355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Хелприн » Рукопись, найденная в чемодане » Текст книги (страница 11)
Рукопись, найденная в чемодане
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:30

Текст книги "Рукопись, найденная в чемодане"


Автор книги: Марк Хелприн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Там, наверху, вы очень заняты. Вы можете считывать показания измерительных приборов хоть до скончания времен и должны обозревать небо даже под вами и, насколько это возможно, особенно со стороны солнца. Но порой всеми приобретенными навыками и осторожностью следует пренебречь, следует отказаться от них во имя жизни, клокочущей в таких осязаемых явлениях, как мотор, воздух и высота.

Один над Средиземным морем, затерянный в безоблачном голубом небе, свободный как ангел, я слышал глубокие ноты, порождаемые полутора тысячами мчащихся лошадей, и пел, стараясь попасть им в такт.

Я танцевал, насколько это возможно, когда ты пристегнут к сиденью и отягощен всем тем, что к тебе приторочено. Я управлял самолетом, выполняя опасные и красивые маневры: кренясь так сильно, что нагрузка возрастала чуть ли не до той точки, где мы могли развалиться на части; входя в пике, устремленные к гипнотической синеве моря; взмывая вверх так, что казалось, будто если мне удастся удержать дроссель, то я увижу самого Господа.

Я обнаружил, что когда прислушиваюсь к серебристому перестуку мотора, то непереносимый страх внезапно становится ручным и я могу заниматься своим делом, не теряя уверенности и даже пританцовывая на лезвии бритвы, пока вокруг плещутся небесные благие ветра, которые не утихнут ни во время боя, ни на обратном трудном пути домой, ни во время посадки. Ветер стихал, только когда я окунался в море, возвращая музыку ее истоку и колыбели.

Первый «мессершмит», который мне довелось повстречать, выбил меня из налаженного ритма жизни. По карте, я находился в одном из пустых квадратов над Средиземным морем, откуда не видно было ни берегов Сицилии, ни африканского побережья, и он появился в нескольких милях от меня в 10.30, уже набирая высоту, потому что заметил меня первым.

Я направлялся на юг, и утреннее солнце светило на меня с востока, меж тем как он поднимался, чтобы затем в пологом спуске обрушиться на меня из солнечного сияния. Я поймал себя на словах: «Ну и что же я буду делать?» Мог я сделать не очень-то много, потому что он уже был намного выше меня и начинал разворот. Нужно было бы поднырнуть под него, а потом подняться в обратной петле, чтобы уравнять высоту или, по крайней мере, уменьшить его преимущество. Но могучие ритмы мотора, проницающие мою грудную клетку и лелеющие сердце, внушили мне другую тактику.

Я сказал: «А, начхать» – и повернул навстречу солнцу, поднимаясь на полной мощности, с включенными нагнетателями. Левую руку я удерживал перед лицом и поглядывал на него через крохотную щель, какую сделал, держа большой палец почти на одном уровне с указательным. Увидеть самолет, заходящий со стороны солнца, не то чтобы невозможно, это просто трудно. Поскольку глаза постоянно требуют отдыха, ты не столько смотришь на врага, сколько косишь в сторону.

Перед моими глазами была последовательность стоп-кадров, с помощью которой мне было необходимо определить перемещение цели. Сделать такое, чего мне никогда бы не удалось, если б не ритмическое постукивание двигателя и странное чувство, как будто я нахожусь вне самолета и наблюдаю за тем, как он несется сквозь облака. Я поднялся к «мессеру» и приклеился к нему, прямо к его белому ореолу.

Если бы не духовный подъем, который я испытывал тем утром, я не сумел бы поразить черную точку, появившуюся передо мной со стороны солнца. До столкновения у нас оставалось только несколько секунд, и мы оба вели огонь, зная, что если кто-то из нас окажется подбит, умрем мы оба. Траектории огня моих пулеметов сходились в трех сотнях ярдов, а наша результирующая скорость приближалась к тысяче миль в час, а это означало, что если бы я вел по нему точный огонь, то мы столкнулись бы через две трети секунды.

Хотя я не знал, на каком расстоянии сходятся линии его огня, и полагал, что он не знает того же самого обо мне, я понимал, что он понимает то, что понимал я. И он остановился, потому что хотел жить, а я продолжал стрелять, потому что я не особо заботился о жизни, но был зол и счастлив и как бы потерял голову.

Мы крутились в «бочках» и мертвых петлях, не зная точно, как мы из них выйдем относительно друг друга. Это было равносильно игре в кости, но теперь, по крайней мере, мы вели ее на равных. Завершив одну из петель и выровнявшись, я его увидел. Он вел огонь из носовых пулеметов. Прежде чем я это осознал, пули просвистели мимо меня, проделав несколько пробоин в хвостовой части. У меня не было возможности вести огонь, но он потерял свое преимущество. Он поднырнул под меня слева, потому что для ведения огня ему надо было меня опередить. Он жизнь готов был отдать за возможность вести веерный огонь, но что толку в веерном огне против бронированного истребителя типа Р-51? Нам обоим необходимо было везение, и ему его не хватило.

Я спикировал вслед за ним. Он сделал вираж: это ни к чему не привело. Я тоже сделал вираж и вскоре поймал его в прицел, отстрелялся, но безрезультатно. Я ждал, чтобы он начал вытягивать вверх и подставил мне свое широкое брюхо. Ему пришлось это сделать, иначе он врезался бы в море, и когда он вышел из пике, я ударил по нему длинной очередью из всех шести пулеметов и достал его.

Он задымился и стал терять высоту. Потянулись долгие секунды, они сложились в минуту, потом еще в одну. Я следовал за ним сверху, ожидая, чтобы он выпрыгнул. «Давай! Давай! – шептал я. – Вылезай!» Он неуклонно терял высоту, и белый дым превращался в черный. По мере того как проходили секунды и пламя вырывалось из-под капота его двигателя, я начинал чувствовать, что сердце мое вот-вот разорвется.

Потом я увидел, как он выбрался из кабины, собираясь прыгать. Я почувствовал огромное облегчение, потому что подумал, будто, несмотря на то что вывел один «мессершмит» из боевых порядков люфтваффе, я никого не убил. Британцы подберут его у Мальты, и остаток своей жизни он проведет за решеткой, плетя корзины.

Я был счастлив, когда увидел, что он вывалился. Но он слишком долго колебался и не прыгнул, а упал. Я заложил вираж и видел, как он несся вниз, размахивая руками и ногами, с нераскрытым парашютом, пока не исчез в море.

Тогда я повернулся, чтобы лететь домой, на этот раз – в тишине, но в полной уверенности, что когда снова взлечу (на следующее утро), то у меня будет столько музыки, сколько я захочу.

В первом своем столкновении с врагом я действовал на очень узком пространстве, а затем последовал ряд боев, где мне отводилось еще меньше места для маневра. Хотя я знал, как ввязываться в бой, улыбаясь в лицо смерти, умирать я не хотел, а потому принялся изобретать собственную тактику.

Молодые парни, с которыми я летал, крепли в испытаниях и набирали силу в полетах, я же, наоборот, потихоньку ее терял. Для них воздушные бои становились смыслом жизни, так что все остальное, что они и так едва знали, вовсе переставало иметь какое-либо значение. Это был их звездный час! В будущем им предстояло вспоминать об этом времени как о лучших деньках жизни, повторить которые они никогда не смогут. Я же пребывал в зрелом возрасте и выкручивался как мог, в надежде обмануть смерть. Пришлось даже договориться с механиками, чтобы они поколдовали над моим самолетом, слегка его усовершенствовав.

Война в воздухе всегда была честной. Даже сейчас она остается таковой в большей степени, чем война на море или на суше, возможно, из-за открытого поля боя и встречи с противником один на один. Сорок лет назад уловки в воздушном бою не простирались далее камуфляжной окраски, радиомолчания и внезапного нападения. Все остальное, за счет чего можно было одолеть врага, касалось преимуществ технологии, летного мастерства и храбрости.

Я подумал, что для меня этого может оказаться недостаточно, и поэтому первым делом протянул более толстые кабели от кабины к рулевым поверхностям. Кабель мы взяли с легкого бомбардировщика, и он едва ли утяжелил машину, хотя мы были достаточно осторожны и постоянно вели учет веса, компенсируя его при вылетах меньшей закачкой горючего.

Затем я усилил – в некоторых случаях вдвое – все шарниры, фланцы, болты, гайки и прочие крепления, которые при маневре оказывались точками напряжения. Поначалу механики были скептичны. Они говорили:

– Рама не выдержит тех нагрузок, которым вы рассчитываете подвергать самолет.

Я отвечал вопросом:

– Их что, строят без запаса прочности?

– С запасом.

– И каков этот запас?

Они пожали плечами – не знаем, дескать.

– Предположим – десять процентов, – сказал я. – Сбросим до двух.

– Если сбросить до двух, – сказал один из них, – и у вас дрогнет рука, то крылья не выдержат. Такое случалось.

Не составило труда убедить их, что мои усовершенствования предназначались для использования лишь в безвыходных ситуациях, когда меня сбили бы в любом случае. Летчики «Мессеров-109» знали, на что мы способны, и строили на этом тактику боя. Я собирался их удивить.

После этого я добился, чтобы механики соорудили «пылающего павлина» – стальную коробку, врезанную в фюзеляж. Вместо алюминиевой обшивки самолета поверхность над этой коробкой представляла собой металлическую пластину, которая удерживалась на месте болтом с чекой. Внутри помещался магниевый патрон, окруженный четырьмя кондомами с прогорклым тунисским оливковым маслом и двумя большими бумажными пакетами с молотым перцем. Все это было пересыпано порохом из трех снарядов пятидесятого калибра и присыпано стружкой.

Мы испытали «павлина» на земле, где он выплеснул лужу грязи, а затем в воздухе. Порывы ветра помогли создать в точности тот эффект, которого мы добивались. Сперва надо было потянуть за один шнур, чтобы выдернуть чеку из болта, а потом – за другой, чтобы загорелся осветительный патрон. Патрон взрывал порох, который поджигал оливковое масло и перец. Яркая вспышка пламени, искры, всякая горящая дрянь и хвосты белого дыма вырывались из «павлина», ведь оливковое масло, а это известно каждому повару, продолжает дымиться до бесконечности.

Я заметил в самом первом своем бою, что когда мой подбитый противник стал падать, я выровнялся и прекратил огонь. Это было сделано инстинктивно. В то же время это было практично: не было смысла терять высоту и открываться для атаки. Кроме того, присутствовало здесь и чувство, обязывавшее оставаться в пределах арены боевых действий. Тот же импульс, что заставляет пса оставаться на своей территории (или быка – рыть копытом землю), приводит к тому, что пилоты прекращают огонь, когда их противник падает в море. Чем методичнее пилот, тем больше вероятность того, что он будет придерживаться этих неписаных правил, – а пилотами «мессершмитов» были, благодарение Господу, немцы.

Когда я впервые применил своего «павлина», у меня не было полной уверенности в том, что он сработает. Я пролетал мимо Ликаты, углубившись на пятьдесят миль в море, но все еще в виду земли, и при мне, после обстрела оливковой рощи, укрывавшей парк грузовиков, оставалась половина горючего и половина боеприпасов.

В 9.30 высоко надо мной, в двух тысячах футов, появились три «мессершмита». Тот, что был в центре, выходил в пике прямо на меня, а двое его ведомых разлетались в стороны, чтобы усложнить мне отступление. Тот, что был ближе к северу, поднялся, а затем вошел в вираж, чтобы оказаться у меня в хвосте, а тот, что был южнее, поднырнул и начал подниматься.

Если бы я сделал петлю, чтобы достать самолет позади меня, я показал бы свое брюхо самолету, летевшему в центре. Если бы я стал пикировать на восток, то дал бы шанс самолету сзади, а если бы на запад – открылся бы переднему. Тем временем тот, что был посередине, собирался выпустить по мне длинную очередь.

Я сделал единственно возможную вещь – развернулся на центральный самолет и сам выпустил по нему длинную очередь, надеясь отклонить его с курса. Это сработало: он уклонился, начав делать «бочку» влево, потому что знал, что меня держат его ведомые.

Он почти наверняка не ожидал, что я за ним последую, потому что в таком случае ведомые захватили бы меня в прицел. Но я таки последовал за ним и взял на прицел центральный самолет, который теперь улепетывал от меня, пытаясь выйти из пределов досягаемости. Я подбил его, он задымился и упал.

При обычных обстоятельствах я был бы уже труп. На хвосте у меня висели два «мессера» и с разной высоты вели по мне бешеный кинжальный огонь. Я дернул шнур «пылающего павлина». Дверцу выбило взрывом в голубое небо, а за ней последовало все то, что представлялось горящими внутренностями самолета. Я дернулся, как это делает птица с подбитым крылом, и стал падать в море.

Они прекратили обстрел, все еще следя за мной, но с большой высоты. В нескольких футах над волнами я начал изо всех сил набирать горизонтальную скорость. К тому времени как «павлин» выдохся, я стал невидим на фоне моря, и они повернули обратно. Я заложил крен влево и начал подъем. Потом включил нагнетатели. К тому времени, когда я набрал высоту, «мессершмиты» были едва различимы. Они представлялись не более чем пятнышками, которые то появлялись, то исчезали. Если бы они вернулись на свой аэродром, я бы их упустил, но они продолжили патрулирование, повернув на запад. Это предоставило мне возможность атаковать их сбоку, со стороны солнца.

Одного из них я располосовал так сильно, что он развалился в воздухе, а второй попросту сбежал. К этому моменту у меня оставалось слишком мало горючего и боеприпасов, и я повернул домой, надеясь, что оставшийся «мессер» не вернется. Он и не вернулся.

Горючего оставалось достаточно для того, чтобы пронестись на бреющем полете над побережьем, прежде чем сесть. Нам этого делать не полагалось, но зачастую соблазн бывал слишком велик, чтобы можно было ему противостоять. Это было все равно что крикнуть, что ты все еще жив, и голос твой был не твоим собственным голосом, но голосом твоего быстрого и мощного самолета, с двигателем, от которого содрогалась земля, с шестью пулеметами и крыльями, пронзавшими облака. Самолеты возвращались словно бы ниоткуда, с бешено вращающимися в золотистом свете пропеллерами, – так ангелы мщения спускались из невообразимых сражений в небесном царстве. После первого боя я понял, что пели мы невеселую песню. Но я не стыжусь, что пел эту песню. Что ни говори, а это была самая прекрасная песня, которую мне когда-либо доводилось услышать.

Месяцы воздушного патрулирования убедили меня в том, что я рожден для того, чтобы сбивать «Мессершмиты-109». Кажется, я думал, что пересек ту тонкую грань, которая отмечает великого спортсмена. Велосипедист, раз за разом побеждающий в Тур де Франс с перевесом в девять или десять секунд, вынырнув из-за спины и обойдя соперника, будет нахваливать горячее какао и удобный спортивный костюм. Человечество опьянено мелкими победами, ибо сама жизнь представляет собою их жемчужное ожерелье – то самое, из которого выдернута нитка, так что рассыпанный жемчуг складывается в непредсказуемый, но тем не менее совершенный по красоте узор.

Я был в патрульном полете к северу от Бенгази, сбросил свои подвесные баки и использовал последние остававшиеся мне минуты, прежде чем направиться через окаем залива Сидра обратно в Монастир.

Море внизу было спокойным, Ливийская пустыня все еще была усеяна трупами и оружием, а со стороны Египта движение наблюдалось редко. К тому времени ни немецкие, ни итальянские самолеты почти не появлялись над теми территориями, с которых изгнали их армии, хотя у них и была такая возможность. Они вылетали с аэродромов на Сицилии, главным образом с того «гнезда шершней», что размещалось на равнине, под раскинувшимся на холмах городком Эрике.

Поскольку мы привыкли вылетать прямо навстречу их основным силам, патрулирование Бенгази считалось простой формальностью, и я не обращал внимания, как следовало бы, на воздушную обстановку. Дело было не только в том, что вражеские самолеты никогда не показывались в заливе Сидра, но и в том, что я был поглощен воспоминаниями о женщине, с которой я когда-то был знаком в Бостоне. Если бы не война, я мог бы на ней жениться. Под аккомпанемент очень нежной музыки, слабо доносившейся до меня по радио из французской Западной Африки через тысячи миль безмолвной пустыни и кобальтовых небес, я смотрел ей в глаза, а руки мои покоились у нее на плечах. Я наклонялся к ней и, всякий раз замирая от восторга, с обожанием целовал в губы. Это продолжалось долго – и тогда, когда происходило на самом деле, и тогда, когда я об этом вспоминал.

Я не обращал внимания на приборный щиток и только бессознательно поглядывал на компас, а единственная моя мысль состояла в том, что небо вокруг того же цвета, что и ее глаза. Мы так страстно целовались, что буквально угорели. Было это холодным зимним днем в гостинице с видом на море. В номере шипел радиатор и слышались завывания ветра. Я целовал ее, и это было сущим наслаждением.

Если бы она знала, что я все еще целую ее, находясь в двадцати тысячах футов над заливом Сидра, она, возможно, тоже онемела бы от восторга, как и я. Рот у меня приоткрылся, а взгляд устремился вдаль. И когда я все глубже и глубже погружался в поцелуй, россыпь снарядов выбила чечетку по моему фюзеляжу и по крыльям. За единую секунду я пробудился от ужасного толчка.

Самолета, который прошел надо мной, я так и не увидел. Он, несомненно, повернул, чтобы снова подобраться ко мне с тыла, но я был слишком занят, чтобы заниматься его поисками. Первым делом я инстинктивно попытался заложить вираж влево, но штурвал не отзывался.

Когда самолеты сбивают в кинофильмах, они начинают дымить и пикировать, пока не «взорвутся» где-нибудь за холмом. Естественно, пилоты, имитирующие крушение, могут лететь гладко: их самолеты целы и невредимы. У меня лететь гладко не получалось: мой подбитый самолет трясло, как допотопную стиральную машину. Чем сильнее он трясся, тем больше всего в нем отрывалось и ломалось, и, чтобы не дать ему разломиться окончательно, я сбрасывал обороты, пока не начал планировать. При этом я делал все, что мог, лишь бы не сорваться в пике.

Где был мой противник? Я не знал, но догадывался. Он был несколькими тысячами футов выше, решая, следует ли ему догнать и прикончить меня, или же я оказался пораженным первым залпом. Я все повторял: «Что б тебя! Эх, что б тебя!» – как будто он мог меня слышать, пока я метался в кабине, как майский жук на отбойном молотке.

Я плевался, как будто целый час провел в кресле дантиста. За штурвалом не плюются – так можно все датчики заплевать. «Что это я расплевался?» – спросил я у самого себя. Потом взглянул и увидел, что сплевываю кровью. Но боли я не чувствовал. Должно быть, куда-нибудь ранен, подумал я.

И тут задымил мотор. Почему, недоумевал я, он загорелся не сразу, чего ждал? Ответ, который я смог дать лишь много позже, состоял в том, что все произошло в течение считаных секунд, просто я провалился во времени.

«Черт побери, – сказал я себе. – Я ничего не вижу». Я действительно ничего не видел. Двигатель разбрызгивал горючее, которое тут же размазывалось по стеклу, со скоростью 300 миль в час. И все же, если бы я добрался до дому, для того чтобы сесть, мне хватило бы и одного бокового стекла. Я взглянул на приборы. Они были залиты кровью. Стекла разбиты, их осколки скрипели под ногами. С панели капало.

«Кого здесь подстрелили?» – подумал я.

Тряска не прекращалась, но, когда двигатель заглох, движение стало более плавным и совершенно неуправляемым. Я решил выпрыгнуть с парашютом.

Мотор был мертв, самолет горел и содрогался, я ничего не видел перед собой и все время сплевывал кровь. Я открыл защелку фонаря кабины и потянул его, но он не поддался. Рама оказалась погнута и не сдвигалась даже на дюйм. Мне придется садиться на воду.

Взглянув вниз, я увидел, что море уже очень близко. Хотя я и находился в десяти или пятнадцати милях от берега, подобраться ближе я был не в силах. Мне вспомнился трюк для аварийной посадки в море, о котором рассказывал мне один британский пилот в офицерском клубе в Алжире. Незадолго до падения надо открыть пальбу сразу из всех пулеметов. Благодаря одному только факту, что у всякого действия есть противодействие, тридцать секунд непрерывной стрельбы из шести пулеметов могут вызвать достаточное замедление, чтобы суметь спастись.

Я опустил закрылки и сильно потянул штурвал, чтобы задрать нос. Это, казалось, укротило вибрацию одной частоты, но развязало руки другой. Хотя мотор и заглох, а пропеллер безвольно покачивался, мы производили жуткий шум – благодаря реву пламени, а также крыльям и фюзеляжу, вибрировавшим, как металлическая крыша под июльским ливнем.

Скорость моя была высока, и волны, к несчастью, тоже. Когда море приготовилось встретить самолет, я открыл стрельбу и почувствовал, как замедлилась скорость движения вперед. Стреляли пулеметы оглушительно громко.

Самолет хлопнулся о волну, подпрыгнул и перевернулся. Вслед за этим я оказался висящим в кабине вниз головой – я был под водой и медленно погружался.

Расстегнув свою упряжь, я упал на фонарь. Мне показалось, что я сломал себе шею. Ну и как мне было выбраться? Вода наполняла кабину и была бесшумной, голубой и прозрачной, в ней не было ничего, кроме растворенной лазури и снопов солнечных лучей.

Когда я, орудуя руками и ногами, избавился от парашюта, мне удалось выскользнуть из летного комбинезона. Он тоже был громоздким и изобиловал разного рода пряжками, ремешками и карманами, которые могли зацепиться за самолет и утянуть меня вместе с ним на дно.

Рукоятка ножа, который был при мне, была достаточно тяжелой, и я использовал ее, чтобы разбить стеклянный колпак, как будто вступил в смертельную схватку с волком. Внутрь захлестала морская вода, ставшая холоднее, потому что самолет погрузился глубже. Я втянул в себя остатки воздуха и сунул голову в отверстие. Когда я пробрался через него, самолет начал было делать изящное «колесо», но я уже был свободен. Когда я устремился к поверхности, меня опережали воздушные пузырьки.

Вырвавшись на воздух и ощутив на лице брызги, я задыхался от морской пены, истекал кровью, кашлял, смеялся и плакал от радости. Мне предстояло плыть многие часы, и, несмотря на ранение, первую милю я одолел как дельфин. Я был один в продуваемых ветром морских просторах. Средиземное море – древнее и нежное, теплое, голубое и зеленое: цвета сапфира и морских черепах.

Никогда не узнаю я точно, сколько миль я тогда проплыл – десять, пятнадцать, больше или меньше, – но когда я добрался до берега, то был совершенно изможден.

В море я почувствовал боль у себя в левом боку, а когда вполз на песок за прибоем, то обнаружил там крохотное отверстие, как бы от мелкокалиберной пули. Хотя я этого не знал, в бок мне угодила заклепка. Если бы она попала мне в сердце, то я был бы убит в бою не немецкой пулей, а отечественной заклепкой!

Поскольку тогда я лишь время от времени отхаркивал кровь, я не беспокоился. И все-таки был достаточно встревожен, как бы не уснуть на этом пляже, который был самым прекрасным, самым пустым пляжем, который я когда-либо видел, а я видел немало красивых пляжей (в конце концов, я ведь работал в инвестиционном банке).

Шириной он был в несколько сот ярдов и имел такой уклон, что волны накатывались на него и разбивались с глухим звуком, отчасти напомнившим мне Саутгемптон. Песок был мягкого белого цвета, как у рубашки из хорошей ткани, – иначе говоря, он был слегка желтоватым и золотистым, как раз таким, чтобы представиться кузеном заходящему солнцу.

К несчастью, я уже испытывал жажду, и казалось иронией, что единственным моим выбором было направиться прочь от моря, потому что я уверен, что любой, кого сбили бы над пустыней, стал бы пробираться к морю. Но поскольку вокруг не видно было ни отелей, ни прибрежных ресторанов, ни катеров с интерьером из красного дерева, я пошел в сторону дороги.

Карту я изучил хорошо. Вдоль всего ливийского побережья дорога шла параллельно берегу. Кое-где они подходили друг к другу очень близко, но в других местах дорога углублялась в сторону суши почти на сорок миль. Не имея представления о том, где нахожусь, я вообразил, что вышел на берег как раз там, где дорога отстоит на сорок миль. Так оно и оказалось.

Ослабевший, истекающий кровью, я отнюдь не был в восторге от перспективы прошагать сорок миль под жарким солнцем, но надеялся, что в этом не возникнет необходимости. По крайней мере, при мне оставались ботинки, за одним из которых мне даже пришлось нырять, когда он соскользнул с ноги в море. Прежде чем отправиться в путь, я обрезал свои брюки, преобразовав их в шорты, и перевязал свою рану одной из отсеченных штанин.

Вскоре земля обратилась в низину, усеянную огромными валунами. На протяжении многих часов я надеялся набрести на какое-нибудь дерево, но передо мной был мир минералов. Шагая, я скандировал: «Фауна, флора… нет, минералы. Фауна, флора… нет, минералы». Пытался насвистывать мотивчики из Бетховена, Моцарта, Гайдна или Шуберта. Бах мне не давался. Другие, честно говоря, тоже.

Через пять или шесть часов и, предположительно, пятнадцать или двадцать миль я едва держался на ногах и прекратил свистеть. Я давал отдых глазам, держа веки большую часть времени закрытыми и приподнимая их каждые несколько секунд ровно настолько, чтобы получить стоп-кадр того, что лежало впереди, – и шел, ориентируясь по нему. Это у меня хорошо получалось, потому что я упражнялся в таком занятии, будучи ребенком, – первоначально для того, чтобы понять, что значит быть слепцом, а затем, чтобы понять, могу ли я отдавать должное времени и пространству как априорным представлениям, с помощью одной только памяти.

Почему я притворялся слепым? Почему так делает каждый ребенок? По той же самой причине, что жалость наша и любовь к тем, кто умер, не настолько сильна, чтобы заставить нас за ними последовать. Зная, что придет и наш черед, мы обманываем свою любовь и остаемся жить. Я закрыл глаза только потому, что знал: когда-нибудь я ослепну. Бредя через пустыню, я так сильно хотел пить, что побороть свое желание я мог только сном, и рано утром я повалился на выпуклый купол идеально белого мягкого песка. Он оказался прохладнее, чем я ожидал, и нежным, как кукурузная мука. Сон на этом великолепном матрасе был крепок. Начав терять сознание, я надеялся, что не умру, хотя и понимал, что ценою отдыха могла стать преждевременная смерть. Все мои члены расслабились, и я мгновенно погрузился в сон.

Проснулся я ночью, в холоде, пропахшем вечными песками и скалами. Открыв глаза, я тотчас был ослеплен звездной россыпью в небе, и мне пришлось долго моргать, чтобы привыкнуть к этому ночному свету.

Тогда вокруг меня не было ничего живого или созданного человеком. Небо простиралось на 360 градусов в хрустальной чаше, нигде не нарушаемой ни пиками, ни холмами, ни рядами деревьев. И все же воздух двигался столбами жара, вызывая рефракцию звездного света, заставляя фосфоресцирующие иголочки подпрыгивать и танцевать, и все это выглядело так, словно я смотрел на панораму города морозной зимней ночью, располосованной воздухом, поднимающимся над горячими дымоходами. Хотя небо и было расколото прозрачными волнистыми столбами, поднимались они не от печей, но от огромных камней или темных участков песка.

Вид звезд всегда меня бодрил, и, ведомый Полярной звездой по линии, перпендикулярной побережью, я был очень счастлив тем, что я в Африке, ночью, один (насколько мне это было известно) на сотни миль вокруг. Если бы я направился строго на юг, то мог бы прошагать по пустыне тысячу миль, никого не увидев, пока пустоши Французской экваториальной Африки не сменятся тропической зеленью.

Африка, как казалось мне и тогда, представляет собой последний бастион грез. По периметру она относительно расчищена, а в глубине невозможно вспомнить ничего, кроме того, что исходит из сердца. В этой подлинной Африке время протекает между туманными зелеными берегами. Цвет пейзажей, изящество животных и терпеливость человека – все связано между собою страданием, радостью и отсутствием понятия о времени.

Даже на северных окраинах, опустошенных войной, я ощущал присутствие далеко на юге Либревиля, Мбеи и Лоренсу-Маркиша. Все эти места, которые я знал только по названиям, располагались под одним и тем же океаном небес. И пока я шагал по средиземноморскому побережью, другие люди шагали под звездами по другим африканским берегам – по пляжам Красного моря, Индийского океана и Атлантики.

Ничто так не действует на воображение, как место, где утеряна история, – ведь там все ценности прошлого перетекают в настоящее. Там настоящее действительно существует. Мы, изобретшие письменность и планирование, лишились спонтанного бытия, но в Африке бытие присутствует повсюду. Я вступил в его царство, когда покинул берег и направился в сторону Сенегала (чтобы никогда до него не дойти) под теми же сверкающими звездами, что освещают жаркий и влажный Браззавиль. Хотя мое состояние было весьма плачевным, но одни лишь мысли о том, что лежит к югу от моего бренного тела, переполняли мне сердце.

Потом взошло оранжевое солнце и осветило простиравшуюся передо мной красную пустыню. Путь теперь был ровным, камней стало меньше, а расстояние между ними увеличилось. Собственно, большинство из них были не крупнее грейпфрута. Горизонт на рассвете преобразился: необъяснимый союз меж черными и серыми чернилами сменился четко очерченной линией, и как бы в ответ на это вновь найденное решение передо мной внезапно появилась дорога. Опереди я сам себя на пять минут, я бы ее никогда не увидел, потому что она состояла из двух рядов булыжников, размещенных с интервалами около пятнадцати футов, а между этими рядами не было ничего, кроме колеи.

Если бы солнце не поднялось именно тогда, я пересек бы дорогу и навсегда затерялся в пустыне. К тому времени, когда мне суждено было повстречать Констанцию, кости мои были бы выбелены до предела и погребены в песке. Самая память обо мне оставалась бы лишь в разных официальных списках и отчетах, кульминацией которых стал бы отчет Пентагона о том, что я погиб в море.

Глянув на север, я пошел туда, думая, что это может быть какой-нибудь человек. Лучше всего – женщина. Если бы я встретил женщину, скажем, Ингрид Бергман, в подобной переделке, то уверен, что мы достигли бы близости, что сделало бы нас счастливыми на всю оставшуюся жизнь.

Это была не Ингрид Бергман, это был закрепленный булыжниками шест, указатель из двух выбеленных известью досок, на которых черной краской были выписаны слова «CANTIERE di BONIFICA, Azi SAFIEDDIN EL SENUSSI Ca, 148 KM» и нарисована стрелка, указывающая на юг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю