эти истерзанные польские крестьянки, когда шли к виселице?»
Быть может, они видели своих сыновей, которые были замучены на этой самой дороге, надорвались от непосильной работы или погибли под ударами эсэсовских плетей? А быть может, они слышали, как дети звали на помощь мать, умирая под коваными сапогами эсэсовцев или изнемогая под тяжёлой ношей? И загадочный всеозаряющий свет, льющийся из глаз обречённых, был ответом на отчаянный зов детей: «Да, сын мой, я иду к тебе!» Но кто знает, быть может, этот победоносный свет означал, что, заканчивая свой последний путь, обе они видели в лучезарном сиянии новую Польшу, будущее их детей.
Этого я не знаю. Но знаю, что никогда не забуду двух польских крестьянок, которые шли на казнь, шли на голгофу. Ибо в это последнее воскресенье перед рождеством в лагере Штутгоф они стояли под виселицей как светлый символ победы, символ будущего.
18. РОЖДЕСТВО 1943 ГОДА
Ещё задолго до рождества, чуть ли не со дня нашего прибытия в Штутгоф, по лагерю упорно ходили слухи, что в сочельник нам дадут много вкусной еды. Лагерные старожилы рассказывали, что однажды – не то в 1941, не то в 1942 году – заключённые получили в сочельник дополнительные порции и наелись досыта. Эти слухи весьма поднимали наше настроение. До самого рождества весь лагерь, в том числе датский барак, только и говорил о рождественской трапезе.
Мы сидели за столом, так тесно прижавшись друг к другу, что не могли пошевелиться. Холодно было на улице, холодно было в бараке. Как обычно, перед нами стояли грязные кормушки, наполненные грязной вонючей свёклой. Я был болен и не мог есть. Я сидел и смотрел на своих товарищей, большинство которых было занято на тяжёлых работах под открытым небом. Они промёрзли до костей, закоченели, изголодались и были совершенно изнурены. Они не ели, а вливали в себя эту красноватую свекольную баланду, чтобы хоть как-то согреться. За короткий обеденный перерыв нужно было немного прийти в себя.
– Потом явились эсэсовцы и, как всегда, устроили проверку, – рассказывал один заключённый из столярной мастерской. – Но сегодня они просто взбесились. Хлеб, который поляки любят немного подсушить на плите, они, по своему обыкновению, сбросили на пол, но им этого было мало, и они заставили нас собрать весь хлеб и сжечь.
– Сжечь хлеб? – переспросил Эйнар, глотая вонючий свекольный суп.
– Да. И они сожгли хлеб.
– Сожгли хлеб, – задумчиво пробормотал Эйнар, не Замечая, как с его оттаявшего носа падают капли прямо в миску. – Подумать только, они сожгли хлеб, – повторил он про себя.
– Вы слышали, завтра нам дадут гуляш, – сказал кто-то на другом конце стола.
– Да, Иван говорит, что в прошлом году их накормили досыта.
– Досыта! – повторил Ханс-Петер, который сидел напротив меня и доедал мою порцию супа. – Это враньё, что досыта.
Прозвучал лагерный колокол, и мы бросились к дверям, чтобы построиться со своими рабочими командами.
За несколько дней до рождества в результате «дворцового» переворота у нас появился новый староста блока. Это был «политический» – поляк, который раньше занимал должность старшего капо в ревире.
– Ему я руки не подам, – сказал мне Герберт в оружейной команде, когда – я поведал ему эту новость, – В ревире он умертвил сотни людей. Он не поляк. Он бандит. Его когда-нибудь повесят.
И его повесили. Повесили вместе с Козловским летом 1946 года.
Его звали Брейт, и это был бандит из бандитов. Сексуальная неуравновешенность и постоянные распри с приятелями из-за золотых зубов, вырванных у покойник ков, довершили его деградацию, и вот теперь он стал старостой нашего барака.
Во флигеле «б» 13-го блока была размещена первая партия евреев, прибывших в лагерь. Днём, а как правило, и ночью Брейт «занимался» ими, так что вначале мы не терпели от него особых притеснений, если не считать небольшой пробежки во время обеденного перерыва.
Брейт считал себя «образованным» человеком и был но прочь погреться в лучах датской «культуры»: он полагал, и не без основания, что рано или поздно датчане начнут получать посылки и тогда должность старосты в датском блоке станет весьма прибыльной.
Когда вечером в сочельник мы вернулись в барак, там стояла рождественская ёлка. Её «организовали» и празднично украсили наши товарищи, которые не ходили в этот день на работу. Было ужасно холодно и на улице и в бараке, мы все были измучены голодом и усталостью. Около тридцати датчан уже лежали в ревире, и с каждым днём их число увеличивалось. Мы были при последнем издыхании. Подтвердятся ли слухи, которые так упорно ходили по лагерю? Накормят ли нас сегодня досыта?
Когда нам принесли долгожданный ужин в больших грязных баках, оказалось, что он такой же вкусный и обильный, каким был всегда.
И велико же было наше разочарование!
Один сидели за столами, другие толкались вокруг плиты. Мы решили, что всё-таки надо как-то отпраздновать этот день. Я обещал сказать несколько слов в честь рождества, но только в том случае, если придёт Петерсен.
Кто-то попытался запеть, но нам было сейчас не до песен. Хотя Петерсен не пришёл, я всё-таки решил произнести небольшую речь. Но не успел я открыть рот, как дверь распахнулась и в комнату ввалились Брейт и староста комнаты, маленький весёлый уголовник, бывший моряк. Они были пьяны, так как успели хлебнуть древесного спирта, разбавленного больничным спиртом и смешанного с эфиром. Настроение у них было самое рождественское.
Брейт немедленно вскочил на скамейку, величественно засунул руку за борт своей куртки и, словно Наполеон, обозрел свои войска:
– Среди вас есть шпионы? – заорал он пьяным голосом, заглядывая во все углы, словно шпионы спрятались именно там. – За последнюю неделю я убил в приёмном блоке семерых шпионов, – горланил он. – И если среди вас есть шпионы, я их тоже убью. Ясно? Ну хорошо, – продолжал он после небольшой паузы, во время которой изо всех сил старался сохранить равновесие. – Хорошо, – повторил он уже спокойнее, – Брейт – образованный человек, и вы в этом сейчас убедитесь. В этот святой сочельник, когда нас всех объединяет вера в Иисуса Христа и его пресвятую матерь, мы поклянёмся уничтожить всех иноверцев. А теперь давайте танцевать.
Пьяный негодяй соскочил со скамейки, схватил стоявшего возле него датчанина и начал отплясывать вокруг рождественской ёлки какой-то дикий, сумасшедший танец. При этом он всё время вопил, что мы тоже должны танцевать.
Это было жуткое зрелище. К счастью, вскоре пришли ещё два пьяных «проминента» и увели его в другой блок, где оставалось ещё немного спирта. Когда дверь за ними захлопнулась, мы облегчённо вздохнули.
Нам сказали, чтобы в сочельник мы не торопились ложиться спать. Около десяти часов вечера пришёл Петерсен. Он принёс несколько писем, но настроение у него было скверное. Ведь он тоже испытал на своей шкуре безграничное могущество Штутгофа,
Когда он пришёл, я начал свою речь. Сказал я примерно следующее:
– В Дании рождество – это самый домашний и самый семейный из всех праздников. Поэтому мы в этот вечер мысленно находимся рядом с нашими родными и близкими, так же, как и они – рядом с нами. Но первоначально, – теперь я обращался прямо к Петерсену, – первоначально рождество было в Дании праздником вновь обретённого света, было протестом против тьмы. Этот праздник выражал уверенность, что как бы ни было холодно и темно, свет, солнце и тепло победят мрак и холод. Здесь холодно и темно. Холодно и темна и в Дании, которая пламенными письменами начертала своё имя в наших сердцах; но мы, северяне, знаем, что и наша родная Данил вновь обретёт солнце и свет. Так давайте воспользуемся случаем, быть может, последним в нашей жизни, и с думою о Дании и о тех, кого мы любим, споём «Наша прекрасная страна»[31]31
Датский национальный гимн.
[Закрыть].
Все встали. Не сводя глаз с эсэсовца Петерсена, коммунисты пели в Штутгофе «Наша прекрасная страна».
Когда мы кончили, па глазах у этого жалкого человека блестели слёзы. Угрюмо попрощавшись, он вышел из барака.
Я тоже почувствовал, что должен побыть па воздухе. За последние три года я ни разу не выходил из барака после наступления темноты иначе, как по приказу лагерного начальства. На главной лагерной улице стояла рождественская ёлка, на которой горели электрические лампочки. Я хотел было подойти поближе, но тут же остановился. Взявшись за руки, вокруг ёлки плясал гг «зелёные» капо и старосты вместе с несколькими эсэсовцами. Они были мертвецки пьяны и во всё горло орали песни. Староста лагеря был во внешней цепи, опоясывающей ёлку, и так как цепь оказалась коротка, его длинный плетёный хлыст заполнял недостающее звено.
Мне стало противно, и я направился к 5-му блоку, чтобы переброситься несколькими словами с кем-нибудь из моих польских друзей. Добравшись до противоположного конца лагеря, я вдруг услышал, как в морозной тишине ночи льётся песня: глубокими, сильными голосами мужчины пели величественный польский псалом. Я подошёл ближе. Вдоль ограды из колючей проволоки под током, за которой в отдалении виднелись бараки женщин, стояли сотни польских узников. И они пели псалом во мраке штутгофской ночи, посылая свой привет дочерям Польши, томящимся в старом лагере.
Песнь замерла. Небольшая пауза – и вот уже звучит хор женщин, которые поют где-то там, в старом лагере. Это польские женщины шлют привет своим соотечественникам и товарищам. Удивительно прекрасны эти юные голоса, льющиеся во тьме через колючую проволоку.
Потом и они замолкают. Нас всех охватывает какое-то странное ощущение. Мы не видим, но слышим и чувствуем друг друга, несмотря на расстояние и ток высокого напряжения.
И снова звучит песня, могучая, мужественная, многоголосая. Это поют русские, приветствуя своих товарищей в женском лагере. Они поют партизанскую песню, и их необыкновенно чистые, сильные голоса разносятся далеко вокруг. Советские люди, исхудалые, истерзанные холодом и пытками, одетые в вонючие лохмотья, непоколебимо и решительно выражают свою волю к победе – и они победят, обязательно победят.
Песня затихает. Воцаряется какая-то удивительная тишина. Все захвачены величием этой минуты. А потом тишину снова будит песня. Это поют советские женщины, отвечая из-за колючей нацистской проволоки своим товарищам в новом лагере. Они поют песню… Нет, это гимн о Москве.
И когда песня улетает в ночную тьму, мы молча стоим вдоль колючей проволоки. Мёртвая тишина. Вдруг в нас вонзается луч прожектора с ближайшей сторожевой вышки, и чей-то окрик словно разрывает окутавшую нас тишину:
– Марш по баракам, вшивые кретины, свиньи грязные. живо, или я буду стрелять!
Вдогонку нам лязгнул затвор.