Текст книги "Автобиография"
Автор книги: Марк Твен
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Последняя попытка
Наконец в 1904 году, во Флоренции, меня осенило, как правильно писать автобиографию: начать с произвольно выбранного периода, бродить свободно по всей своей жизни, говорить только о том, что интересует тебя в данный момент, оставить тему, когда интерес грозит угаснуть, и перевести разговор на новый, более интересный предмет, который сам вторгся тебе в память.
А еще надо сделать повествование сочетанием автобиографии и дневника. Благодаря этому вы добиваетесь того, что живые моменты настоящего будут контрастировать с воспоминаниями о похожих событиях из прошлого, и сами эти противопоставления будут иметь свое очарование. Никакого таланта, чтобы сделать сочетание дневника и автобиографии интересным, не требуется.
Таким вот образом я нащупал верный план. Он делает мой труд развлечением – чистым развлечением, игрой, приятным времяпрепровождением, совершенно не требующим усилий. Впервые в истории был найден такого рода верный план.
Окончательный (и верный) план
Я составлю текст, чтобы предварить «Автобиографию», а также предисловие, которое пойдет вслед за указанным текстом.
До чего крохотную часть человеческой жизни составляют поступки и слова! Подлинная жизнь происходит у человека в голове, не ведомая никому, кроме него самого. Весь день напролет и ежедневно жернова его мозгов усердно трудятся, и именно мысли (которые есть не что иное, как не высказанные вслух чувства), а не что-либо другое, являются историей. Человек действует, и слова – всего лишь видимая тонкая корочка его мира с разбросанными там и сям снежными вершинами и бессмысленным переливанием из пустого в порожнее – и они составляют такую пустяковую часть его величины! – всего лишь оболочку, в которую он упакован. Основная его часть скрыта – как и ее вулканические массы, которые извергаются и бурлят и никогда не отдыхают – ни днем, ни ночью. Именно они составляют его жизнь, не выраженные на письме, да их и невозможно так выразить. Каждый день составил бы целую книгу в восемьдесят тысяч слов – это триста шестьдесят пять книг в год. Биографии – всего лишь одежда и пуговицы человека; биографию самого человека написать нельзя.
Предисловие. Как бы из могилы
IВ этой «Автобиографии» я буду учитывать тот факт, что говорю из могилы. Я в буквальном смысле говорю из могилы, потому что к тому времени, когда эта книга выйдет из печати, буду уже мертв. Во всяком случае – чтобы быть точным – девятнадцать двадцатых этой книги увидит свет только после моей смерти.
Я предпочитаю говорить из могилы, а не при жизни, по веской причине: отсюда я могу говорить свободно. Когда человек пишет книгу, имея дело с частными сторонами своей жизни – книгу, которой предстоит быть прочитанной, пока он еще жив, – он уклоняется от того, чтобы высказываться со всей откровенностью. Все его старания сделать это терпят неудачу, он пытается совершить невозможное для человеческого существа. Самый откровенный, свободный и личный продукт человеческого ума и сердца – любовное письмо: пишущий получает неограниченную свободу изложения и выражения, потому что сознает, что ни один посторонний не увидит написанного. Иногда впоследствии происходит нарушение обязательств, и когда автор письма видит свое творение напечатанным, то чувствует себя мучительно неловко и понимает, что никогда не стал бы изливать душу с такой мерой откровенности, если бы знал, что пишет для публики. Он не находит в письме ничего, что было бы неправдой, бесчестным или недостойным уважения, но вне зависимости от этого он вел бы себя гораздо более сдержанно, если бы знал, что пишет для печати.
Мне кажется, я смогу быть настолько же искренним, свободным и нестесненным, как в любовном письме, зная, что написанное не будет выставлено ни на чей суд до тех пор, пока я не умру и не стану ничего не ведающим и безразличным.
IIСим даю указание моим редакторам, наследникам и правопреемникам не включать в первое издание изображения моих друзей и врагов, которые могли бы задеть чувства любого из изображенных лиц либо их семей и родственников. Эта книга не досье мщения. Когда я в ней поджариваю кого-то, то делаю это не для удовольствия видеть его поджаренным, а потому что он того заслуживает. Стало быть, это комплимент, знак признания и отличия – пусть благодарит и помалкивает. Я не поджариваю заурядных и незначительных.
