355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Хелприн » Рукопись, найденная в чемодане » Текст книги (страница 10)
Рукопись, найденная в чемодане
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:30

Текст книги "Рукопись, найденная в чемодане"


Автор книги: Марк Хелприн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Небо над Европой

(Если вы этого еще не сделали, верните, пожалуйста, предыдущие страницы в чемодан.)

Какой, по-вашему, проверке на благонадежность требуется подвергать преподавателя английского языка Бразильской Морской академии, если учесть, что у бразильцев нет других врагов, кроме собственной лени и кокосового масла? К тому же в бразильском флоте, как и в других родах вооруженных сил, не принято уделять повышенное внимание требованиям безопасности.

Думаю, они никогда не заглядывали в мое личное дело, а если и заглядывали, то нашли там минимум информации, поскольку основная часть моей бренной жизни прошла в те времена, когда о компьютерах никто и не слыхал. Кроме того, я не уверен, какие именно факты вносились в мое дело, если они вообще в него вносились. О некоторых вещах умалчивают, чтобы избежать политических осложнений. Очень может быть, что мне не надо было искать страну, не имеющую договора об экстрадиции, и что я мог просто затеряться в Лондоне или Мадриде.

Не так давно команданте заинтересовался моим происхождением и затеял какое-то вялотекущее расследование, которое, надеюсь, забросит сразу же, как столкнется с затруднениями, – а именно так он поступает всякий раз, сталкиваясь с непреодолимыми трудностями.

В Бразильских ВВС решили закупить несколько новых самолетов, а из старых сформировать эскадрилью для борьбы с мятежниками. Это представляется разумным, потому что АТ-26 на винтовой тяге не идут ни в какое сравнение с современными истребителями и перехватчиками, однако, с их малой скоростью, могут идеально поддерживать с воздуха операции, проводимые в джунглях.

Вновь назначенные пилоты этой группы обучаются на Т-27, «Туканах», машинах поменьше, но мало чем отличающихся от АТ-26. Поскольку их задачей является противостояние партизанам, многих из пилотов направляют на обучение в Соединенные Штаты. Лично я посылал бы их во Вьетнам.

Все пилоты говорят по-английски, но меня попросили их подтянуть, в смысле – натаскать в нюансах, чтобы они не профукали престиж страны во время стажировок. Внимание пришлось уделить и техническим терминам, и тут я не удержался, чтобы не преподнести им некоторые наставления в области тактики и стратегии воздушного боя.

Что мог я знать о полетах? Им достаточно было лишь взглянуть на меня, чтобы понять: я родился до эры воздухоплавания и нужен подъемный кран, чтобы усадить меня в кабину одного из их самолетов. Что мог я знать о цельнометаллическом моноплане с размещенными в крыльях пулеметами и обтекаемыми бомбовыми подвесками? Что, действительно, мог я знать?

За трехнедельный курс я обучил их не только летным терминам, но и преподал достаточно основательные уроки по управлению самолетом и использованию оружия, чтобы дать им преимущество в бою не только с ВВС Парагвая или Суринама, но и с асами люфтваффе, с которыми, надо признать, им вряд ли придется сражаться, хотя их братья из Аргентины по дури затеяли недавно возню с Королевскими ВВС.

Я ознакомил их с маневрами, которые их инструкторам и не снились. В осуществимость половины из них они отказывались верить, но я-то вынужден был прибегать к ним множество раз, и всегда удачно.

– Откуда вы об этом знаете? – спрашивали они, совершенно ошарашенные.

– Просто знаю, и все, – отвечал я.

– Но откуда?

– Когда вы стареете, химический состав крови меняется, – объяснял я, – и вы становитесь мудрыми. Вот одно из открытий, которые вам предстоит сделать: жизнь гораздо в меньшей степени, чем вы думаете, основывается на том, чему вы научились, и гораздо в большей степени – на том, что вы знали с самого начала.

Они все еще сидели с отвисшими челюстями, когда один из них спросил:

– Вы хотите сказать, что знаете, как справиться с потерей гидравлической жидкости в воздушном бою и как использовать свободный ход винта при пикировании, просто так, от природы? Все дело в наследственности?

