Текст книги "Автобиография"
Автор книги: Марк Твен
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
За дорогой, на которой грелись на солнце змеи, находилась густая молодая чаща, а через нее вела тускло освещенная тропинка протяженностью с четверть мили. Затем из полутьмы путник внезапно выходил на ровную поляну, покрытую кустиками дикой земляники, усыпанную звездочками луговой гвоздики и окруженную со всех сторон стеной леса. Земляника была превосходная и душистая, и в сезон мы обычно ходили туда свежим, бодрящим ранним утром, пока в траве еще сверкали бусинки росы, а леса звенели первыми песнями птиц.
Слева, ниже по лесистому склону, стояли качели, сделанные из коры, ободранной с молодых ореховых деревьев. Когда кора высыхала, качели становились опасными. Они обычно подламывались, когда ребенок находился в сорока футах над землей, – вот почему каждый год приходилось чинить так много костей. Меня самого эта злая судьба не постигла, но никто из моих кузенов ее не избежал. Таковых было восемь, и одно время было сломано в общей сложности четырнадцать рук. Но с точки зрения издержек это ничего не стоило, потому что врач брал деньги за год – двадцать пять долларов за всю семью. Я помню двух флоридских докторов, Чаунинга и Мередита. Они не только обслуживали целую семью за двадцать пять долларов в год, но и сами доставляли лекарства. В изрядных количествах. Только самые крупные особи могли вместить в себя полную дозу. Главным средством было касторовое масло. Доза составляла полковша, пополам с полуковшом новоорлеанской черной патоки, добавленной, дабы облегчить проглатывание и придать снадобью приятный вкус, каковая цель никогда не достигалась. Другой надежной помощницей была каломель, затем шел ревень, а следующим – корень ялапы[56] 56
Каломель, ревень, корень ялапы – слабительные средства. – Примеч. пер.
[Закрыть]. Затем еще пациенту пускали кровь и ставили горчичники. Это была наводящая ужас система, и тем не менее уровень смертности был невысок. Каломель почти непременно вызывала у пациента повышенное слюноотделение и стоила ему нескольких зубов. Зубных врачей не было. Когда зубы начинали разрушаться или почему-либо еще болеть, доктор делал только одно: приносил клещи и выдергивал их. Если челюсть при этом сохранялась, то была не его вина.
Врачей не вызывали в случаях обычных болезней – ими занимались бабушки семейств. Каждая пожилая женщина была лекарем, собирала собственные медикаменты в лесах и знала, как составлять дозы, которые встряхнули бы жизненно важные органы и у отлитой из чугуна собаки. Затем был еще так называемый «индейский доктор» – мрачный дикарь, уцелевший обломок своего племени, погруженный в тайны природы и скрытые свойства трав. Большинство обитателей лесной глуши имели высокую веру в его силу и могли порассказать о чудесных исцелениях, которых он добился. На Маврикии, затерянном в просторах Индийского океана, есть человек, похожий на нашего индейского доктора тех времен. Он негр и не получил медицинского образования, но тем не менее существует одна болезнь, по которой он мастер и которую умеет лечить, а доктора – нет. За ним посылают, когда она приключается. Это детское заболевание странного и смертельного характера. И негр излечивает его травяным снадобьем, которое изготавливает сам по рецепту, перешедшему к нему от отца и деда. Он ни за что и никому не позволяет взглянуть на этот рецепт. Он хранит секрет его состава для себя, и люди опасаются, что он умрет, так и не раскрыв его, – тогда на Маврикии воцарится ужас. Мне рассказывали об этом тамошние люди в 1896 году.
У нас в те давние времена тоже был такой знахарь – пожилая женщина. Ее специализацией была зубная боль. Она была женой фермера и жила в пяти милях от Ганнибала. Она накладывала руку на челюсть пациента, говорила: «Веруй!» – и исцеление немедленно наступало. Миссис Аттербек. Я помню ее очень хорошо. Дважды я ездил к ней вместе с матерью верхом на лошади и видел, как проходило лечение. Пациенткой была моя мать.
Несколько позже в Ганнибал переехал доктор Мередит. Он стал нашим семейным лекарем и несколько раз спасал мне жизнь. Несмотря на это, он был хорошим человеком, и намерения у него были добрые. Ну и слава Богу.
Мне всегда говорили, что я был болезненным, хилым, хлопотным и ненадежным ребенком и первые семь лет своей жизни жил преимущественно на аллопатических медикаментах. Я расспрашивал об этом мать в конце ее жизни – она была тогда на восемьдесят восьмом году:
– Наверное, на протяжении всего того времени ты тревожилась за меня?
– Да, постоянно.
– Боялась, что я не выживу?
Она задумчиво помедлила – по-видимому, чтобы обдумать факты, – и сказала:
– Нет – боялась, что выживешь.
Звучит как плагиат, но, по всей вероятности, это было не так.
Здание сельской школы находилось в трех милях от фермы моего дяди. Оно стояло на лесной опушке и вмещало примерно двадцать пять мальчиков и девочек. Мы посещали школу более или менее регулярно, раз или два в неделю, летом, шагая туда утром, по холодку, лесными тропинками, и обратно – в сумерках, в конце дня. Все ученики приносили с собой обеды в корзинках – кукурузные лепешки, пахту и другие вкусные вещи – и, сидя в полдень в тени деревьев, их съедали. Это та часть моего образования, о которой я вспоминаю с наибольшим удовольствием. Мой первый визит в школу произошел, когда мне было семь лет. Рослая девушка лет пятнадцати, в традиционном чепчике от солнца и набивном ситцевом платье, спросила меня, употребляю ли я табак – имея в виду, жую ли я его. Я сказал, что нет. Это вызвало у нее презрение. Она представила меня всему сборищу и сказала:
– Перед вами семилетний мальчик, который не умеет жевать табак.
По взглядам и комментариям, которые это вызвало, стало ясно, что я – пропащий тип. Мне было мучительно стыдно, и я твердо решил исправиться, но все закончилось тем, что меня затошнило и я так и не смог выучиться жевать табак. Я научился очень неплохо курить, но это никого не умилостивило – я так и остался бесхарактерным беднягой. Я страстно желал быть достойным уважения, но так и не сумел возвыситься в их глазах. У детей очень мало милосердия к недостаткам друг друга.
Как уже было сказано, до двенадцати или тринадцати лет я каждый год проводил какую-то часть времени на ферме. Жизнь, которую я там вел с моими кузенами, была полна очарования, и таковыми до сих пор остаются воспоминания о ней. Я помню исполненные торжественности сумерки и таинственность густых лесов, запахи земли, слабые ароматы полевых цветов, сверкание омытой дождем листвы, дробный стук капель, когда ветер раскачивает деревья, отдаленный стук дятлов и приглушенную барабанную дробь лесных фазанов в глуши леса, стремительные взгляды потревоженных диких существ, мечущихся в траве, – все это я могу вызвать в памяти и сделать таким реальным, каким оно было тогда, и таким же благословенным. Я могу припомнить прерию, ее одиночество и покой и громадного ястреба, неподвижно зависшего в небе, с широко расправленными крыльями, и проглядывающую сквозь бахрому перьев синеву свода. Я вижу леса в осеннем уборе, пурпурные дубы, орешники-гикори, облитые золотом, клены и кусты сумаха, сияющие малиновым пламенем, и слышу шорох опавших листьев под нашими ногами. Я вижу синие гроздья дикого винограда, висящие среди листвы молодых побегов, и помню его вкус и запах. Я знаю, как выглядит дикая ежевика и какова она на вкус – то же самое с папайей, лесными орехами и хурмой, – и чувствую глухую дробь по моей голове орехов-гикори и лесных орехов, когда морозным утром мы выходили собирать их наперегонки со свиньями, а порывы ветра срывали их и швыряли вниз. Я знаю, как выглядит пятно от ежевики и как оно красиво, и знаю, как выглядит пятно от скорлупы лесного ореха и как трудно его отстирать, только зря потратишь время. Я знаю вкус кленового сока, и когда надо его собирать, и как располагать лотки и направляющие трубки, и как уваривать сок, и как украсть кленовый сахар, после того как он сделан. А еще – насколько ворованный сахар вкуснее любого другого, который достается тебе честным путем, что бы там ни говорили ханжи. Я знаю, как выглядит призовой арбуз, когда он греет на солнце свою толстую округлость среди плетей тыквы и своих собратьев; я знаю, как узнать, спелый он или нет, не разбивая; я знаю, как призывно он выглядит, когда охлаждается в лохани с водой под кроватью; я знаю, как он выглядит, когда лежит на столе под огромным навесом между домом и кухней и дети собрались для его заклания и у них текут слюнки. Я знаю, как он трещит, когда разделочным ножом ему отрезают верхушку, и вижу, как трещина бежит вслед за лезвием, по мере того как нож прокладывает себе путь к другому концу; я вижу, как распадаются его половинки, обнажая роскошную красную плоть, черные семечки и выпуклое сердце, – роскошь, достойная избранных. Я знаю, как выглядит мальчик перед ломтем такого арбуза длиною в ярд, и знаю, что он при этом чувствует, потому что я там был. Я знаю вкус арбуза, который достался честным путем, и вкус арбуза, приобретенного хитростью. Оба хороши на вкус, но бывалые-то знают, какой вкуснее. Я знаю вкус зеленых яблок, груш и персиков на деревьях и знаю, какие они уморительные, когда попадают человеку внутрь. Я знаю, какими спелыми и красивыми они выглядят, будучи сложены в пирамиды под деревьями, и какие яркие у них краски. Я знаю, как выглядит мороженое яблоко в бочке в погребе в зимнее время, и как трудно его укусить, и как от холода ломит зубы, и как, однако же, это вкусно, несмотря ни на что. Я знаю склонность пожилых людей отбирать испещренные крапинками яблоки детям, и когда-то знал способы, как их перехитрить. Я знаю, как выглядит яблоко, которое печется и шипит при этом на каменной плите перед очагом зимним вечером, и знаю, какая это нега – есть его горячим, посыпав сахаром и хорошенько полив сливками. Мне знакомо тонкое и таинственное искусство, как колоть орехи молотком на утюге, чтобы ядра сохранялись невредимыми, и я знаю, как орехи вместе с зимними яблоками, сидром и пончиками заставляют старые байки и старые шутки стариков звучать свежо, живо и чарующе и как вечер неприметно сходит на нет, прежде чем поймешь, куда делось время. Я знаю, как выглядела кухня дядюшки Дэнла в счастливые вечера, когда я был ребенком, и вижу белых и черных детей, собравшихся перед камином, когда отблеск огня играет на их лицах, а мерцающие на стенах тени отступают в глухой, похожий на пещеру сумрак в задней части комнаты. Я слышу, как дядя Дэнл рассказывает бессмертные сказки, которые Харрису[57] 57
Харрис, Джоэль Чендлер (1848–1908) – американский писатель, автор «Сказок дядюшки Римуса», являющихся переработкой негритянского фольклора. – Примеч. науч. ред.
[Закрыть] только еще предстояло собрать в свою книгу и очаровать ими мир, и я вновь ощущаю сладкие дрожь и ужас, которые пронизывают меня, когда наступает время страшилки о Золотой руке, – как и чувство сожаления, которое охватывало меня, потому что это всегда была последняя сказка за вечер и уже ничто не стояло между ней и нежеланным отходом ко сну.
Я помню голую деревянную лестницу в доме дяди и поворот налево над лестничной площадкой, и стропила, и наклонную крышу над моей кроватью, и квадраты лунного света на полу, и белый холодный заснеженный мир снаружи, видимый сквозь лишенное занавесей окно. Я помню завывание ветра и содрогание дома в ненастные ночи, и как тепло и уютно ты себя чувствуешь под одеялом, прислушиваясь к непогоде, и как насыпа́лся мелкий снежок в щели оконных переплетов и укладывался маленькими гребешками на полу, заставляя комнату выглядеть зябкой по утрам и обуздывая сумасбродное желание вылезти из постели – если таковое вообще возникало. Я могу вспомнить, какой ужасно темной была эта комната в новолуние и какой зловещей тишиной была наполнена, когда случайно проснешься среди ночи и забытые грехи выходят, теснясь, из тайных закоулков памяти и требуют суда, и насколько неверным казался выбор времени для такого рода дел, и каким гнетущим было уханье совы и завывание волка, траурно доносимые ночным ветром.
Я помню неистовство дождя, колотившего по той же крыше летними ночами, и то, как приятно было лежать и слушать его и наслаждаться белым великолепием молнии и величественным треском и грохотом грома. Это была очень подходящая комната, с громоотводом, до которого можно было дотянуться из окна, – вещь восхитительная и коварная, по которой приходилось лазать вверх-вниз летними ночами, когда имелись дела такого рода, где требовалась секретность.
Я помню охоту на енотов и опоссумов по ночам, с неграми, и долгие переходы через черный сумрак лесов, и волнение, которое воспламеняло каждого, когда отдаленный лай опытной собаки возвещал, что дичь загнана на дерево; затем неистовое и беспорядочное продирание и ковыляние сквозь колючие заросли и через корни деревьев, чтобы добраться до этого места; затем разжигание костра и рубка дерева, неистовая радость собак и негров и причудливо-жутковатая картина всего этого в красном отблеске огня – я помню все это хорошо, и то наслаждение, которое каждый от этого испытывал, кроме разве что енота.
Я помню голубиные сезоны, когда птицы слетались миллионами и обседали деревья, и под их весом подламывались ветки. Их забивали палками – ружья не требовались и не применялись. Я помню охоты на белок, на степных тетеревов и на диких индюков: как мы собирались по утрам, когда еще темно, чтобы отправляться в эти экспедиции, и как зябко и угрюмо это ощущалось, и как часто я сожалел, что не болен и могу идти. Звук жестяного рожка созывал вдвое больше собак, чем нам требовалось, и, переполненные счастьем, они носились туда-сюда и сшибали с ног тех, кто был поменьше, и конца не было их ненужному шуму. По словесной команде они стремглав неслись в сторону леса, а мы молча и в меланхолическом настроении неторопливо двигались за ними. Но понемногу серый рассвет занимался над миром, запевали птицы, потом вставало солнце, разливая вокруг свет и утешение, – все было свежим, росистым и благоуханным, и жизнь вновь казалась благодеянием. После трех часов скитаний мы возвращались обратно, по-хорошему усталые, нагруженные дичью, очень голодные и как раз к завтраку.
ГлаваМой дядя и его старшие сыновья охотились с винтовкой, я и младший мальчик – с дробовиком, маленьким одноствольным дробовиком, который как раз был нам по росту и по силе, не намного тяжелее метлы. Мы носили его по очереди, по полчаса зараз. Мне так и не удалось никого из него убить, но нравилось пытаться. Мы с Фредом охотились на мелкую пернатую дичь, другие охотились на оленей, белок, диких индюков и прочее в таком роде. Лучшими стрелками были Джим и его отец. Они убивали ястребов, диких гусей и им подобных на лету, и они не стреляли белок, а оглушали их ударом. Когда собаки загоняли белку на дерево, та неслась наверх и выбегала на сук, где распластывалась в надежде сделаться таким образом невидимой – и не вполне в этом преуспевая: были видны ее торчащие крохотные ушки, не видно было носа, но вы понимали, где он. Тогда охотник, презирая «станок для винтовки», вставал и, прицелившись с руки в сук, посылал в него пулю непосредственно перед носом белки, и зверек кувырком летел вниз, не раненый, но бесчувственный, собаки его хорошенько встряхивали, и он умирал. Иногда, когда расстояние было велико и плохо учтено направление ветра, пуля попадала белке в голову: с этой собакам разрешалось поступать как им заблагорассудится, – гордость охотника была уязвлена, и он не позволил бы этой добыче отправиться в ягдташ.
С первыми серыми проблесками рассвета роскошные, полные достоинства дикие индюки важно вышагивали большими стаями, готовые пообщаться и поддержать компанию других экскурсантов той же породы. Охотник прятался и подражал индюшачьему крику, всасывая воздух через кость от ноги того их собрата, который ранее отозвался на такой зов, после чего прожил ровно столько, чтобы пожалеть об этом. Ничто не воспроизводит крик индюка лучше, чем эта кость. Еще одно предательство природы, как видите: у нее их великое множество, и половину времени она сама не знает, что ей больше нравится – предавать или защищать своих детей. В случае с индюком она полна противоречий: дает индюшке кость, которую можно использовать, чтобы завлечь ее в беду, и сама же снабжает ее уловкой, для того чтобы выпутаться из беды. Когда мама-индюшка, откликнувшись на зов, обнаруживает, что совершила ошибку, она поступает так же, как самка куропатки, – вспоминает предыдущее приглашение и удаляется, с трудом и прихрамывая, притворяясь, что очень хрома, и в это же самое время говорит своим невидимым детям: «Залягте, затаитесь, не высовывайтесь; я вернусь, как только выманю этого жалкого мошенника из наших окрестностей».
Когда человек доверчив или несведущ, эта аморальная методика может привести к утомительным результатам. Как-то раз утром я гонялся за будто бы хромой индюшкой по изрядной части Соединенных Штатов, поскольку поверил в нее и не мог предположить, что она обманет ребенка, да еще такого, который ей доверял и считал ее честной. При мне был одноствольный дробовик, но я намеревался изловить ее живьем. Я часто подходил на расстояние, с которого можно было стремительно броситься к ней и схватить, а затем бросался вперед, но всякий раз, когда я делал последнее стремительное движение и протягивал руку к тому месту, где была ее голова, индюшки там уже не было – она оказывалась уже в двух или трех дюймах оттуда, – и я лишь слегка касался перьев хвоста, одновременно приземляясь на живот – на волосок от цели, но все же недостаточно близко, то есть недостаточно близко к успеху, но достаточно близко, чтобы уверовать: в следующий раз мне это непременно удастся. Индюшка всегда дожидалась меня чуть-чуть в стороне и делала вид, будто отдыхает и страшно изнурена, – это было ложью, но я ей верил, потому что считал ее честной еще долго после того, как мне следовало бы начать в ней сомневаться, долго после того, как мне следовало бы заподозрить, что благородная птица не может так поступать. Я все следовал за ней, и следовал, и следовал, периодически бросаясь вперед, и вскакивая, и метя пыль, и вновь с терпеливой уверенностью начиная свое путешествие. По правде говоря, моя уверенность росла, ибо по изменению климата и растительности я видел, что мы уже вступили в высокие широты, а поскольку она всегда выглядела чуть более усталой и чуть более обескураженной после каждого броска, я рассуждал, что вполне могу в итоге выиграть соревнование, которое являлось всего лишь вопросом выносливости, а преимущество было на моей стороне изначально, поскольку она была хрома.
Мало-помалу, уже изрядно после полудня, я сам начал чувствовать себя изнуренным. Ни один из нас не имел передышки с тех пор, как мы пустились в эту экспедицию, которая началась больше десяти часов назад, хотя под конец мы немного передыхали после моих атак: я – притворяясь, что думаю о чем-то, а она – притворяясь, что думает о чем-то другом. Впрочем, ни один из нас не был искренен, а оба выжидали, пока другой прекратит борьбу, но оба – без особой спешки, ибо на самом деле эти небольшие мимолетные передышки были очень приятны нам обоим – да и как могло быть иначе, коль скоро мы так пикировались аж с самого рассвета, не имея при этом маковой росинки во рту, по крайней мере я, потому что порой, когда она лежала на боку, обмахиваясь крылом как веером и молясь о ниспослании сил, чтобы выпутаться из этой передряги, ей по временам случайно подворачивался кузнечик, чей час пробил, и для нее это было хорошо и удачно, но я-то целый день ничего не ел.
Несколько раз, очень устав, я было отказывался от затеи поймать ее живьем и собирался застрелить, но так этого и не сделал, хотя имел полное право, а все потому, что не верил, что могу в нее попасть. Кроме того, всякий раз, как я поднимал ружье, она останавливалась и принимала картинную позу, и это заставляло меня подозревать, что она все знает обо мне и моей меткости, а мне не хотелось подвергать себя бестактным замечаниям.
Я так ее и не поймал. Когда она наконец устала от игры, то поднялась почти из-под моей руки и взвилась ввысь со стремительностью и свистом артиллерийского снаряда. Опустившись на самый высокий сук огромного дерева, она уселась там, скрестив ноги, и улыбнулась мне сверху, похоже, очень довольная моим изумлением.
Я был посрамлен и вдобавок заблудился; блуждая по лесам в поисках дороги, набрел на заброшенную бревенчатую хижину и получил там одну из лучших трапез в своей жизни. Заросший сорняками сад был полон спелых помидоров, и я ел их с волчьим аппетитом, хотя прежде никогда не любил. Всего лишь раза два-три в жизни вкушал я что-либо столь же вкусное, как те помидоры. Я объелся ими и больше уже не пробовал ни одного вплоть до зрелого возраста. Сейчас я могу их есть, но не переношу их вида. Думаю, все мы испытали когда-то в жизни какое-нибудь пресыщение. Однажды, под давлением обстоятельств, я съел изрядную часть бочки сардин, потому что под рукой больше не было ничего съедобного, но с тех пор всегда мог обходиться без сардин.