Из первого, второго, третьего и четвертого изданий должны быть исключены все разумные и здравые суждения. Быть может, столетие спустя на такой товар появится спрос. Зачем спешить? Поживем – увидим.
IIIИздания должны выпускаться с интервалом в двадцать пять лет. Многое, что должно быть исключено из первого издания, подойдет для второго; многое, что должно быть исключено из второго, подойдет для третьего; в четвертое – или в крайнем случае в пятое – может войти вся «Автобиография», без изъятий.
Марк Твен
Здесь начинаются флорентийские диктовки
[Джон Хэй[58] 58Хэй, Джон Мильтон (1838–1905) – государственный деятель США, дипломат и писатель; в периоды президентства Уильяма Маккинли и Теодора Рузвельта был государственным секретарем США. – Примеч. науч. ред.
[Закрыть]]
Флоренция, Италия, 31 января 1904 года
Четверть века назад я навещал Джона Хэя, ныне госсекретаря, в нью-йоркском доме Уайтлоу Рида, который Хэй занимал несколько месяцев, пока Рид был на каникулах в Европе. Хэй также временно редактировал газету Рида «Нью-Йорк трибюн». Я особенно хорошо помню два эпизода того воскресного визита и, пожалуй, использую их сейчас, чтобы кое-что проиллюстрировать. Один из эпизодов незначителен, и я с трудом понимаю, почему он продержался у меня в памяти так много лет. Я должен предварить его в одном-двух словах. До этого я знал Джона Хэя немало лет, с тех пор когда он был малоизвестным молодым автором редакционных статей в «Трибюн» во времена Хораса Грили[59] 59
Грили, Хорас (1811–1872) – американский журналист, политический деятель, совместный кандидат от Либерально-республиканской и Демократической партий на президентских выборах 1872 г. – Примеч. науч. ред.
[Закрыть], заслуживая в три-четыре раза больше того жалованья, которое получал, учитывая высокое качество продукции, выходившей из-под его пера. В те давние дни им можно было залюбоваться – благодаря красоте черт, совершенству фигуры, изяществу осанки и движений. В нем было особое обаяние, совершенно непривычное моему западному невежеству и неопытности, – обаяние манер, интонации, непринужденного красноречия, и все это: легкость, простота, изысканность, притягательная естественность – приобретено в Европе, где он какое-то время был поверенным в делах при венском дворе. Он был веселым и сердечным – весьма приятным компаньоном.
* * *
Итак, подхожу к сути. Джон Хэй не боялся Хораса Грили.
Оставлю эту ремарку в отдельном абзаце, она весьма красноречива. Джон Хэй был единственным человеком из тех, кто когда-либо служил у Хораса Грили в «Трибюн», о котором это можно сказать. В последние несколько лет, с тех пор как Хэй занимает пост госсекретаря, при непрерывной череде таких внешнеполитических затруднений, какие, вероятно, не приходились на долю ни одного предыдущего лица в этом кресле – если учесть важность связанных с этим вопросов, – мы видим, что отвага юности все еще ему присуща и он страшится королей и императоров с их армиями и флотами не больше, чем страшился Хораса Грили.
Итак, подхожу к своему заявлению. В то воскресное утро, двадцать пять лет назад, мы с Хэем болтали, смеялись и ругались, почти как те же самые мы в шестьдесят седьмом году, когда дверь отворилась и появилась миссис Хэй, степенно одетая, в перчатках и чепце, только что из церкви, благоухающая пресвитерианской святостью. Мы, разумеется, тотчас же поднялись на ноги – поднялись в стремительно холодающей атмосфере: температура, которая вначале была мягкой и напоминала летнюю, к тому времени, как мы выпрямились, уже превращала наше дыхание и всю остальную влагу в воздухе в кристаллы инея. Но мы не имели возможности произнести любезные и вежливые слова и выразить надлежащее почтение: благочестивая молодая матрона нас опередила. Она без улыбки сделала несколько шагов, с отчетливо написанным на лице неодобрением весьма холодно произнесла: «Доброе утро, мистер Клеменс» – и прошла в другую комнату.
Наступила неловкая пауза – можно даже сказать, очень неловкая. Если Хэй ожидал, что я заговорю, то это было ошибкой; я не мог придумать ни слова. Вскоре мне стало ясно, что почва ушла и у него из-под ног, он тоже потерял дар речи. Обретя способность ходить, я направился к двери, а Хэй, так сказать, поседевший в одну ночь, невнятно ковылял сбоку, не издавая ни стона, не произнося ни слова. У дверей его старинная обходительность воскресла и отважно вспыхнула на миг, а затем угасла. То есть он попытался пригласить меня зайти снова, но в этот момент старинная искренность Хэя восстала против лицемерия и подавила его. Он попытался произнести другую реплику и справился с ней. Трогательно сконфуженным тоном он произнес:
– Она очень строга к соблюдению воскресенья.
Не раз за последние несколько лет я слышал, как восхищенные и благодарные люди говорят, да я и сам говорил: «Он не боится всей восьмидесятимиллионной нации, если долг требует от него сделать непопулярный поступок».
С тех пор прошло двадцать пять лет, и из своего долгого опыта я усвоил: ничья храбрость не является абсолютной, всегда найдется кто-то способный умерить твое бесстрашие.
Другой эпизод этого визита был таков: обмениваясь репликами, касающимися нашего возраста, я признался в сорока двух, а Хэй – в сорока. Затем он спросил, начал ли я писать автобиографию, и я ответил, что нет. Он сказал, что мне следует начать немедленно и что я уже потерял два года. Затем он произнес, по сути, следующее: «В сорок лет человек достигает вершины холма жизни и начинает клониться к закату. Обычный среднестатистический человек – так чтобы не слишком детализировать и не сказать заурядный – в этом возрасте либо преуспел, либо потерпел провал. В обоих случаях он прожил жизнь, достойную описания. Также в обоих случаях прожитая жизнь достойна того, чтобы ее письменно изложить, и не может оказаться неинтересной, если он будет рассказывать о себе как можно правдивее. А ему волей-неволей придется излагать правду, ибо факты и вымысел будут слаженно работать вместе ради защиты читателя от лжи. Каждый факт и каждая выдумка будут легким мазком краски, который упадет на нужное место, и вместе они нарисуют его портрет – не тот портрет, который, по его мнению, они рисуют, но истинный портрет: его нутро, душу, характер. Не имея намерения лгать, он будет лгать постоянно, не грубо, не тупо, не сознательно, но полусознательно – в сумерках сознания, мягких, нежных и милосердных сумерках, которые придают ему благообразный вид, выпячивая его добродетельные черты и оставляя в тени неприглядные. Но его правда окажется узнаваемой, а его маскировка нежелательных фактов, которые могли бы свидетельствовать против него, пройдет незамеченной, читатель сквозь пелену различит факт и раскусит человека. Есть неуловимое дьявольское нечто в автобиографическом сочинении, которое разбивает все авторские старания написать свой портрет так, как он того хочет».
Хэй имел в виду, что мы с ним обычные, среднестатистические, заурядные люди, и я не вознегодовал на такой вердикт в отношении меня, а зализывал рану молча. Его мысль, что мы выполнили отмеренную нам в жизни работу, миновали зенит и клонимся к закату (разве что я двумя годами его старше) и никому из нас уже не суждено совершить в жизни ничего полезного для человечества, было совершенной ошибкой. Я к тому времени написал четыре книги, возможно – пять. С тех пор я, том за томом, погружаю мир в литературную премудрость. Хэй с тех пор, как его тогдашнее солнце пошло на закат, стал историком мистера Линкольна, и эта книга никогда не канет в вечность; он побывал послом, блестящим оратором, компетентным и достойным восхищения госсекретарем и стал бы в следующем году президентом, будь мы достаточно честной и благодарной нацией, а не такой, которая обычно не желает получить главу исполнительной власти из золота, если может получить его из жести.
Я потерял два года, но твердо решил наверстать упущенное и немедленно взяться за автобиографию. И я действительно ее начал, но твердое решение растаяло и исчезло через неделю, поэтому работа была заброшена. С тех пор примерно каждые три-четыре года я пишу ее новые начала, а потом отбрасываю их. Однажды я проделал эксперимент с написанием дневника, намереваясь раздуть его до автобиографии, когда в нем окажется достаточно материала, но этот эксперимент продлился всего неделю: я тратил каждый день по полвечера, чтобы письменно изложить события дня, – и в конце недели результат мне не понравился.
На протяжении последних восьми или десяти лет я сделал несколько попыток создать автобиографию тем или иным рукописным способом, но результат всякий раз оказывался неудовлетворительным – было слишком литературно. Вести повествование с пером в руке – трудное искусство. Повествование должно течь, как течет по горам и зеленым лесам ручей, когда его направление меняется от каждого валуна, который встречается на его пути, и от каждого одетого травой песчаного выступа, что вдается в его русло. Его поверхность нарушается, но течение не сдерживается камнями и галькой на мелководье. Это ручей, который ни одной минуты не движется прямо, но энергично и живо бежит себе и бежит – порой грамматически неправильно, а порой давая кругаля в три четверти мили и в конце петли возвращаясь на расстояние ярда от пути, с которого отклонился. Однако он все время движется и всегда верен по крайней мере одному закону – закону повествования, которое закона не имеет. Главное – движение, способ несуществен, коль скоро движение происходит.
С пером в руке поток повествования – это искусственный канал, поток движется медленно, гладко, благопристойно, сонно, в нем нет изъянов, кроме того, что весь он – сплошной изъян. Он слишком литературен, слишком чопорен, слишком изыскан; его темп, стиль и движение не подходят для сказания. Этот самый канал всегда отражает, такова его природа, с этим ничего не поделаешь. Его гладкая поверхность интересуется всем, что встречается по берегам: коровами, листвой, цветами, – всем. И таким образом он теряет уйму времени в рефлексиях.
Заметки о «Простаках за границей»Надиктовано во Флоренции, Италия, апрель 1904 года.
Начну с комментария по поводу посвящения к этой книге. Я написал эту книгу в марте – апреле 1868 года в Сан-Франциско. Она вышла в свет в августе 1869 года. Три года спустя мистер Гудман из Виргиния-Сити, штат Невада, в чьей газете я служил десятью годами ранее, приехал на восток, и как-то раз, когда мы прогуливались по Бродвею, сказал:
– Как вам пришло в голову украсть посвящение Оливера Уэнделла Холмса[60] 60
Холмс, Оливер Уэнделл (1809–1894) – американский врач, поэт и писатель. – Примеч. науч. ред.
[Закрыть] и вставить его в свою книгу?
Я дал какой-то беззаботный и несущественный ответ, так как полагал, что он шутит. Но он заверил меня, что говорит серьезно, и продолжил:
– Я не обсуждаю вопрос, украли вы его или нет – потому что этот вопрос может быть разрешен в первом же книжном магазине, – я только спрашиваю, как вас угораздило его украсть, ибо именно на этом фокусируется мое любопытство.
Предоставить ему эту информацию я не мог, так как у меня ее не было. Я мог бы под присягой показать, что ничего не крал: таким образом, мое самолюбие ничуть не было задето, а дух – растревожен. В сущности, я полагал, что он спутал мою книгу с какой-то другой, сейчас попадет в неловкое положение и уготавливает скорбь для себя и триумф для меня. Мы вошли в книжный магазин, и он попросил «Простаков за границей», а также изящную, синюю с золотом, книжечку стихов доктора Оливера Уэнделла Холмса. Он раскрыл обе эти книги на страницах с посвящениями и сказал:
– Прочтите их. Ясно, что автор второго украл первое, не так ли?
Я был сильно пристыжен и невыразимо изумлен. Мы продолжили нашу прогулку, но я был не в состоянии пролить ни единого луча света на тот его первоначальный вопрос. Я не мог припомнить, чтобы когда-нибудь видел посвящение доктора Холмса. Я знал стихи, но посвящение было для меня новостью.
До разгадки тайны я добрался только через несколько месяцев, и она явилась ко мне любопытным и в то же время естественным способом, ибо естественный способ, предоставляемый природой и устройством человеческого ума для обнаружения забытого события, состоит в том, чтобы задействовать для его воскрешения другое забытое событие.
Я получил письмо от его преподобия доктора Райзинга, который был в мое время приходским священником епископальной церкви в Виргиния-Сити. В этом письме доктор Райзинг упоминал ряд событий, которые произошли с нами шестью годами ранее на Сандвичевых островах[61] 61
Сандвичевы острова – устаревшее название Гавайских островов.
[Закрыть]; среди прочего он вскользь упомянул скудость отеля «Гонолулу» в смысле литературы. Поначалу я не распознал значение этой ремарки: она ни о чем мне не напоминала, – но некоторое время спустя меня вдруг осенило! В отеле мистера Кирхофа была только одна книга – первый том из синей с золотом серии доктора Холмса. В течение двух недель я имел возможность хорошо ознакомиться с его содержанием, потому что перед этим объехал большой остров (Гавайи) верхом на лошади и натер седлом столько мозолей, что если бы они облагались пошлиной, я бы разорился. Из-за них мне пришлось две недели просидеть в своем номере, без одежды, страдая от непрерывной боли, в обществе одних только сигар и маленького томика стихов. Разумеется, я читал их почти непрестанно, прочел от начала до конца, затем прочел в обратном порядке, затем начал с середины и прочел в оба конца, затем задом наперед и вверх ногами. Короче говоря, я зачитал книгу до дыр и был бесконечно благодарен руке, которая их написала.
Здесь мы имеем пример того, что может сделать повторение, ежедневное и ежечасное на протяжении значительного отрезка времени, когда человек просто читает для развлечения, без мысли или намерения сохранить в памяти прочитанное. Это процесс, который с течением лет выхолащивает всю суть из знакомого стиха Священного Писания, не оставляя ничего, кроме увядшей шелухи. Но в этом случае вы по крайней мере знаете происхождение шелухи, а в рассматриваемом примере я явно сохранил шелуху, но со временем забыл, откуда она взялась. Она пролежала, забытая, в каком-то темном закоулке моей памяти год или два, затем всплыла на свет, когда мне потребовалось посвящение, и была немедленно и ошибочно принята за плод моей счастливой фантазии.
Я был неопытен, я был невежествен, тайны человеческого разума все еще оставались для меня книгой за семью печатями, и я сдуру посмотрел на себя как на закоренелого, не достойного прощения преступника. Я написал доктору Холмсу, рассказал ему всю эту неприглядную историю и в пылких выражениях умолял его поверить, что я вовсе не намеревался совершать это преступление и не знал, что его совершил, пока меня не поставили перед лицом ужасной очевидности. Его ответ у меня затерялся, лучше бы я позволил себе затерять какого-нибудь своего дядю. Их у меня избыток, причем многие из них не представляют для меня никакой реальной ценности, а то письмо было единственным и бесценным, неизмеримо важнее всякого дядьства. В нем доктор Холмс добрейшим и целительнейшим смехом посмеялся над всем этим делом и обстоятельно, в замечательных выражениях заверил меня, что в невольном плагиате нет греха. Он пояснил, что я совершаю его каждый день, что он совершает его каждый день, что каждый живущий на земле человек, который говорит или пишет, совершает его каждый день, и не просто раз или два, но всякий раз как открывает рот. Что все наши формулировки суть разнообразные ожившие тени, отбрасываемые тем, что мы читаем, и ни одна наша удачная фраза никогда не является собственно нашей, в ней нет ничего собственно нашего, кроме некоего легкого изменения, порожденного нашим темпераментом, характером, окружением, образованием и ассоциациями. Это легкое изменение и отличает нашу фразу от манеры высказывания другого человека, отмечает ее нашим особым стилем и делает на данный момент нашей собственной, все остальное из нее является старым, шаблонным, антикварным и несущим в себе дыхание тысяч поколений тех, которые пропустили его через свои уста до нас!
За тридцать с чем-то лет, прошедших с тех пор, я убедился, что доктор Холмс был прав.
Мне бы хотелось дать примечание к предисловию «Простаков». В последнем абзаце этого короткого предисловия я говорю о владельцах газеты «Дейли альта Калифорния», которые «отказались от своих прав» на определенные корреспонденции, которые я написал для этого издания, будучи в поездке на пароходе «Квакер-Сити». Тогда я был моложе, теперь седовлас, но обида этих слов терзает меня, когда я сейчас, через много лет, перечитываю тот абзац, перечитываю, пожалуй, впервые с тех пор, как он был написан. Права были, это верно, – такие права, которые сильные способны приобрести над слабыми и отсутствующими. Когда-то, в шестьдесят шестом году, Джордж Барнс предложил мне сложить с себя обязанности репортера в его газете, сан-францисской «Морнинг колл», и несколько месяцев после этого я был без денег и без работы, затем в моей судьбе произошел благоприятный поворот. Владельцы сакраментской газеты «Юнион», крупного и влиятельного ежедневного издания, отправили меня на Сандвичевы острова, чтобы я писал оттуда по четыре корреспонденции в месяц, по двадцать долларов за штуку. Я пробыл там четыре или пять месяцев, а вернувшись, обнаружил, что являюсь чуть ли не самым известным честным человеком на Тихоокеанском побережье. Томас Магуайр, владелец нескольких театров, сказал, что теперь мне самое время сколотить состояние – ковать железо, пока горячо! – занять лекционное поле! Я так и сделал. Я анонсировал лекцию о Сандвичевых островах, закончив объявление такой припиской: «Входная плата один доллар, доступ слушателей начинается в половине восьмого, неприятности начинаются в восемь». Истинное пророчество. Неприятности действительно начались в восемь, когда я обнаружил себя перед единственной аудиторией, с какой когда-либо сталкивался лицом к лицу, ибо страх, который наполнил меня с головы до пят, был парализующим. Он продолжался две минуты и был горек как смерть, память о нем неизгладима, но он имел и свои преимущества, поскольку сделал меня свободным от робости перед слушателями на все последующие времена. Я выступал с лекциями во всех важнейших калифорнийских городах и в Неваде, затем прочел еще одну-две лекции в Сан-Франциско, после чего вернулся с этого поля богатым – по моим меркам – и решил отправиться из Сан-Франциско на запад, в кругосветное плавание. Владельцы «Альты» наняли меня написать отчет о путешествии для их газеты – пятьдесят корреспонденций размером полторы колонки каждая, что должно было составить примерно две тысячи слов, по двадцать долларов за каждую корреспонденцию.
Я поехал на восток, в Сент-Луис, чтобы попрощаться с матерью, но потом зажегся проспектом капитана Дункана отправиться в экспедицию на пароходе «Квакер-Сити», что в результате и сделал. Во время поездки я написал и отослал те самые пятьдесят писем, шесть из них не дошли по адресу, и, чтобы выполнить свой контракт, я написал шесть новых. Затем скомпилировал лекцию о поездке и прочел ее в Сан-Франциско с большой денежной выгодой, а затем перенес бизнес за пределы города и ужаснулся результату: меня совершенно забыли – в залах, где я выступал, не хватило бы людей, чтобы составить жюри присяжных на следствии по делу о моей утраченной репутации! Я навел справки относительно этого странного положения вещей и выяснил, что расчетливые хозяева несметно богатой газеты «Альта» обеспечили себе авторское право на все те бедные маленькие двадцатидолларовые корреспонденции и угрожали судебным преследованием любому изданию, которое отважится перепечатать из них хотя бы абзац.
Вот тебе на! Я подрядился написать большую книгу о путешествии для издательства «Американ паблишинг компани» в Хартфорде и предполагал, что мне потребуются все те письма, чтобы ими ее заполнить. Если владельцы этого украдкой приобретенного авторского права вдруг не позволят мне использовать письма, я окажусь в неловкой ситуации. Именно это они и сделали: мистер Мак… как там – я забыл концовку его фамилии[62] 62
20 мая 1906 г. Сейчас я вспомнил – Маккреллиш. – Примеч. авт.
[Закрыть] – сказал, что собирается сделать из этих писем книгу, с тем чтобы вернуть ту тысячу долларов, которую они за них заплатили. Я сказал, что если бы они действовали честно и благородно и разрешили прессе страны использовать эти корреспонденции или отрывки из них, моя лекционная поездка по побережью принесла бы мне десять тысяч долларов, тогда как «Альта» лишила меня этой суммы. Тогда он предложил компромисс: он опубликует книгу и уделит мне с нее десятипроцентный гонорар. Компромисс меня не устроил – я так и сказал. Я был теперь совершенно неизвестен за пределами Сан-Франциско, продажа книги будет ограничена только этим городом, и моего гонорара хватит только на три месяца, тогда как мой восточный контракт, будь он исполнен, мог бы принести мне хороший доход, поскольку я имел некоторую репутацию на Атлантическом побережье, приобретенную публикациями шести путевых корреспонденций в нью-йоркской «Трибюн» и одной или двух – в «Геральд».
В конце концов мистер Маккреллиш согласился отказаться от книги на определенных условиях: в своем предисловии я должен выразить благодарность «Альте» за ее отказ от «прав» и выдачу мне разрешения. Я возразил против благодарности. Я не мог со сколько-нибудь существенной искренностью благодарить «Альту» за банкротство своего лекционного рейда. После изрядных дебатов моя точка зрения была признана и выражение благодарности отменено.
В то время редактором «Альты» был Ноа Брукс, человек безупречно честный и наделенный сердцем, а также хороший историк, там, где факты не были существенно важными. В биографических набросках обо мне, написанных через много лет (1902), он был весьма выразителен, расточая похвалы щедрости людей из «Альты», подаривших мне без компенсации книгу, которая, как показала потом история, стоила целое состояние. После всего того сыр-бора я не сильно поживился на письмах «Альты». Я понял, что они были материей газетной, а не книжной. Они писались урывками, когда выпадала возможность поработать во время нашего лихорадочного полета по Европе либо в печной жаре кают-компании на борту «Квакер-Сити», поэтому они были сделаны небрежно и нуждались в том, чтобы отжать из них некоторое количество воздуха и воды… Я использовал из них несколько штук – десять или двенадцать, пожалуй. Остальную часть «Простаков за границей» я написал за шестьдесят дней и, в сущности, мог бы добавить еще двухнедельный труд пером и обойтись вообще без этих писем.
В те дни я был очень молод, чрезвычайно молод, чудесно молод, моложе, чем сейчас, моложе, чем буду когда-либо еще, хоть через сто лет. Я работал каждую ночь с одиннадцати или двенадцати до белого дня, и поскольку написал двести тысяч слов за шестьдесят дней, то средняя норма составляла больше трех тысяч слов в день – это ничто для сэра Вальтера Скотта, ничто для Льюиса Стивенсона, ничто для множества других людей, но весьма недурно для меня. В 1897 году, когда мы жили на площади Тедворт-сквер в Лондоне и я писал книгу под названием «Вдоль экватора», моя средняя норма была тысяча восемьсот слов в день. Здесь, во Флоренции (1904), я вроде бы пишу тысячу четыреста слов за рабочий сеанс продолжительностью четыре или пять часов[63] 63
Я имею в виду ручкой. Эта «Автобиография» надиктовывается, а не пишется. – Примеч. авт.
[Закрыть].
Из вышесказанного напрашивается вывод, что за минувшие тридцать шесть лет я неуклонно снижал производительность. Но я понимаю, что мои выкладки имеют изъян: три тысячи слов весной 1868 года, когда я работал по семь, восемь или девять часов за сеанс, имеют мало или никаких преимуществ над нынешними рабочими сессиями, длящимися половину того времени и производящими половину того объема. Цифры часто меня дезориентируют, особенно когда я сам произвожу вычисления; это тот случай, когда подтверждается высказывание, приписываемое Дизраэли: «Существует три вида лжи: ложь, гнусная ложь и статистика».