Я попался, ну так и что с того? Я просто кивнул с абсолютной убежденностью.

За неделю до того, как эта партия студентов убыла, меня вызвал к себе команданте. Машинально спросив, не угодно ли мне чашечку кофе, он тут же съежился и затаил дыхание. Я пропустил эту фразу мимо ушей.

Видите, какой властью обладает этот мерзкий напиток? Люди нуждаются в нем, чтобы завязать разговор, проснуться, уснуть, чтобы работать, играть, есть, чтобы отправиться в морское путешествие или высадиться на берег.

Сколько раз, когда я входил в какую-нибудь комнату, громом с ясного неба громыхал этот вопрос:

– Не желаете ли кофе?

Разумеется, я не желаю никакого кофе. С чего они взяли, будто я хочу кофе? А эти официантки! Они говорят:

– Вам сейчас подать ваш кофе?

Это не мой кофе, и как они смеют предполагать, что единственный вопрос состоит в том, когда я буду его пить? Даже после того, как я отказываюсь, они норовят подойти снова и спросить:

– Вы не передумали насчет кофе?

– Конечно не передумал, – отвечаю я. – И никогда не передумаю. Скорее умру, чем передумаю насчет кофе.

Мне пришлось отказаться от посещения ресторанов. Вид людей, смакующих кофе, оскорбителен. Когда они его пьют, лица у них как у зомби. Здесь смешано все: сексуальное наслаждение, пиетет, церемонность.

Кофеманы глядят на меня в изумлении и говорят:

– Нам он доставляет такое удовольствие!

Да, он доставляет вам удовольствие! Наркоманам доставляет удовольствие героин, извращенцам доставляют удовольствие их извращения, а Гитлеру доставляло удовольствие вторжение во Францию. Удовольствие он вам доставляет главным образом потому, что без него вы страдаете. Здесь действуют те же механизмы, что и при тотальной зависимости. Это крохотное черное вонючее зернышко подсадило на себя весь мир!

– Как ваше здоровье? – спросил команданте.

– Превосходно.

Никогда еще не обращался он ко мне с таким деликатным вопросом. Сколько себя помню, с самых давних времен, ни один человек в военной форме меня об этом не спрашивал. Если учесть, что в любое мгновение вы можете обратиться в пар или же быть вбитым артиллерийским снарядом в землю, то вопросы типа «Как вы себя чувствуете?» неуместны. Думаю, так оно всегда и было во всем мире, даже в армиях, не ведущих боевых действий.

– Я был поражен, – сказал команданте прежним своим официальным тоном, – когда узнал, что вы располагаете знаниями в области аэронавтики.

Я промолчал.

– И мне пришло в голову, что мы никогда не говорили о вашем прошлом.

Я опять ничего не сказал, но лицо мое помрачнело.

– Чем вы занимались, прежде чем приехали к нам?

Я встал и повернулся к двери. Когда я двинулся, он сказал:

– Нет! Подождите. Присядьте. Я не намеревался вас допрашивать. Мне просто любопытно.

– Я работал в банке, – сказал я, тотчас приняв решение ему отвечать.

Не то чтобы я боялся оскорбить команданте: они нуждались во мне больше, чем я в них, – но я понимал, что если накину на прошлое завесу непроницаемой тайны, он заинтересуется им куда больше, чем в том случае, если брошу ему несколько крошек правды.

– В каком банке?

– В очень маленьком банке, – сказал, имея в виду размеры здания, – в Нью-Йорке.

– Не в «Нью-Йорк Проминвестбанке»? – спросил он, пытаясь произвести на меня впечатление тем, что может (вроде бы) назвать хоть один из нью-йоркских банков.

– Нет, что вы. У «Нью-Йорк Проминвестбанка» очень много отделений, а у нас было только одно.

Я, разумеется, умолчал о филиалах в США и за рубежом.

– И чем вы там занимались? – спросил команданте.

– Я был клерком-посыльным, – отозвался я, вспоминая 1918 год.

– А почему вы не остались там работать, а вместо этого приехать сюда? – спросил он.

– Здесь, ваша страна, – сказал я, подстраиваясь под его синтаксис, – нет снег, полезно для тела, очень успокаивать.

– И договора об экстрадиции тоже нет? – спросил он.

– Чего нет?

– Почему вы уволились из банка?

– Мне надоело там работать.

– Надоело?

– Да. Я решил уйти, исключительно по своей воле, после того как понял, что мне там надоело работать. Мне надо было выводить баланс, но они могли это сделать и без меня. Так, наверное, и сделали.

Команданте, который был далеко не дурак, прикрыл один глаз, задрал одну бровь выше другой и спросил:

– Сколько нулей им пришлось исправить?

– Ни единого, – заверил я. – Все по нулям.

– То есть вас уволили без взысканий? – спросил он.

– Да, по собственному желанию.

Он, казалось, испытал огромное облегчение, хотя я не мог себе представить, чем вообще он мог быть обеспокоен.

– Вы знаете курсанта Попкорна?

– Он в моем классе.

– Он говорит, что вы, должно быть, были боевым летчиком, но не может понять, на какой войне.

– Разумеется, не может, – сказал я. – Я родился в тысяча девятьсот четвертом. Мне было четырнадцать, когда закончилась Первая, и тридцать семь, когда началась Вторая мировая. То есть я был далеко не призывного возраста.

Я не стал признаваться в том, что пошел добровольцем.

– Значит, вы не были боевым летчиком?

– Я всю жизнь интересовался аэронавтикой и принципами пилотирования, – продолжил я, говоря сущую правду. – Читал книги. Воображал. Я уверен, что смог бы управлять «Боингом-семьсот сорок семь», руководствуясь одной только теорией. Мне часто снится, что я тот пассажир, которого призывают посадить самолет, после того как у троих пилотов происходит сердечный приступ.

– Странные у вас сны.

– Да. Только мне в них не нравится, что я там все время в монашеской рясе. Очень неудобно. Но я люблю летать! Собственно, у меня к вам предложение: давайте я подниму вас в воздух на каком-нибудь маленьком самолетике и покажу вам, как превосходно теоретические знания могут быть преобразованы в практику.

– Нет, – сказал он, вытягивая перед собой обе руки с растопыренными пальцами. – В этом нет необходимости. Очевидно, Попкорн просто спятил.

– Очевидно.

– Вы ведь не станете взлетать с ним, правда?

– Нет-нет, – сказал я. – Я слишком стар, чтобы летать.

Я слишком стар, чтобы летать. С этими словами я был волшебным образом заброшен обратно в войну. Я чувствовал себя словно в тумане, стелющемся над болотами, и едва различал команданте или замечал жару летнего Рио, потому что стал внезапно намного моложе и оказался в небе над Европой.

Должно быть, офис команданте я покинул вслепую, потому что не помню, как я вышел и вежливо ли с ним попрощался, загипнотизированный ревом двигателя в своем Р-51. Я привык думать о моторе как о тысяче пятистах двадцати лошадях, способных непрерывно скакать в течение двенадцати часов.

Отец купил автомобиль, когда мне было шесть лет, до этого мы путешествовали или верхом, или в повозке, и даже после этого мы пользовались автомобилем только в особых случаях, потому что его трудно было завести и все время приходилось менять шины. Я полагал, что люди всегда будут держать лошадей, и был поражен тем, что еще до того, как мне исполнилось двадцать, улицы Нью-Йорка заполонили автомобили, что люди стали пользоваться ими, к примеру, чтобы добраться от Олбани до Сиракуз.

Я выучился на лошадях. Я знал силу одной доброй лошади, и она не могла не впечатлять, ибо одна добрая лошадь могла тянуть повозку, которая при полной загрузке весила тонну. Для этого поверхность должна быть более или менее ровной; если же требовалось втянуть такую повозку на подъем, приходилось запрягать еще одну лошадь. С четверкой лошадей можно было целый день ехать по самым крутым холмам Оссининга, даже когда городок захватывала зима, когда из водосточных труб свисали сосульки, а отколовшиеся льдины скользили вниз по главной улице со скоростью пятьдесят миль в час.

Добрая лошадь может везти на себе человека весом семьдесят килограммов, как если бы его и не было вовсе. Множество раз мне приходилось нестись по опасным путям, потому что мой жеребец забывал о том, что везет меня. Если семьдесят килограммов представляют собой почти неощутимое бремя для одной лошади, то что можно сказать о тысяче пятистах двадцати лошадях, увлекающих пять тонн полностью загруженного Р-51, включая вооружение, боеприпасы, бомбы, горючее, считая и то, что в подвесных баках? А когда ты оказывался над целью, то был уже гораздо легче и гибче, ибо сжег две тысячи тонн горючего и сбросил подвесные баки. А по мере расходования боеприпасов ты становился еще легче.

Простое деление сообщает, что на каждую лошадь приходится что-то вроде веса четырех подков. И мы говорим о неоседланной лошади, которая умеет летать, которая никогда не устает, свободна от силы трения, причем в разреженном воздухе испытывает меньшую силу трения, чем возле земной поверхности, а в половине маневров на помощь ей приходит гравитация. Р-51 был создан для полета. И я – тоже.

Хотя в 1941 году я работал в отделе, консультирующем банк относительно политических рисков, и был уверен, что Соединенные Штаты в конечном итоге вступят в войну, я очень мало знал о Востоке, и, согласно моей оценке, наше участие в войне откладывалось до 1943-го или 1944 года, а мне к тому времени уже исполнилось бы сорок. В те времена этот рубеж куда в большей мере знаменовал собой упадок физической удали, нежели теперь, и я считал, что, оказавшись слишком юным для первой войны, я с тем же успехом окажусь слишком старым для второй.

Потом разразился Пирл-Харбор. Несмотря на свои тридцать семь, я пошел в армию добровольцем.

Они, однако, брали меня только на штабную работу в Вашингтоне. Отираясь среди различных боевых команд, в которые пытался проникнуть, я узнал, что умеющий летать обладает огромным преимуществом в глазах вербовщиков, которые готовы были нарушить едва ли не все правила, чтобы его принять.

Я объявил, что беру отпуск у Стиллмана и Чейза, отправился в первый попавшийся банк, снял пять тысяч долларов наличными и сел на поезд до Покипси. Там я прошел пятнадцать миль до аэродрома Элфорд, нашел директора летной школы и попросил его дать мне летные уроки.

– Не могу, – сказал он. – Через три недели я уезжаю в Сан-Антонио, чтобы обучать армейских летчиков.

– Превосходно, – ответил я. – У нас впереди целых три недели.

– За это время многому не научишься, – сказал он. – Это небезопасно.

– Разве я говорил что-нибудь о безопасности?

– Нет, но я говорю.

– Речь идет о войне, – заявил я. – А не о безопасности. Я заплачу вам пять тысяч долларов.

– Пять тысяч долларов за три недели?

Сумма не укладывалась в голове.

– Слушайте, пусть это вас не смущает, – сказал я. – Я хочу, чтобы вы работали со мной по четырнадцать часов в день. Это означает уйму летного времени, керосина, дополнительную плату вашему механику, траты на запасные части, комнату, стол, а еще и возможность того, что я разобью ваш самолет или даже прихвачу вас за компанию на тот свет.

– Звучит заманчиво, – сказал он.

– Эй, – сказал я, – я учусь быстро, и я вас вымотаю. Я могу ездить на чем угодно.

Этот превосходный летчик был на несколько лет моложе меня, гораздо выше ростом и совсем не искушен в житейских делах.

– Ладно, – сказал он. – Все то время, что мне остается пробыть здесь, то есть три недели, которые могут стать последними в моей жизни, я берусь заниматься с вами. Нам придется выпить целое море кофе!

– Черта с два, – сказал я. – Кофе мы пить не будем.

Начали мы с теории. Усевшись прямо там, на месте, я достал блокнот, и весь остаток дня он говорил без умолку. Я втискивал все это в себя, как какой-нибудь взломщик витрин у Тиффани сует в карманы награбленное – или как (что будет позже) я набивал себе рот вишнями в шоколаде, когда слышал, как Констанция спускается по лестнице, чтобы успеть проглотить их, прежде чем она окажется на кухне. Затем я притворялся, что мою тарелки в одной из глубоких моек из нержавеющей стали, а на самом деле пил воду из-под крана, потому что знал, что она хочет заняться сексом прямо на неостывшей плите, и не хотел, чтобы она выведала мою маленькую тайну, когда мы начнем целоваться.

– И почему это, – спрашивала она, – когда бы я ни застала тебя на кухне, ты всегда залезаешь, как страус, в мойку, а потом, когда распрямляешься, с тебя капает ледяная вода, словно ты только что тонул вместе с «Титаником»?

– Не знаю, – говорил я, а потом все это теряло значение, когда она распахивала свой шелковый халатик.

Но единственная причина того, что я способен был проводить с Констанцией по три часа на плите, состояла в том, что я был жив. Если бы я был мертв, то не смог бы этого делать, хотя она умела так преподнести мне свое тело, которому, уже наполненному силой (пока я украдкой подкреплялся вишнями в шоколаде), оставалось лишь слегка порозоветь и расслабиться, придя в такое состояние, которое, возможно, пробудило бы и мертвого. Но я не смог бы с ней познакомиться, если бы меня убили на войне, а тем, что меня там не убили, я отчасти обязан трехнедельному самоистязанию под руководством Ларри Брауна, моего летного инструктора.

Он научил меня всему, что знал сам. Даже за едой – без кофе, без кофейного мороженого – он углублялся в теорию или критиковал мою технику. Я налетал 150 часов, из которых последние пятьдесят были сольными, а заключительные двадцать пять целиком посвящались приемам воздушного боя. По меньшей мере с дюжину раз я едва не разбился, пару раз разрывал телефонные линии – и полюбил летать главным образом благодаря тому, как и у кого я этому обучался.

В мае 1942-го погода была превосходной. Я носился на бреющем полете над Гудзоном со скоростью 150 миль в час, в полуметре над водой, чтобы пролетать под мостами, а потом взмывал на полную катушку над берегами и кронами высоких деревьев, как будто был камнем, выпущенным из рогатки. Он научил меня появляться ниоткуда и почти столь же быстро исчезать. Он показал мне, что каждое из земных очертаний покрыто слоем движущегося воздуха, что над горами, холмами и рядами живых изгородей находятся невидимые реки, текущие, как вода над плотиной, и что их можно использовать, чтобы сделать круче свои повороты, смягчить пикирование и вознестись на предельную высоту быстрее, чем ты когда-либо мог это себе вообразить.

Он так и не вернулся из Сан-Антонио, этот Ларри Браун. Тогда подобное происходило постоянно. Слишком много самолетов приходилось строить слишком быстро. Даже Р-51, этот чудо-истребитель, был разработан за сто дней. Теперь сто дней уходит на то, чтобы спроектировать пряжку пристяжного ремня.

Ларри Брауну потребовалось летать всю жизнь, чтобы увидеть воздушные реки. Возможно, он чувствовал, что не вернется домой, и не хотел, чтобы эти прекрасные серебристые волны проплывали над Гудзоном и его зелеными холмами неопознанными. Или все дело было в интенсивности моего курса. Возможно, причина в превосходной погоде. Не знаю. Я знаю лишь то, что, прежде чем истекли три недели, я тоже начал видеть восходящие и нисходящие потоки воздуха, дрожащие над землей.

Несмотря на особую подготовку, мои рефлексы не отличались такой быстротой, как у летчиков, которые были на пятнадцать лет меня моложе. Фигуры высшего пилотажа, особенно «бочка», давались мне с трудом. Не мог я и бесконечно противостоять силе притяжения, перевертываясь вниз головой при исполнении «бочек». Подобные вещи, как я понимаю, просто плохо воспринимались моей нервной системой.

Когда мы летали, было очевидно, что у меня нет ни проворства моих более молодых товарищей, ни их отваги. Я был стариком, несмотря даже на то, что убавил себе десяток лет и вступил в армию как «двадцатисемилетний». А пока война продолжалась, я достиг и сорокового своего дня рождения, который отметил очередным воздушным боем над Германией.

Когда мы базировались в Италии, совершая трансальпийские перелеты, то военный врач вычислил, что я всех вожу за нос.

– Сколько вам лет? – спросил он.

– Тридцать, сэр, – ответил я.

– Черта с два, – сказал он. – Вы старше, чем я.

– А сколько вам, полковник?

– Пятьдесят пять.

– Вообще-то, мне восьмой десяток пошел, – сказал я.

– Пятьдесят?

– Нет.

– Сорок пять?

– С чего вы взяли?

– Значит, сорок. Вам сорок, и вас нельзя допускать к боевым вылетам. Говорю вам, вы к этому непригодны.

– Для своего возраста я в превосходной форме, особенно если учесть, чем я занимаюсь.

– Я мог бы оставить вас на земле либо по возрасту, либо по болезни, потому что, если вам тридцать, как вы хотите меня уверить, то, значит, вы смертельно больны. Думаю, так я и сделаю, а то вы натворите дел.

– Нет. Я сбил одиннадцать «мессеров» и, хотя обнаруживать их становится все труднее, знаю, что собью еще. Да, мне сорок, вы правы. У меня притупились рефлексы, но я компенсирую это тактическими приемами и техническими новшествами. И не пью кофе.

– Мне надо поговорить с командиром вашего звена.

– У меня его нет. После Туниса наше звено ведет операции вразлет. Нередко я сталкиваюсь с вражескими истребителями и оказываюсь один против троих.

– И как вы выкручиваетесь?

– Применяю «пылающего павлина». Я прибегаю к нему, когда меня превосходят количественно или когда я в отчаянии. И это действует.

– Что это?

– Это такой прием.

– Но каков он?

– Секрет.

Он допустил меня к полетам, даже если и счел меня сумасшедшим – а может, как раз потому, что счел меня сумасшедшим, – но «пылающим павлином» я действительно пользовался. Я изобрел его в Тунисе, и он не раз спасал мне жизнь.

Моей группе с самого начала предписывалось индивидуальное патрулирование. Даже позже, когда мы сопровождали бомбардировщики из Англии, мы встречались с ними, присоединяясь поодиночке, как партизаны, один за другим появляющиеся из леса, чтобы пристроиться к колонне на марше, а полет над Германией всегда выполняли самостоятельно.

В Тунисе мы базировались на аэродроме неподалеку от Монастира, и зона нашего патрулирования простиралась глубоко в Тирренское море, хотя мы нечасто сталкивались там с врагом, но если хотели его найти, то для этого требовалось только приблизиться к Сицилии. Треугольник Ликата – Мальта – Пантеллерия был подобен арене. Если вы в нем оказывались, то происходил бой. К северу от Сицилии можно было патрулировать неделями и ничего не увидеть, если, конечно, не увеличить радиус облета, приблизившись к берегам Италии. Поскольку мы не использовали подвесные баки, то редко оказывались так близко к материку, но после Анцио мы вылетали с Сицилии и могли дозаправиться в Калабрии.

Для некоторых вопрос топлива оказывался роковым. Не хотелось вступать в бой, имея при себе много горючего. Во-первых, из за лишнего веса. «Мессершмиты» были легче и меньше. Они быстрее набирали высоту и были проворнее, хотя и ненамного. У них баки были меньше, и мы, будучи полностью загруженными, старались избегать их по одной только причине меньшей маневренности.

Если вы успевали сжечь горючее в баках, расположенных в крыльях, то оказывались в лучшем положении, потому что они были без брони и менее защищены. Когда они были пусты, самолет мог быстрее выполнять «бочку» и лучше менять направление, потому что центр тяжести перемещался к фюзеляжу. Вы чувствовали себя более легким, ловким, менее обремененным.

С другой стороны, в воздухе все взаимосвязано, и чем меньше у вас горючего, тем меньше вероятность того, что вы вернетесь обратно. Какое-то время я считал, что асы люфтваффе обречены не потому, что мы лучше сражаемся, а из-за того, что наземные службы и аэродромы Германии располагались слишком компактно. У них не хватало диапазона. Наши самолеты проектировались для огромных расстояний. «Мессершмит» нес 160 галлонов горючего, а я – 269. Если они пользовались подвесными баками, делать чего они не любили, то могли добавить еще 140 галлонов. А мы могли нести 25 галлонов сверху, не жертвуя вооружением. Даже если «мессеры» одерживали верх в бою, они часто не могли вернуться домой. Такова, во всяком случае, была моя теория воздушного боя.

Так или иначе, мы были лучше, и я не вполне понимаю, в чем здесь причина. Люфтваффе располагал огромным множеством самолетов, большинство из которых были построены очень умело и хитроумно. Может, в этом все дело. Они выглядели угрожающими и жестокими, в то время как наши воздушные корабли казались совершенно непритязательными. На вид они были даже неуместными на войне. Но изящные «спитфайры» и Р-51, у которых и вооружения-то не было видно, вступали в бой со вселяющими ужас варварскими немецкими машинами, ощетиненными пулеметами и антеннами, и пронзали воздух, как молнии, чтобы, сокрушив противника, самим воцариться в небе.

Хотя я вылетал в патруль чуть ли не каждый день и мне часто приходилось сражаться не на жизнь, а на смерть, месяцы, проведенные в Монастире, сопровождались размышлениями, спокойнее и безмятежнее которых я не припомню во всей своей жизни.

Я жил один в легкой палатке с откидным пологом. Поднимаясь перед рассветом, я умывался, одевался и являлся на десятиминутное совещание, состоявшее из доклада о превалирующих ветрах, дующих наверху, и распределения секторов патрулирования: какой именно тебе достанется сектор, никогда не имело особого значения. Изредка мы сопровождали бомбардировщики над Сицилией, но в основном наша работа состояла в обеспечении превосходства в воздухе, что означало многие часы одиночных полетов, порой приводивших к смертельным схваткам.

Я возвращался на аэродром к полудню. После доклада и разговора с механиками съедал свой обед. Затем отправлялся в палатку и лежал там на койке, неподвижный, измотанный и подавленный. Отдохнув, приступал к упражнениям, которые позволяли мне поддерживать форму.

Я пробегал шесть миль по кромке летного поля. Делал гимнастические упражнения, поднимал тяжести и заплывал в море на милю. Оказываясь в приливных волнах, вы все время перекатываетесь с одной лоснящейся волны на другую, но такое трудное передвижение сообщает вам ловкость и делает вас частью морской стихии. Вас не тревожат гребни пены или внезапные глубокие погружения, и вы учитесь двигаться и дышать, как дельфин.

После этих занятий я разводил костер и кипятил воду для бритья, на которое у меня не хватало времени утром. Сначала я согревал воду на огне походной кухни, но горшок пачкался из-за того, что в него попадал жир. Потом обнаружил, что лучше заниматься этим ближе к вечеру, после часа, проведенного в море. Вода всегда казалась восхитительно сладостной, а то, что она была горячей, представлялось настоящим чудом.

Когда я возвращался со спокойной прогулки в роще неимоверно высоких финиковых пальм, где безмятежно шагал среди их рядов, внимая вечернему бризу, дующему высоко вверху, среди похожих на жалюзи ветвей, меня звали на ужин – это был единственный час, который я проводил в обществе сослуживцев.

Наша авиабригада была сгруппирована на трех базах, и в Монастире располагались четыре эскадрильи, в каждой из которых было по двадцать четыре истребителя. Имелись также бомбардировщики, разведчики и транспортные самолеты. Каждая эскадрилья подразделялась на четыре звена, а в каждом звене было по два подзвена из трех самолетов. Маленькие палаточные поселения усеивали огромную площадь. В сумерках по всей равнине рассыпались искры костров, как оно, вне сомнения, было во время всех войн с самого сотворения света.

Двумя другими летчиками в моем подзвене были вчерашние подростки, Малькольм Грей и Эдди Понд. Малькольм был недотепой из Йеля, которому так и не удалось вырасти, поскольку он был сбит в небе над Дармштадтом, и горевали по нему только его родители. Они любили его с младенчества и понимали, что со временем он, вероятно, хоть немного наберется ума. К тому же вы ведь любите своего ребенка даже больше, если он недотепа, потому что мучаетесь из-за него. Кто знает, может, его отец тоже был недотепой – и думал, что лучше Малькольма на всем свете нет.

Проблема Малькольма, насколько я понимал, заключалась в том, что из-за своей учебы в Йеле он в самом деле считал себя лучше всех остальных.

– Йель – это, знаешь ли, несерьезно, – бывало, говаривал я ему.

– В самом деле? – отвечал он. – А вы где учились?

– В Калифорнийском университете, в Сарсуэле, – мог я ответить.

– А что это? – спрашивал он тогда, ослепляя меня своей коннектикутской улыбкой, в которой все зубы представали нераздельным целым. – Танцевальная школа для мексиканских раввинов?

Он находил это очень смешным, да и я, если честно, тоже, особенно учитывая его манеру разговаривать.

Немцы сбили его, когда он выполнял дневной рейд. Мне рассказали, что он не выбросился с парашютом, что его самолет несся вниз, размахивая крыльями, как горящая мельница, пока не развалился на части.

Эдди Понд, напротив, прошел через всю войну и после стал работать страховым агентом. Я наткнулся на него как-то раз на Центральном вокзале, в ноябре 1951 года. Он приехал, чтобы посмотреть футбольный матч, и шел по вестибюлю с пивом в руке. Кажется, он стеснялся этого пива, но деть его было некуда, и он держал его, но не пил. Мы на пяток минут остановились у окна справочной, чтобы поговорить о Тунисе. Затем он отправился на матч, а я поехал домой и никогда его больше не видел.

Втроем мы каждый вечер встречались за ужином на маленьком песчаном участке рядом с нашими палатками. У нас был повар-тунисец, который добывал нам рыбу, молодую баранину, козлятину, птицу, овощи и фрукты. Фрукты он тщательно мыл. Тунис был французской колонией, но после того, как его захватил Роммель, санитарные условия в нем лучше не стали.

На десерт всегда было одно и то же: финики. И завтракали мы всегда одинаково: чай, свежие булочки, сыр и джем. Нельзя было выпивать более одной чашки чая (или, в моем случае, кипятка), потому что никому не хотелось писать в бутылку во время полета. Я часто брал с собой в кабину плитку шоколада и хлеб. Стоило перевернуться на вираже – все крошки высыпались наружу.

Возможно, оттого, что я жил в предчувствии неминуемой гибели, или, может быть, на меня действовала пустынность морских пространств, продуваемых ветрами с древних земель, или бесконечные полосы пены на волнах – не знаю, но знаю совершенно точно, что дни мои тогда были наполнены смыслом и я чувствовал себя почти безмятежно.

Однако вся безмятежность исчезала, стоило мне завести двигатель своего самолета. Все знают, что молодые боевые пилоты самонадеянны, но мало кто понимает, что самонадеянность эта – всего лишь средство для достижения того состояния, которое необходимо для управления самолетом в бою. Чтобы выжить, вам и в самом деле необходимо обладать тем, что со стороны может показаться наглой самоуверенностью.

Но кроме этого, позарез необходима очарованность скоростью, полная отдача себя полету. Я обычно пел под аккомпанемент своего двигателя. Поскольку эта исповедь будет прочитана (если рукопись не пойдет на обед термитам) только одним человеком, я признаюсь, что не только пел, но и танцевал в кабине.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю