Текст книги "Игорь-якорь"
Автор книги: Марк Ефетов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
26. Штык вместо пера
Это было во время гражданской войны, когда Якову Петровичу, который назывался тогда «Яша – взяла наша», надо было доучиваться в школе. Но судьба рассудила иначе. Вместо пера у него была теперь винтовка со штыком. Не зря прошли уроки бойца первых дней службы в армии, когда он колол соломенные чучела. Теперь, после того, что он увидел, вернувшись домой, ему хотелось без устали колоть штыком, рубить шашкой, стрелять из винтовки и швырять гранаты до тех пор, пока хоть один враг-беляк ходит по нашей земле. В каждом из этих врагов он видел убийцу мамы – Гориллу.
Он бы и довоевал до последнего дня гражданской войны, если бы не ранение. Голова и руки-ноги целы, но теперь он не мог бежать в атаку, как раньше, первым врываться в окопы врага, колоть штыком и бить прикладом наотмашь, не чувствуя усталости. Так в горячке боя он и не почувствовал, что его и штыком полоснули, и пулей задели.
Самые мучительные месяцы были для Якова Смирнова в госпитале. Здесь чаще вспоминалась мама… Может, не убеги он тогда за линию фронта, мама была бы жива. Ведь это, как тогда с Гавриилом Ивановичем, подвели нетерпение и торопливость.
После госпиталя Якова не пустили обратно на фронт. Да и фронта уже, можно сказать, не было. Теперь и он любил повторять то, что было когда-то его прозвищем: «Взяла наша!»
Вернулся в родной город, в дом на Мельничной, а в комнате пусто. Яков посидел на табуретке, положив в ноги красноармейский вещевой мешок, и взгрустнулось ему. Без мамы дом стал чужим.
Пошёл в домоуправление, попросил сменить большую комнату на меньшую. В старой комнате всё напоминало о маме.
На второй день приезда пошёл в райком становиться на учёт. Комсомольцем стал в армии. Когда стоял перед красноармейцами на собрании, где его принимали – прямо в окопе, – вспомнил Мишу Зинькова. А сейчас, в родном городе, встретил того же Зинькова в райкоме комсомола.
– Ну что, – спросил Яков, – не жалеешь, что тогда не дал прогнать меня, мальчишку, из армии?
– Жалею, – сказал Зиньков, – очень жалею. Тогда тебе, сопляку, надо было с мамой остаться. Может, жизнь бы ей спас. А навоеваться потом успел бы. Ведь успел?..
Они говорили допоздна. Яков спросил Мишу о своём отце: не вернулся ли он с фронта, не появлялся ли в городе, не было ли от него каких вестей?
Миша Зиньков молчал, потёр подбородок, закашлялся.
Тогда Яков снова спросил:
– Нет отца, погиб?
– Должно, так, – сказал Миша. – Мы составляли списки на погибших героев гражданской войны. Вдовам помогать будем. О твоём отце узнал, что он под Перекопом, когда наши брали Крым… Только у него и вдовы нет.
– Нет, – как эхо, повторил Яков.
Они помолчали. Яков подумал о том, что Миша давно, ещё когда они учились в школе, был сиротой. И никому он об этом не говорил, не жаловался на судьбу…
– А что на соляных? – спросил Яша.
– Ту косу за лиманом забросили. Теперь у нас «Химсольтрест». Соль в другом месте добывают машинами.
– А привидение, чудеса?..
– Ну вот, ты опять за своё: чудеса да чудеса. Совсем как наши старухи в городе. Они на эту тень в небе молятся. Детей тенью этой пугают… Пошли, Яша, посмотришь родные места. Ты ведь столько лет их не видел…
Зиньков днём работал в райкоме, а вечерами учился в институте. Но в тот вечер он пропустил занятия – пошёл с Яшей гулять по городу, спустились в порт.
Здесь-то и произошла встреча Якова с Кушкиным.
27. Виромайнщик
За эти годы Яков не раз вспоминал Александра Александровича и его жену. Где-то они теперь? Когда Яша вернулся в дом на Мельничной, ему сказали: «Анна Михайловна ушла медсестрой на фронт, а он переехал в другой дом и, кажется, по-прежнему торгует книгами».
Так оно и оказалось. У въезда в порт в большом книжном магазине стоял за прилавком Кушкин. Он так постарел, что, если бы не то же четырёхугольное пенсне на шнурке и маленькая бородка, теперь уже совсем белая, Яша его и не узнал бы.
Что сказать об этой встрече? Она не доставила радости ни Якову, ни Кувшину. Правда, в первый момент Алекс бросился к Яше, поцеловал его, шумно выражал свой восторг. Но затем, когда Кушкин вышел из магазина и они втроём сели на лавочку (третьим был Зиньков), Александр Александрович начал жаловаться. Он был недоволен жизнью, порядками – тем, что надо слушаться директора магазина, а тот «просто дурак». И в квартире у Кушкина все подлецы и мерзавцы. «И трамвай ходит редко, и свет часто гаснет, и врач из амбулатории тоже дурак».
Зиньков молчал и только под конец вставил:
– Не слишком ли много дураков, Александр Александрович? Может быть, вы…
Кушкин оборвал его:
– Я знаю, что вы хотите сказать. Что и я не лучше других. Но я не согласен, не согласен. Вот хотя бы Яков – боролся, воевал, ранен. А к чему пришёл? Пустая комната и рюкзак за спиной. Не густо.
– Не будем спорить, – примирительно сказал Яша. Он не хотел ссориться с Кушкиным, помнил его и в день похорон матери, и ещё раньше, когда на бульваре Алекс спас его из лап Гориллы…
Яша и Зиньков распрощались с Кушкиным и ушли в порт. Некоторое время они шли молча, как это всегда бывает, когда встретишься с больным или опустошённым человеком.
– Ничтожество, – сказал Зиньков, – слизняк и зануда.
– Нет, – возразил Яков. – Я его знал не таким. Он умный и остроумный. Знал бы ты, какую он однажды устроил встречу Нового года. Тогда я преклонялся перед ним. А теперь что-то в нём сломалось.
– Сядем. – Зиньков постелил свою шинель на пирсе у самой воды.
Зеленоватое море шуршало у каменной пристани. Зиньков говорил медленно и негромко, как бы размышляя вслух:
– Может быть, я неправ, Яша, назвав этого Кушкина слизняком. Но и ты ошибаешься. Понимаешь, брат ты мой, какое дело: есть люди, которые много говорят о чистоте, а есть другие, которые берут веник и подметают. Он мало сделал для нашего дела, этот Кушкин, а много рассуждал и кричал о том, что нужна свобода. Такие, как он, всегда недовольны, брюзжат и жалуются. Думаю, что не он испортился оттого, что от него ушла жена, а она ушла оттого, что ей надоело его брюзжание. Такие, как он, смело ступают на разминированное поле и ещё жалуются, что кочек много – дорога не утрамбована теми, кто поле это разминировал… Вот, брат ты мой, как оно.
Яков молчал. Перед ним было безбрежное море, далёкий горизонт, высокое-высокое небо. Он смотрел вдаль и думал о будущем – о жизни, которая начинается, и, наверное, в ней будет много хорошего. Ему не хотелось думать о Кушкине.
Стремительно промчался приземистый катер, и Яше захотелось на него – мчаться навстречу волнам и ветру, вперёд и вперёд, в неизведанные края.
Для школы Яков был уже переростком: шёл ему тогда двадцатый год. Для института – недоучкой.
Яков пошёл в новый порт работать на кране, что грузит пароходы. Профессия – крановщик, а моряки и портовики называют «виромайнщик». Это потому, что ему весь рабочий день кричат: «Вира помалу!» Это значит: «Давай наверх! Поднимай груз». Или: «Майна!» Это значит: «Спускай груз».
Так вот поработал он месяц-второй виромайнщиком и почувствовал – все кости болят. На кране всё время поворачиваться надо, рычагами двигать, а у Якова такая боль в руках и в спине, что не только тяжёлый рычаг – просто так рукой двинуть сил нет. Что за напасть такая? Пытался пересилить боль: работал стиснув зубы, холодный пот застилал глаза, и перед глазами этими пошли плясать красные шары. Пришлось спуститься с высоченного крана на землю и отправиться в поликлинику.
28. Наташа
Врач осматривал Якова недолго:
– Больны вы, товарищ Смирнов. Окопная жизнь и раны зря не прошли. Лечиться надо.
– Опять госпиталь? Не желаю!
– Что значит «не желаю»! У вас кости перебиты, весь вы покорёженный. Если сейчас не полечиться, хуже будет. Болезнь осложнится, так осложнится, что с ней не справиться. Но вы человек крепкий, и воля у вас есть, а это помогает. Если сейчас начнём лечить, вдвоём, вы и я, будем против одной вашей болезни. А двое одного всегда победят.
Нет, Яков не послушал доктора. Вместо госпиталя пошёл в баню. Хорошенько попарился – слыхал где-то, что это здорово от всех болезней помогает. И правда: вышел из бани какой-то облегчённый, будто здоровый. Только к утру уже встать с кровати не мог: бредил в жару, рубашку на себе разорвал, буйствовал и утихал, теряя сознание.
Таким и отвезли его в больницу.
На фронте и в госпитале не было Якову так худо, как теперь, когда война кончилась и можно было, казалось, забыть обо всех ранах. А они-то и воспалились, навалились на него так, что ни повернуться, ни охнуть, ни кашлянуть. В больнице врач посмотрел на Якова. Лицо у него было фиолетово-синее, дышал прерывисто и часто, как после долгого и быстрого бега, и всё время что-то старался сказать, а что, не понять было.
– Н-да, – сказал врач, – тяжёлый плеврит и запущенный.
Больница: тёмные ночи и слабый огонёк ночника. Яков задыхался, холод шёл от ног по всему телу. Как бы просыпался и снова терял сознание. Когда приходил в себя, думал: «Хоть бы до утра дожить – свет увидеть в окошке».
Медсестра ночами не отходила от Якова. То делала ему уколы, то давала пить из поильничка, вроде чайника, то бинтовала, вытирала со лба пот, считала пульс. Иногда она делала всё это, а Яков не видел её, ничего не понимал, не чувствовал – был в забытьи.
Но вот болезнь стала будто отступать. И однажды под утро Яков как-то по-особенному крепко, глубоко уснул, и ему почудилось, что медсестра наклонилась к нему и поцеловала в лоб:
– Спи спокойно. Страшное прошло. Поправишься, Яша.
И он действительно проснулся какой-то отдохнувший, с чувством, уверенностью: поправлюсь, буду здоровым.
В то утро врач на обходе сказал:
– Вот и отлично – пошли на поправку. Теперь поедете в санаторий, а после него сможете опять своим краном ворочать. Кстати, и наша сестричка в санаторий переходит. Она вас туда и отвезёт.
Доктор оказался прав: в санатории Яков, которого уже называли Яковом Петровичем, стал быстро поправляться. Но и лечился он, надо сказать, с каким-то ожесточением. Шёл на ванны, на уколы, массажи и всякие там процедуры, как в атаку: первым, точно в назначенное время, не опаздывая, не пропуская. И в борьбе с болезнью, как на войне, все его мысли и желания были направлены на одно: победить. И в этом он был верен своему прозвищу: «Яша – взяла наша».
Ему не терпелось обратно в вышину – в стеклянную кабину крана, к рычагам, которые по его команде поднимали вверх автомобили и быков, огромные пачки мешков с зерном и тяжёлые ящики стекла. Он чувствовал, как кормит людей, изголодавшихся за войну, как даёт им хлеб, жильё и одежду. На работе ему было так хорошо, что он, случалось, пел там у себя, в вышине, в стеклянном домике под облаками. Жаль только, что песни эти никто не слышал. И ещё жаль, ох как жаль было, что мама не увидела его взрослым, не увидела красноармейцем, героем, а теперь виромайнщиком. Ведь эта профессия в порту считалась – и сейчас считается – очень почётной. Шутка ли, какой только груз не доверяют крановщику – иногда такой, что стоит много тысяч. Проносит он этот груз по воздуху, как гигант-великан, и точно опускает в квадратный люк трюма. А ошибись виромайнщик, передвинь один из рычагов на толщину пальца дальше или ближе, и груз этот разобьётся вдребезги. Как же такую работу не уважать!..
В санатории Якова Петровича встретили с почётом. Что ни говори – герой войны и в то же время совсем недавно парнишка с нашей улицы. Его помнили гоняющим футбольный мяч во дворе медучилища и прямо по мостовой Мельничной улицы.
Совсем недавно он, босоногий мальчишка, приплывал с ребятами на этот пустынный берег купаться и ловить рыбу. А теперь здесь выстроили санаторий, причал и к нему пристают не лодки, а пароходы, небольшие, правда, но всё-таки пароходы.
В санатории Якова Петровича лечили врачи и медсестра Наташа. Она была почти такая же высокая, как Яков, и на худом лице синевато-серые глаза казались особенно огромными. Они и правда были большими, добрыми и озорными в одно и то же время. Такие глаза бывают у бойких мальчишек. У Наташи была причёска мальчишки, только давно не стриженного. Но при всём при том была она какой-то такой милой девушкой, доброй, ласковой, что от каждой с ней встречи Якову становилось лучше и болезнь его, как бы боясь Наташи, убегала.
Странной казалась ему эта медсестра. Вот лежит он, скажем, под простынёй со всякими там пластинками на затылке и пояснице, а Наташа сидит тут же и смотрит на него, смотрит не отрывая глаз, И ещё несколько раз казалось Якову, что хочет Наташа ему что-то сказать, хочет, но не решается. А ему хотелось, чтобы подольше не звонил звонок на медицинских часах – звонок, который извещал: процедура окончена, пора уходить. Не хотелось Якову уходить от Наташи, а сказать ей об этом не позволяло мужское самолюбие. Чувствовал он, что каждый раз встреча с Наташей словно будит в нём где-то глубоко запрятанную радость.
Но нет, нет, не только ей, себе он боялся в этом сознаться. Однажды спросил:
– Вы, Наташа, из нашего города?
– Да.
– И здесь в школе учились?
– Здесь.
– В какой?
– Я в медучилище училась. Недалеко от бульвара.
– А, знаю.
– Что знаете?
– Бывал я в медучилище. Мы там в футбол гоняли.
Они помолчали. Потом Наташа спросила:
– В медучилище вы только в футбол гоняли? А больше не были?
– Был…
– Ну не надо, не говорите.
– Почему не говорить? Скажу: я там у белых побывал, в подвале. Только недолго.
– А всё помните?
– Помню… Нет, не всё помню. Какое-то время я был там как бы во сне. Голодный я был, ну и побитый…
– А вы один были в камере?
– Один.
Наташа молчала. Она нагнула голову и закрыла глаза. И вдруг Якова точно током ударило:
– Наташа, вы там были, вы? Вы скажи́те!
– Была.
– Это вы сказали мне тогда «не робей»?
– Я. Не шевелитесь, у вас все пластинки соскочат. Во время процедуры надо лежать тихо.
Яков послушно лёг, а в голове, как на экране кино, увиделась красная стенка с белой полосой, крутая лестница, подвал…
– Наташа, – спросил Яков, – вас за что? Вас за что? Вы же были совсем девчушкой!
– А вы разве не были мальчишкой? Они не разбирали. У меня там, в училище, остался костюм для гимнастики – шаровары и фуфайка. Ну вот, я и пошла за ним. Часовому сказала – он пропустил. Потом оказалось: кто просился туда, всех пропускали, а оттуда нет. Меня во дворе и зацапали. Думали, я подосланная…
– Били?
– Было. И к стенке ставили. Но потом отпустили. И шаровары с фуфайкой отдали. Костюм этот старенький был, им ни к чему. И маленький же. Только я, когда уходила, о вас беспокоилась. Очень уж вы избитый были… Ушла, и вот только теперь встретились. Я вас, как только привезли в больницу, сразу узнала.
– Что ж не сказали?
– А что говорить?.. Лежите, Яков. Ей-богу, вы загубите сегодняшнюю процедуру! А ведь хотите выздороветь.
– Хочу. Очень хочу!
В это мгновение Якову особенно сильно захотелось выздороветь – совсем, совсем. И вспомнилось, как над его кабиной крана проплывают белые-белые облака и чайки парят, расправив крылья, а внизу, в море, кувыркаются дельфины. Он спросил Наташу, сам не заметив, что перешёл на «ты»:
– Ты никогда не была в стеклянной кабине крана у моря?
– Не была.
– Красиво там очень…
Это были последние три дня в санатории. Электропроцедур Якову уже не полагалось, но он продолжал ходить на них в электрокабинет.
Утром, просыпаясь от мысли, что он будет в электрокабинете, небо казалось ему особенно голубым, солнечные лучи на полу – золотым ковром, а капельки на ветке за окном – драгоценными камнями.
Когда последняя отметка была сделана в его курортной книжке, он спросил Наташу, и, наверно, с грустью в голосе:
– Значит, всё? Да?
Наташа сказала:
– Ты, Яша, приходи. Это не повредит.
И он ходил – все три дня ходил. Тихо лежал с пластинками и молчал.
Молчала Наташа. Она вообще была молчаливая. А ведь в жизни бывает так, что как раз когда хочется многое сказать, слова застревают в горле.
Только в самый последний день Наташа спросила:
– Ты – завтра?
– Завтра.
– Пароходом?
– Ага.
– Утренним?
– Да.
– Я буду на пристани…
После этих сё слов Якову захотелось сказать Наташе всё: и про то, как ему хорошо с ней, как он гулял вокруг электрокабинета, потому что каждый раз приходил раньше – не мог дождаться своего времени, и как ещё задолго до этого, в госпитале и в окопах, вспоминал ту девушку из подвала контрразведки, но думал, что она ему приснилась. И ещё хотел сказать он Наташе…
Нет, ничего не сказал. Только пожал на прощание руку и торопливо ушёл, почти убежал.
29. Человек за бортом
В ту ночь Якову Петровичу в санатории не спалось. Штормило. За окном ветер шумел листвой и пылью царапал стекло. А у Якова на душе было как-то радостно и в то же время тревожно. Радостно – он сам не знал отчего, а тревожно и даже страшно оттого, что сегодня он последний раз увидит Наташу. А что будет завтра? Сможет ли он жить на свете, не видя её?
«Не думай! Спи!» – приказывал себе Яков. Но он потерял власть над собой: и не спал, и думал…
Он увидел её за несколько минут до того, как поднимали трап. Наташа протянула ему руки, и он взял их в свои ладони…
Они молча стояли, держась за руки, наверно, минуты две или три из тех пяти, что оставались до отплытия парохода.
– Значит, уедешь? – спросила Наташа.
– Уеду.
– Совсем?
– Не знаю.
– А как же тебе быть?! У тебя, Яков, там работа.
– Работа.
– А я?
– Что – ты?
– Нет, ничего. Я просто хотела сказать, что у нас же тут не только санаторий, но и порт. Пусть маленький, но порт. И тоже есть работа для крановщика.
– Знаю. Но я там привык.
– А я?
– Что – ты?
– Я тоже привыкла. К тебе привыкла…
В это время длинно, а потом трижды отрывисто загудел пароходный гудок. Развернулся кран, зацепил трап…
Яков смотрел на Наташу, потом оборачивался и видел, как крюк зацеплял последнюю ступеньку трапа, и вот уже натягивается трос, ещё секунда-другая – и пароход оторвётся от пристани, отшвартуется.
– Прощай, Яков, – сказала Наташа. – Беги, поднимают трап.
– Бегу.
И он побежал. А трап уже приподняли, и он на мгновение повис над пристанью – на то мгновение, когда виромайнщик передвигал рычаги с поворота на подъём. Ещё секунда – трап опишет кривую и круто пойдёт вверх.
В эту секунду Яков заколебался. Затылком он чувствовал, как смотрит вслед ему Наташа, и виделись ему её большие серые глаза.
Колебался Яков недолго. В следующее мгновение он разбежался, подпрыгнул, ухватился за последнюю ступеньку трапа, плывущего по воздуху, и так, вместе с трапом, как акробат на трапеции, поднялся и легко спрыгнул на палубу.
На пристани стояла Наташа. Нет, она не плакала. Только всё время одной рукой размахивала перед лицом. Ладонь её то закрывала лицо, то открывала, и тогда Яков видел её большие глаза, которые в тот раз показались ему ещё больше. Только их-то, эти огромные глаза, он и видел. Голова Наташи не двигалась. Она смотрела на него и никуда больше.
Яков крикнул:
– Наташа!
Но в это время снова гуднул пароход, зашумела, запенилась вода, взбитая винтом. Корабль отчаливал, пристань стала отдаляться, а Наташа всё так же раскачивалась, ритмично, как маятник…
Это был маленький, но резвый пароходишко. Он быстро развернулся и стал удаляться в открытое море. И тут с мостика раздался крик:
– Человек за бортом!
Маленький чемоданчик Якова остался у поручней на палубе, а сам он, прыгнув в море, сажёнками, вразмашку, по-матросски, плыл к берегу, к Наташе…
Капитан пароходика только раскрыл рот, чтобы отдать команду: «Стоп машина», как увидел, что человек за бортом машет или, вернее, отмахивается рукой – не надо, дескать, меня спасать. И ещё увидел капитан, что человек этот улыбается, как можно улыбаться только от счастья. А на берегу виднеется фигурка девушки с протянутыми к морю руками.
Тогда заулыбался и капитан, так и не отдав команду «стоп», а приказал:
– Полный вперёд!
А Яков на всю жизнь запомнил эти минуты, когда в брюках (туфли он сбросил на палубу) плыл к берегу, где стояла, протянув к нему руки, Наташа.
Никогда ещё Якову не казался таким прекрасным мир вокруг: голубое небо, синее море, зелёные берега, белые паруса яхт и красный флаг на высоком кране в порту…
30. На высоком кране
Когда Наташа стала женой Якова, он поднялся с ней на портовый кран.
Наташа раскраснелась, подходила то к одной, то к другой из четырёх стеклянных стенок крана и повторяла только одно:
– До чего же тут хорошо!
Но потом, когда появился первый сын Смирновых, Иван, а затем Игорь и Яков Петрович годовалых малышей брал с собой на кран показать мир вокруг, Наталия Ивановна сердилась:
– Ну что таких маленьких таскаешь! А вдруг на лестнице споткнёшься или что-нибудь на кране там случится? Не дам я тебе больше ни Ваню, ни Игоря. Волнуюсь я за них…
И в тот одинокий вечер, когда старенькие уже муж и жена Смирновы ждали возвращения «Черноморска» и на нём Игоря, Яков Петрович говорил Наталии Ивановне:
– Зря, мать, волнуешься. Ты была такой, когда Игорь малышом был – боялась, когда я его на кран брал, и теперь уже о взрослом моряке, как о малом ребёнке, волнуешься.
– Ну что ты сравниваешь! – возражала Наталия Ивановна. – То портовый кран, а это дальний рейс, бомбёжка, пираты…
– Сравниваю потому, что ты даже тогда во время операции «Адмирал», меньше нервничала, была куда спокойнее.
– Операция «Адмирал»? Скажешь тоже! Тогда ты такого тумана напустил: всё самое страшное скрыл от меня до тех самых пор, пока Игорь не вернулся. А главное ещё в том, что это опасное задание, в котором участвовал тогда Игорёк, было во время Великой Отечественной войны. Ты, Яков, прикинь, на сколько мы были тогда моложе. И нервы были у нас покрепче. А теперь… Что говорить! У тебя усов не было, когда ты с Дубровским дрался. С тех пор полвека прошло. И со времени Великой Отечественной тоже четверть века. Время!..