355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Твен » Том 12. Из 'Автобиографии'. Из записных книжек 1865-1905. Избранные письма » Текст книги (страница 13)
Том 12. Из 'Автобиографии'. Из записных книжек 1865-1905. Избранные письма
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:54

Текст книги "Том 12. Из 'Автобиографии'. Из записных книжек 1865-1905. Избранные письма"


Автор книги: Марк Твен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Доктор Джон имел полное право так ругать нашу почту в ту эпоху. Но эпоха эта длилась недолго. Если не ошибаюсь, генеральным почтмейстером тогда был Кэй. Он был новой метлой и некоторое время мел всем на удивление. Он ввел несколько железных правил, которые превратили переписку нации в хаос. Ему не пришло в голову – разумные мысли редко приходили ему в голову, – что среди нас есть несколько миллионов человек, которые не часто пишут письма, не имеют ни малейшего представления о почтовых правилах и непременно напутают в адресе, если в нем можно будет что-нибудь напутать; ему не пришло также в голову, что обязанность правительства – сделать все возможное, чтобы письма этих простаков попали по адресу, а не изобретать новые способы, как помешать этому. Кэй вдруг выпустил несколько чугунных правил – одно из них гласило, что письмо должно доставляться в место, указанное на конверте, и что на этом все усилия найти адресата кончаются; разыскивать его не следует. Если в указанном месте его не окажется, письмо должно быть возвращено отправителю. Письмо доктора Джонса предоставляло почтамту широкий выбор – впрочем, не такой уж широкий. Переслать его следовало в город Хартфорд. Этот Хартфорд должен был находиться неподалеку от Бостона; а также – в штате Нью-Йорк. Письмо отправили в Хартфорд, расположенный дальше от Бостона, чем другие города того же наименования, но зато находившийся в штате Нью-Йорк, – и кончилось все это плачевно.

Другое правило, введенное Кэем, требовало, чтобы после названия города – например, "Нью-Йорк" или "Чикаго", или "Филадельфия", или "Сан-Франциско", или "Бостон" – ставилось название штата, иначе письмо направлялось в отдел недоставленных писем. Кроме того, нельзя было написать просто "Нью-Йорк, штат Нью-Йорк", а требовалось добавить еще слово "город", иначе письмо отправлялось в отдел недоставленных писем.

За первые тридцать дней после введения этого оригинального правила в отдел недоставленных писем из одного только нью-йоркского почтамта поступило примерно сто шестьдесят тысяч тонн писем. В отделе недоставленных писем они не поместились, и их начали складывать на улице. На улицах внутри города места не хватило, так что из злосчастных писем вокруг города был возведен вал. Если бы это проделали во время Гражданской войны, то мы могли бы не опасаться, что армия южан войдет в Вашингтон, и были бы избавлены от многих страхов и тревог. Южане никогда не сумели бы ни перебраться через этот бруствер, ни прорыть в нем туннель, ни взорвать его. Мистера Кэя вскоре удалось образумить.

Затем мне было доставлено письмо, вложенное в новый конверт. Это письмо написал мне деревенский священник, не то из Богемии, не то из Галиции, смело адресовав его:

МАРКУ ТВЕНУ.

ГДЕ-ТО

Письмо пропутешествовало через несколько европейских стран, встречая на своем пути самое теплое гостеприимство и дружескую помощь; с обеих сторон его покрывала кольчуга из штемпелей – всего мы насчитали их девятнадцать. И одним из них был штемпель нью-йоркского почтамта. В Нью-Йорке, на расстоянии трех с половиной часов пути от моего дома, почтовое гостеприимство иссякло. Там письмо вскрыли, узнали адрес священника и незамедлительно вернули ему его послание, как и в случае с доктором Джоном Брауном.

Среди любопытных адресов в коллекции миссис Клеменс было письмо из Австралии, на конверте которого стояло:

МАРКУ ТВЕНУ.

БОГ ЗНАЕТ ГДЕ.

Этот адрес был замечен многими газетами на пути странствия письма и, без сомнения, подсказал какому-то незнакомцу в далекой стране другой, не менее любопытный, а именно:

МАРКУ ТВЕНУ

КУДА-ТО

(МОЖНО ЧЕРЕЗ САТАНУ)

Доверие моего корреспондента не было обмануто. Сатана любезно переслал письмо по назначению.

Сегодня утром был получен еще один подобный экспонат. Это письмо пришло из Франции – от английской девочки – и адресовано:

МАРКУ ТВЕНУ.

ЧЕРЕЗ ПРЕЗИДЕНТА РУЗВЕЛЬТА.

БЕЛЫЙ ДОМ,

ВАШИНГТОН.

АМЕРИКА, США.

Оно нигде не задержалось, и на вашингтонском штемпеле стоит вчерашнее число.

В дневнике, который много лет тому назад некоторое время вела миссис Клеменс, я нахожу частые упоминания о миссис Гарриет Бичер-Стоу{188} нашей соседке по Хартфорду, где наши дома даже не были отделены забором. В хорошую погоду она гуляла по нашему саду и двору, как по своим собственным. Ее рассудок уже сильно ослабел, и она вызывала глубокую жалость. Весь день она бродила по городу под присмотром дюжей ирландки. В хорошую погоду двери всех домов обычно бывали открыты настежь. Миссис Стоу входила куда ей заблагорассудится, и так как она всегда носила мягкие туфли и постоянно пребывала в детски-веселом настроении, то непременно старалась кого-нибудь напугать, что доставляло ей неизъяснимое удовольствие. Она тихонечко подходила сзади к человеку, погруженному в размышления, и испускала боевой клич, от которого ее жертва только что не выпрыгивала из собственной одежды. Но иногда у нее бывало другое настроение. Порой в нашей гостиной раздавалась тихая музыка – миссис Стоу пела за роялем старинные грустные песни, и трогательно это было необычайно.

Ее муж, старый профессор Стоу, был удивительно колоритной фигурой. Он носил шляпу с широкими обвисшими полями. Это был человек крупного сложения, очень строгий и суровый на вид. Его густая седая борода доходила чуть ли не до пояса. Из-за какой-то болезни нос его сильно распух, стал бугристым и очень напоминал кочан цветной капусты. Наша маленькая Сюзи, впервые встретясь с ним на соседней улице, в полном изумлении кинулась к матери и объявила: "Санта-Клаус вырвался на волю!"

26-27 марта 1906 г.

[КАК Я ПОМОГ ХИГБИ ПОЛУЧИТЬ РАБОТУ]

Утром пришло письмо от моего старинного сотоварища по серебряным приискам Кэлвина X. Хигби. Я не видел его уже сорок четыре года и не получал от него никаких вестей. Я вывел в свое время Хигби в моей повести "Налегке". Там рассказано, как мы с ним открыли богатую жилу в руднике "Вольный Запад" в Авроре, – или Эсмеральде, как мы тогда называли этот поселок, – но вместо того, чтобы закрепить за собою заявку, проработав на ней десять дней, как того требовал старательский кодекс, Хигби пошел бог весть куда искать мифическое месторождение цемента, а я отправился за десять миль по Уокер-Ривер пользовать капитана Джона Ная от приступа суставного ревматизма, или овечьей вертячки, или чего-то еще в этом роде. Мы вернулись в Эсмеральду как раз в ту минуту, когда наше богатство перешло в руки новых заявщиков.

Вот письмо, которое я получил. Поскольку, когда оно появится в свет, и Хигби и я уже будем в могиле, я позволю себе привести его здесь со всеми особенностями орфографии и стиля, потому что они составляют для меня неотъемлемую часть облика моего друга. Хигби – честная, открытая душа. Он простосердечен и безыскусствен, как его орфография и стиль. Он не просит извинить его за ошибки в письме; и в таком извинении нет надобности. Его ошибки показывают, что в образовании у него есть пробелы, и еще показывают, что он не скрывает этого.

"Гринвилл, округ Плюмас, Калифорния.

15 марта, 1906. Сэмюелу Л. Клеменсу,

Нью-Йорк-Сити, штат Нью-Йорк.

Многоуважаемый сэр, уже два или три раза ко мне обращаются с просьбой, чтобы я написал о маем знакомствии с вами, в начали шистидесятых годов в Неваде, и я решил это сделать и вот уже несколько лет записываю разный случаи, какие приходят на памить. Меня смущаит, что я не припомню точно, когда вы появились в Авроре и еще я не помню, когда вы, поели того, как посилились в Неваде, первый раз пришли через Сьерру в Калифорнию и еще не помнити ли вы точно, когда это было, что вы пошли ухажевать за больным где то возле Уокер-Ривер и мы потиряли наши заявки. Не подумайти, пожалуйста, что я хочу присвоить часть вашей славы. Я просто хочу напомнить некоторый случаи, которые вы упустили привисти в ваших рассказах и книгах, какии мне довелось прочитать. То, что я напишу, я пошлю вам, вы посмотрити, вычеркнити то, что вам покажется нижилательным и вставити, что сами сочтети нужным.

Несколько лет тому назад мой домик сгорел, сгорели и все бумаги. Вот почиму я прошу напомнить мне все эти числа. Последний два-три года я хвараю, заработка нет и приходитца туго. Не буду скрывать от вас, что задумал писать с расчетом немножко подзаработать и конечно для миня очинь важно будит ваше искриннее мнение о том, что я напишу, и ваш совет, можно ли будит это пичатать. Я прилагаю копию письма из "Геральда", которое я получил, когда запросил, нужна ли им такая статья. Надеюсь, что вы ответити мне как только выбирится свободное время.

Остаюсь уважающий вас

К.X.Хигби".

"Кэлвину Хигби, Гринвилл, Калифорния.

Нью-Йорк, 6 марта 1906 г.

Уважаемый сэр, мы будим очинь рады, если вы нам пришлети ваши воспоминания о Марке Твене и если они окажутся интиресными, – а мы полагаем, что они должны быть весьма интиресны – мы готовы щедро заплатить вам за право их напичатать. Точную сумму мне назвать сейчас трудно, пока я не познакомился с рукописью. Как только вы ее нам придставити, равно как и право согласовать ее с мистером Клеменсом, я буду счастлив низамидлитильно сообщить вам о решении редакции и размере вашего гонорара. Впрочем, если вы имеети в виду какую нибудь опридиленную сумму в качистве гонорара за вашу статью, прошу вас поставить меня об этом в известность.

С совиршенным почтением редактор воскресного издания "Нью-Йорк геральд"

Дж.Р.Майнер".

Я тут же ответил Хигби и просил его разрешить мне быть его литературным агентом. Лопатой он орудует лучше меня – я сейчас расскажу об этом, – но когда нужно снять шкуру с издателя, здесь ему со мной не сравняться.

В приложенной копии редакционного письма Хигби внес поправки в орфографию джентльмена из "Геральда" и приблизил ее к своей собственной. Он сделал это крепко, основательно и без предрассудков. На мой взгляд, письмо только выиграло. Надо сказать, что уже шестьдесят лет, а быть может и больше, письмо без орфографических ошибок вызывает у меня отвращение. Главным образом потому, что единственное что я умел по-настоящему делать, когда был мальчишкой, – это писать грамотно. Преимущество, которое мне это давало, было пустым и ничтожным, и я рано привык относиться к нему равнодушно. Равнодушно же потому, что умение писать без ошибок – божий дар в чистом виде, – не требует труда и усилий. Когда что-нибудь достается в результате труда и усилий, этим гордишься как своим достижением. Когда же вам дано что-нибудь милостию божьей, то заслуга исключительно принадлежит ангелам, и у них, надо думать, вызывает приличное случаю удовлетворение и гордость, – ну а вы в стороне, ни при чем.

Хигби был первым, кто воспользовался моим гениальным и безошибочным способом поступать на работу. За протекшие с тех пор сорок лет я не раз подвергал этот способ строгой проверке. Насколько мне известно, он выдержал все испытания. Я мало чем так горжусь, как этим изобретением и тем, что, основывая его на свойствах людской природы, я оказался, очевидно, достаточно тонким психологом.

Мы с Хигби жили тогда в хижине у подошвы большой горы. Наша хижина не была излишне просторной; втроем (считая и печку) мы еле в ней помещались. Она не была и уютной – с восьми вечера и до восьми утра ртуть в нашем термометре успевала совершить очень длинное нисхождение. Мы искали серебро на холме, в полумиле от нашего обиталища, в компании с Бобом Хаулендом и Хорэсом Филипсом. Каждое утро, захватив с собой завтрак, мы отправлялись туда и трудились до вечера, подрывая породу, надеясь, отчаиваясь, снова надеясь и медленно, но верно проедая свои последние деньги.

Наступил день, когда деньги кончились, серебра между тем по-прежнему не было видно, и нам стало ясно, что придется добывать средства к жизни каким-нибудь другим способом.

Мне удалось получить место поблизости, на обогатительной фабрике. Я должен был просеивать песок с помощью лопаты с длинной рукоятью. Должен сказать, что я никогда не питал склонности к подобным лопатам. Я не мог научиться взмахивать этой лопатой как следует; в пяти случаях из десяти, песок вовсе не достигал грохота: он сыпался мне на голову и потом вниз, за шиворот. Это была отвратительная работа, но за нее платили десять долларов в неделю, не считая хозяйских харчей. Последнее я упоминаю не зря, так как дело не ограничивалось ветчиной, бобами, кофе, хлебом и патокой; каждый божий день нам давали компот из сушеных яблок, как если бы на неделе было семь воскресений. Но эта роскошная жизнь, эта вакханалия чувственных наслаждений быстро пришла к концу, и тому были две причины, каждая из которых в отдельности была совершенно достаточной. Я считал, что работа мне не по силам; хозяева со своей стороны считали нецелесообразным платить мне за то, что я сыплю себе за шиворот песок. Я был уволен как раз в тот момент, когда решил просить об отставке.

Если бы на моем месте был Хигби, обе стороны были бы довольны друг другом. Хигби был мускулистый гигант. Лопата с длинной рукоятью была для него все равно, что для императора скипетр. Он махал бы этой лопатой двенадцать часов подряд, не ускоряя дыхания, – вы не обнаружили бы у него учащенного пульса. Пока что Хигби сидел без работы и даже чуть приуныл.

– Ах, если бы мне только получить место на "Пионере"! – твердил он с тоскою в голосе.

Я спросил:

– Кем ты хочешь быть на "Пионере"?

– Да хоть бы чернорабочим. Они платят там пять долларов в день.

Я сказал:

– Если это все, что тебе нужно, я готов услужить.

Хигби был поражен.

– Ты хочешь сказать, – вскричал он, – что ты мог бы устроить мне это место, что ты знаешь тамошнего десятника? И все время молчал?!

– Нет, – сказал я, – я не знаю тамошнего десятника.

– Кого же ты знаешь? – спросил он. – Как ты собираешься добыть мне работу?

– Для меня это сущие пустяки, – сказал я. – Если ты сделаешь в точности, как я тебя научу, у тебя сегодня же будет работа.

– Я сделаю в точности, как ты мне скажешь, – сказал Хигби. – что бы там ни было.

– Хорошо, – сказал я. – Ты сейчас пойдешь на "Пионер" и заявишь, что хочешь получить место чернорабочего. Ты скажешь, что тебе надоело сидеть без работы, что ты с детских лет чувствуешь отвращение к праздности и не можешь жить без труда, – короче, что ты просто хочешь работать и не просишь за это никакого вознаграждения.

– Никакого вознаграждения?! – спросил Хигби.

– Да, – сказал я. – Никакого вознаграждения.

– Работать бесплатно?

– Да, работать бесплатно.

– Даже без хозяйских харчей?

– Даже без хозяйских харчей. Ты будешь работать бесплатно. Доведи это до их тупого сознания – совершенно бесплатно! Когда они поглядят на твои бицепсы, каждый десятник поймет, что ему привалило счастье. Работа тебе обеспечена.

– Нечего сказать, хороша работенка! – сказал Хигби негодующим тоном.

– Только что ты обещал делать, как я тебя научу, – сказал я, – и вот ты уже критикуешь меня. Ты сказал, что будешь выполнять все мои указания, что бы там ни было. Ты всегда держал слово, Хигби. Иди и работай.

Он сказал, что пойдет.

Ожидая, что выйдет из этой затеи, я внутренне волновался. Перед Хигби я делал вид, что уверен в успехе. Я играл перед ним уверенного в себе человека. Но я волновался. Снова и снова я повторял себе, что хорошо изучил человеческую натуру. Кто откажется от дарового рабочего такой гигантской физической силы? Час проходил за часом, Хигби не возвращался. Моя вера в успех росла. На закате он появился, и я с удовлетворением узнал, что расчет мой был безошибочным и увенчался полным успехом.

Хигби сказал, что сперва десятник так удивился, что не знал, с какого конца подойти к его просьбе, но потом овладел собой и сказал, что он рад оказать Хигби небольшую любезность, о которой тот просит.

– Сколько это будет тянуться? – спросил меня Хигби.

Я сказал:

– А вот сколько. Ты будешь работать изо всех сил, как если бы ты получал полную плату. Они не услышат от тебя ни малейшей жалобы. Ты даже словом не намекнешь, что не прочь получать хотя бы харчи. Это будет продолжаться день, два, три, четыре, может быть, пять или шесть – в зависимости от нервной системы десятника. Некоторые сдаются через два-три дня. Другие терпят укоры совести дольше. Найти десятника, который продержался бы две недели – нелегкое дело. Предположим для верности, что мы имеем дело с таким "двухнедельным" десятником. Но даже и в этом случае тебе не придется ждать двух недель. По всем приискам прокатится слух, что самый сильный рабочий в округе так любит трудиться, что с радостью выполняет бесплатно любую работу. Ты станешь местной достопримечательностью. Люди будут приходить отовсюду, чтобы поглядеть на тебя. Ты мог бы разбогатеть, взимая с них плату за погляденье, но ты не сделаешь этого. Держи высоко свое знамя. Когда десятники с других рудников увидят каковы твои бицепсы и поймут, что ты стоишь двоих, они предложат тебе работать у них за половину обычного жалованья. Ты скажешь об этом своему десятнику. Позволь ему проявить благородство и предложить тебе столько же. Если он промолчит, ты примешь их предложение. Помяни мое слово, Хигби, через три недели ты будешь десятником на любом руднике, по выбору, и будешь получать самую высокую плату во всей округе.

Все произошло в точности, как я предсказал, и я зажил припеваючи, даже не помышляя о том, чтобы испытать свое гениальное открытие на себе лично. Пока Хигби работал, я мог отдыхать. Его заработка хватало на нас обоих, и долгое время я вел праздную жизнь рантье, читая газеты и книги и лакомясь ежедневно компотом из сушеных яблок, как если бы на неделе было семь воскресений, – а что еще человеку нужно на этом свете?! Хигби был само благородство. Я не услышал от него ни единого слова упрека. Ему даже в голову не пришло посоветовать мне пойти поработать бесплатно и обеспечить себе местечко на руднике.

Это было, наверно, в 1862 году. Я расстался с Хигби в конце 1862 – или нет, пожалуй, в начале 1863 года – и отправился в Вирджиния-Сити, чтобы занять в "Территориэл энтерпрайз" место Уильяма Райта и выполнять за него обязанности единственного штатного репортера этой газеты, – сам Райт на три месяца уехал в Айову повидаться с семьей. Впрочем, обо всем этом я уже рассказал в "Налегке".

Так мы расстались с Хигби. Прошло сорок четыре года...

Среда, 28 марта 1906 г.

[ОРИОН КЛЕМЕНС]

Так же блестяще эта система оправдалась на примере моего брата. В своем месте я об этом расскажу. Теперь же, мельком упомянув о нем, я вдруг почувствовал, что мне хочется сосредоточить все свое внимание на его личности, поэтому я пока оставлю другие темы и обрисую эту личность. Мой брат был очень своеобразный человек. За семьдесят лет, что я живу на свете, я не встречал подобного ему.

Орион Клеменс родился в Джеймстауне, округ Фентресс, штат Теннесси, в 1825 году. Он был первенцем в семье, старше меня на десять лет. После него шла сестра Маргарет, которая умерла в 1839 году, девяти лет от роду, в поселке Флорида, штат Миссури, где я родился; потом Памела, мать Сэмюела Э. Моффета, – она всю жизнь болела и умерла в прошлом году близ Нью-Йорка, в возрасте семидесяти пяти лет. Был еще брат Бенджамин, тот умер десяти лет, в 1842 году.

Детство Ориона протекало в бревенчатой деревушке Джеймстаун, среди круглых холмов восточного Теннесси, населенных немногочисленными аборигенами, которые столь же мало знали и думали о внешнем мире, как и другие дикие животные, обитавшие в окрестных лесах. Когда Ориону исполнилось десять лет, семья перебралась в штат Миссури – сначала во Флориду, потом в Ганнибал. Пятнадцати или шестнадцати лет его послали в Сент-Луис, и там он выучился ремеслу печатника. Самой примечательной чертой его характера была способность увлекаться. Каждое утро он просыпался, увлеченный чем-нибудь новым; весь день это увлечение владело им; к ночи оно умирало, а на следующее утро, еще не успев одеться, он уже весь горел какой-нибудь новой идеей. Так, за каждый год своей жизни он сменял по триста шестьдесят пять самых горячих, с иголочки новых увлечений – и умер рано утром, сидя за столом с пером в руке, набрасывая новый пожар на предстоящий день и готовясь наслаждаться его дымом и пламенем, пока ночь его не затушит. Было ему тогда семьдесят два года. Но я забыл упомянуть другую черту его характера, очень резко выраженную: это припадки глубокой мрачности, уныния, отчаяния, для которых находилось время каждый божий день, наряду с увлечениями. Таким образом, его день от зари до полуночи представлял собою непрерывную смену, вернее сказать – путаницу яркого солнца и черных туч. Каждый день он весь бурлил радостью и надеждой, и каждый день он был самым несчастным человеком на свете.

В пору своего ученичества в Сент-Луисе он близко познакомился с Эдвардом Бейтсом{197}, который впоследствии вошел в первый кабинет мистера Линкольна{197}. Бейтс был прекрасный человек, прямой и честный, и к тому же видный юрист. Он терпеливо выслушивал каждый новый проект Ориона, обсуждал его, а затем гасил разумными доводами и неопровержимой логикой. Так было вначале, но через несколько недель он убедился, что зря тратит силы: проекты можно было спокойно оставлять без внимания, – к ночи они угасали сами собой. Ориону захотелось стать юристом. Мистер Бейтс одобрил его план, и он с неделю изучал право, а затем, разумеется, занялся чем-то другим. Потом ему захотелось стать оратором. Мистер Бейтс начал давать ему уроки. Мистер Бейтс расхаживал по комнате, читая вслух английскую книгу и сразу переводя прочитанное на французский. То же он предложил проделывать Ориону. Но поскольку Орион не знал французского языка, он с увлечением поупражнялся таким образом два-три дня, а потом бросил. Живя в Сент-Луисе, он перепробовал множество вероисповеданий и преподавал в воскресных школах, сменяя школу всякий раз, как менял религию. Столь же непостоянен он был в своих политических симпатиях: сегодня виг, через неделю демократ{197}, а еще через неделю опять что-нибудь новое из того, что найдется посвежее на политическом рынке. Замечу здесь, что на протяжении всей своей долгой жизни он только и делал, что переходил от одной религии к другой и наслаждался такой сменой пейзажа. Замечу также, что никто ни разу не усомнился в его искренности, не усомнился в его правдивости, не поставил под вопрос его честность в деловых и денежных отношениях. Несмотря на все его метания и перебежки, принципы его всегда были высоки и совершенно непоколебимы. Он являл собой самую странную смесь, когда-либо вмещавшуюся в одном человеке. Люди такого склада обычно действуют по первому побуждению, не подумав; таков был и Орион. Все, что он делал, он делал с убеждением и подъемом, безмерно гордясь своим деянием, но не проходило и суток, как содеянное им, будь оно хорошо, плохо или посредственно, вызывало у него горькое раскаяние. Пессимистами не становятся, ими родятся. Оптимистами не становятся, ими родятся. Но, кроме него, я, кажется, не встречал человека, которому пессимизм и оптимизм были бы отпущены в совершенно равных долях. Если оставить в стороне его основные принципы, можно сказать, что он был зыбок как вода. Одним-единственным словом его можно было повергнуть в пучину скорби, а следующим снова вознести до небес. Слово осуждения могло разбить его сердце; слово одобрения могло сделать его счастливее ангела. И не следовало искать в этих чудесах хотя бы тени какой-то логики – их способно было вызвать любое ваше замечание.

Была у него еще одна примечательная черта, и она-то порождала те, о которых я только что говорил. Я имею в виду его жажду одобрения. Он до того жаждал одобрения, до того тревожно, словно юная девица, стремился заслужить одобрение всех и каждого без разбора, что готов был мгновенно отречься от своих понятий, взглядов и убеждений, лишь бы его одобрил любой, кто был с ними не согласен. Я прошу не забывать, что все время оставляю в стороне его основные нерушимые принципы. От них он не отказался бы ни ради чьих прекрасных глаз. Он родился и рос среди рабов и рабовладельцев, но с детства и до самой смерти был аболиционистом. Он всегда был правдив; все его слова и поступки были искренни и честны. Но в пустяках, в вопросах мелких и незначительных – как, например, религия и политика – у него не было ни одного мнения, которое устояло бы перед неодобрительным замечанием хотя бы со стороны кошки.

Он вечно мечтал; он родился мечтателем, и время от времени из-за этого получались неприятности. Однажды, когда ему было года двадцать три и он уже работал печатником, его осенила романтическая мысль – нагрянуть к нам в Ганнибал без предупреждения, дабы устроить приятный сюрприз всему семейству. Предупреди он нас заранее, он узнал бы, что мы переехали, а в доме, где мы жили раньше, поселился грубоватый и громогласный моряк доктор Мередит, наш домашний врач, и бывшую комнату Ориона заняли две сестры доктора Мередита – старые девы.

Орион прибыл в Ганнибал пароходом, глубокой ночью, и со свойственным ему воодушевлением пустился в путь, весь горя своей романтической затеей и предвкушая наше изумление. Он всегда что-нибудь предвкушал, так уж он был создан. Никогда не мог дождаться самого события, а непременно строил его в мечтах и радовался авансом, так что, когда событие происходило, он порой убеждался, что оно сильно уступает тому, которое он выдумал; и выходило, что лучше было бы ему сохранить воображаемое событие, а от действительного отказаться.

Дойдя до нашего прежнего дома, он обогнул его, у черного хода снял сапоги и, никого не разбудив, пробрался наверх, в спальню старых дев. Он разделся в темноте, лег в постель и при этом кого-то потеснил. Это удивило его, но не очень, – он решил, что это наш братишка Бен. Дело было зимой, кровать удобная, теплая, предполагаемый Бен еще добавлял тепла, и Орион стал засыпать, вполне довольный тем, как пока что идет дело, и предвкушая, как все произойдет наутро. Однако некоторым событиям суждено было произойти еще до утра. Старая дева, которую он потеснил, стала вертеться, потягиваться, потом наполовину проснулась и вслух высказала свое недовольство. При звуке ее голоса Орион оцепенел. Он не мог пальцем пошевелить, не мог перевести дух, а тем временем теснимая стала шарить в темноте, нащупала новенькие Орионовы бакенбарды и взвизгнула: "Ой, мужчина!" Тут оцепенение как рукой сняло, в мгновение ока Орион выскочил из постели и стал судорожно искать в темноте свою одежду. Теперь визжали обе девы, и Орион, махнув рукой на некоторые детали своего туалета, пустился наутек с тем, что успел схватить. Он пулей вылетел на площадку лестницы, стал спускаться – и снова оцепенел: снизу поднимался бледно-желтый огонек свечи, и Орион понял, что следом подымается хозяин дома. Так оно и оказалось. Одет доктор был весьма приблизительно, но вооружен для такого случая вполне достаточно – в руке он держал большой кухонный нож. Орион что-то крикнул ему и этим спас свою жизнь, – доктор узнал его" голос. И тут своим глухим, как из бочки, басом, так восхищавшим меня в раннем детстве, он объяснил Ориону перемену декораций, рассказал, где найти семейство Клеменсов, и в заключение посоветовал в другой раз, прежде чем пускаться в такую авантюру, хорошенько разведать почву. Совет этот, надо полагать, был излишним и не пригодился Ориону до конца его дней.

В 1847 году умер мой отец, и эта беда, как обычно бывает, случилась как раз тогда, когда счастье нам улыбнулось и мы надеялись снова пожить в довольстве после нескольких лет жестокой нужды и лишений, на которые нас обрек нечестный поступок некоего Айры Стаута, взявшего у моего отца в долг несколько тысяч долларов – по тем временам и в тех краях целое состояние. Отец только что был избран секретарем гражданского суда округа. Мало того, что скромного достатка, связанного с этой работой, с избытком хватило бы для нашей непритязательной семьи, – отца так уважали, он пользовался во всем округе таким авторитетом, что, раз получив эту высокую должность, мог, по всеобщему мнению, сохранить ее за собой на всю жизнь. В конце февраля он поехал в центр округа, Пальмиру, чтобы принести присягу. На обратном пути двенадцать миль верхом – его настиг ливень со снегом, и домой он добрался еле живой от холода. Он заболел плевритом и 24 марта скончался.

Так все наши надежды пошли прахом, бедность опять подстерегала нас. Именно так подобные вещи обычно и случаются.

Семейство Клеменс снова очутилось на мели. На выручку поспешил Орион.

Четверг, 29 марта 1906 г.

Впрочем, я ошибся. Орион приехал в Ганнибал только через два или три года после смерти отца. Сперва он остался в Сент-Луисе. Он был наборщиком и зарабатывал деньги. На свое жалованье он поддерживал мать и брата Генри, который был двумя годами моложе меня. Сестра Памела тоже помогала по мере сил, обучая игре на фортепьяно. Так мы и жили, но жизнь эта была нелегкая. Я не обременял собою семью, – после смерти отца меня сразу взяли из школы и отдали в обучение к мистеру Аменту, редактору и владельцу ганнибальской газеты "Курьер", который и положил мне обычное для типографского ученика вознаграждение – стол, одежду, но ни гроша деньгами. Одежды полагалось два комплекта в год, но второй комплект так ни разу и не состоялся, а первого не покупали, пока у мистера Амента хватало старого платья. Он был примерно вдвое выше меня ростом, так что, надевая его рубаху, я чувствовал себя очень неуютно – точно живу в цирковом шатре, а штаны приходилось подворачивать до самых ушей.

Кроме меня, у мистера Амента было еще два ученика. Один из них – Уэйлс Мак-Кормик – был верзила лет восемнадцати. На нем одежда Амента сидела, как стеарин на фитиле, поэтому он всегда, а особенно в летнюю пору, пребывал в полузадушенном состоянии. Это был чудесный малый – общительный, бесшабашный, смешливый и без малейших нравственных правил. Поначалу мы, трое учеников, кормились на кухне вместе со старой кухаркой-рабыней и ее очень красивой, умненькой и благонравной дочкой-мулаткой. Для собственного развлечения – развлекать других он не давал себе труда – Уэйлс постоянно, упорно, громогласно и вызывающе ухаживал за девушкой, чем доводил ее до слез и насмерть пугал ее старуху мать. "Масса Уэйлс, масса Уэйлс, разве можно вести себя так неприлично", – приговаривала она, бывало, а Уэйлс, подстегиваемый такими поощрениями, старался, разумеется, пуще прежнего. Ральф и я, глядя на них, покатывались со смеху. Да по правде сказать, и старуха расстраивалась больше для виду. Она отлично понимала, что, по обычаю рабовладельческих общин, Уэйлс вправе ухаживать за девушкой сколько ему вздумается. Однако сама девушка горевала вполне искренне. Это была утонченная натура, и дурацкие выходки Уэйлса она принимала всерьез.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю