Текст книги "Повесть о смерти"
Автор книги: Марк Алданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
VIII
Петербург поразил Виера своим великолепием. Тятенька настойчиво предлагал остановиться в хорошей гостинице: говорил, что возьмет номер из двух комнат и одну из них сдаст дешево Виеру. – «Нам. обоим, пане Яне, это будет превыгодно». Но Виер понимал, что Тятенька просто собирается за него приплачивать. Он отказался, простился со своими спутниками и после недолгих поисков снял в номерах на Невском комнату с самоваром за семьдесят пять копеек в день.
В первый вечер он гулял по городу. Особенно великолепна была Морская, с торцовой мостовой, с несшимися в три ряда каретами, с уходящими вдаль рядами газовых фонарей. Эта улица могла выдержать сравнение с парижскими бульварами. Величественны были набережные, Невский, площадь Зимнего дворца. «Да есть что-то б а р с к о е в этом городе, чего нет и в Париже», – думал он с не совсем приятным чувством.
В Отеле Ламбер вяло поддерживался взгляд, что борьбу надо вести не с русским народом, а только с его правительством. Но у большинства поляков, почти независимо от их воли, ненависть к царю и к его министрам переходила в ненависть к русским вообще. Во время его путешествия это чувство у Виера ослабело. На юге он еще себе говорил, что украинцы такая же угнетенная нация, как поляки. О великороссах этого сказать не мог: с одной стороны, они, особенно простой народ, были тоже угнетаемые; с другой же стороны, их как будто надо было считать и угнетателями. Между тем, как люди, они были не менее привлекательны, чем украинцы и чем поляки. У него были рекомендательные письма, он тотчас сделал несколько визитов, его стали забрасывать приглашениями. Некоторые русские просили его приходить к обеду, запросто, каждый день. Так было бы и в Польше. Но в других странах этого не было, там понятия о гостеприимстве были другие. Приглашеньями к обеду он почти не пользовался. Живя на средства князя Чарторыйского, берег каждый грош, не мог приглашать и угощать знакомых, поэтому не хотел обедать и у них. Однако в Петербурге, как и в Киеве, никто не считался с тем, может ли он звать к себе или нет. Так тоже было бы в Польше, и ни в какой другой из знакомых ему стран этого не было бы.
Для доклада князю Адаму следовало узнать настроение петербургского общества. Виер бывал преимущественно в среднем кругу, видел немало образованных людей, старался заводить политический разговор. Делал это вначале осторожно и незаметно, при чем сам чувствовал себя неловко: «Точно я шпион! Да собственно нечто шпионское и в самом деле есть в моих обязанностях»… Люди говорили откровенно, по-видимому, никто шпионов не боялся, ни своих, ни еще гораздо менее чужих. Правительство ругали почти все, о министрах и сановниках рассказывали анекдоты, но ни о какой революции как будто никто не думал. По крайней мере, люди удивленно поднимали брови, когда он прямо спрашивал, возможно ли вооруженное восстание (после нескольких разговоров осторожность его ослабела). Ему скоро стало ясно, что разговор беспредметный. «Какая там революция! Мой доклад будет пустым местом и очень их разочарует. Может быть, и рассердит. Что-ж делать, я обязан говорить правду».
Подтверждали его вывод и бытовые наблюдения. Он видел парад на Марсовом поле. Нигде в мире таких войск не было. Императорский строй производил впечатление несокрушимой силы. Многочисленная армия, очевидно, была ему верна или во всяком случае находилась в полном подчинении у правительства. О том, чтобы бороться с этой силой без помощи иностранных держав, очевидно не могло быть речи. «Если не удалось дело в 1830 году, когда у нас были свои войска, то теперь нет ни одного шанса успеха на сто. Помощь Франции? Но Людовик Филипп о ней слышать не хочет и едва ли уступит общественному мнению, хотя бы даже общественное мнение вправду требовало войны. А э т и будут воевать за кого и с кем прикажут: офицеры за общее бесправие, солдаты за шпицрутены своего начальства! Им, разумеется, начальство объявит, что они воюют за родину и за веру. И воевать они будут хорошо, потому что они воинственный, храбрый народ и почти всегда хорошо воевали».
У него было из киевского кружка рекомендательное письмо к одному из членов общества Петрашевского. На второй же день он получил приглашение пожаловать на собрание. Сам Петрашевский ему не понравился. Говорил он недурно, но необычайно самоуверенно, мысли высказывал крайне противоречивые. Когда Виер отметил какое-то противоречие в его словах, он рассмеялся и произнес ту самую фразу, которую ему приписывал киевский студент.
– Я могу по каждому вопросу изложить двадцать точек зрения.
Другие участники собрания были, напротив, в большинстве очень милые и приятные люди. «Эти постарше, посерьезнее и пообразованнее киевских юношей, но они литераторы, профессора, дилетанты, а никак не государственные люди и даже не политические деятели, хоть студент и говорил, что они после революции образуют правительство. Конечно, если б царский строй был разгромлен, то с ними можно будет и должно будет договариваться. Это будет много легче, чем с царскими министрами. У тех ведь есть „традиции“, как у наших Чарторыйских и Замойских в Отеле Ламбер. А эти без традиций, и слава Богу. Им, конечно, будет не очень приятно разделить на части то, что они считают „своей“ страной. Но они поломаются и разделят: взвалят всё на царское правительство, будут говорить о высоких принципах, о которых они до сих пор предпочитают молчать, да и поймут, что их, после разгрома России, никто особенно спрашивать не будет. А позднее можно с ними жить в добрососедских отношениях, если в самом деле их после такого конфуза оставят у власти и если их еще до того не выгонят в шею их собственные мужики, для которых Петрашевский такой же барин и враг, как Алексей Орлов. Но рассчитывать на них для свержения царя было бы просто наивно. Царей свергнет либо чудо, либо война, – не с Турцией, конечно, а с могущественными державами. И поэтому, как это ни тяжело людям гуманного миропонимания, мы должны все наши расчеты делать на войну».
Он остался ужинать. Петрашевский оказался любезным и гостеприимным хозяином. За вином продолжался разговор о литературе, о поэзии, о французских делах. Его удивило, как хорошо эти люди знали все, что делалось в Париже. Многие говорили умно и интересно. Они разбирались, повидимому, и в немецкой философии, которой Виер не знал, называли имена, почти ему не известные и по наслышке. «Пожалуй, пообразованнее меня», – с легкой завистью думал он. – «Да, очень приятные люди. Н е н а в и д е т ь их я никак не могу. Только пользы от них нам немного, так как за ними никакой силы нет. А о том, будто они хотят заколоть на маскараде царя, тот юноша верно просто присочинил. Не такие люди закалывают царей. Какие уж у них Палены!»
К концу ужина заговорили о Фурье. Петрашевский очень ясно и гладко изложил теорию французского социолога. Мир будет существовать восемьдесят тысяч лет. Теперь кончается 6000-летняя фаза несчастья, скоро начнется фаза счастья или социального единства. Помимо того, что средний возраст человека поднимется до 144 лет и его рост до семи футов, человечество станет необычайно одаренным. На три миллиарда населения будет тридцать семь миллионов поэтов, равных Гомеру, и тридцать семь миллионов ученых, равных Ньютону… Эта фаза будет длиться без малого семьдесят тысяч лет…
– Не выходит счет. Четырех тысяч лет не хватает, – весело перебил его какой-то много выпивший молодой человек. Петрашевский холодно взглянул на него. Видимо, его в этом обществе перебивали не часто.
– С сожалением должен сообщить вам, что после фазы счастья, по учению Фурье, начнется фаза… Как это перевести? Une phase d'incoherenoe, фаза бессвязности или бессмыслия, – невозмутимо сказал он, обращаясь не к молодому человеку. По его тону вообще нельзя было понять, говорит ли он серьезно или издевается. «Какой-то странный pince sans rire[80]80
шутник без смеха (фр.)
[Закрыть]!» – раздраженно подумал Виер.
– Жаль, но мы, вероятно, до нее не доживем. Выпьем в память Фурье, друзья мои!
– И чтобы вас утешить, добавлю, что в пору фазы счастья вся вода океанов превратится в лимонад.
– Хорошо утешение! Какой ужас! Отчего же не в ваш превосходный шамбертэн, Михаил Васильевич?
«Над кем же они смеются? Над собой?» – думал, возвращаясь пешком домой, Виер. – «Не могу отрицать, прекрасные люди. Только в славянских странах еще такие и существуют. Нет, нет, я навсегда отказываюсь от ненависти к русским, это было недостойное чувство!» – сказал он себе и тотчас подумал о Лиле. «Собственно в дороге ничего не произошло… Лучше было бы, конечно, тогда на станции не входить в ее комнату. Но я и в Киеве видел ее раз в пеньюаре, хотя и не в этом… Этот белый с кружевами ей особенно к лицу, она в нем была прелестна… Ведь она сама попросила меня принести ей книгу. Да, был ее чудесный взгляд… Может быть, и я взглянул на нее не так, как следовало, я ведь не камень. Зачем скрывать от себя: она в меня влюблена. И мне тоже она очень нравится»… – Он сам себе ответил, что «тоже» тут неуместно: одно дело «влюблена» и другое «очень нравится». – «Когда мы расстались, у нее задрожал голос. Она сказала: „До скорого свиданья, мосье Ян“. Я, кажется, пробормотал, что в-первые дни в Петербурге буду крайне занят».
Он по прежнему думал, что настоящие революционеры обычно не очень влюбчивы: у них всё уходит в революционную страсть. Это обобщение теперь уже казалось ему бесспорным. Тем не менее, со смешанными чувствами, замечал, что возвращается мыслями к Лиле в последние дни, и особенно в последние ночи, всё чаще. «Да ведь это и практически невозможно… Поляки не лучше русских, но и русские не лучше поляков: еслиб даже не было формальных препятствий, Лейдены отнеслись бы к моему браку с Лилей точно так же, как родители Зоей, или даже еще хуже. Для них я тоже голыш, и вдобавок католик. Я никогда не принял бы православия, а Лейдены не согласятся на то, чтобы Лиля стала католичкой. Константину Платоновичу, положим, по существу всё равно: он ни в Бога, ни в чорта не верит… В чорта, впрочем, быть может, немного и верит. Но для Ольги Ивановны это было бы страшным ударом. Как для моей матери, если б она была жива… И притом, это можно было бы сделать, вероятно, только заграницей. Разве они могут на это пойти?» – Он сам удивился тому, что серьезно думает об этом. – «И еще – как бы мы стали жить? Я еле могу прокормить себя одного, быть может придется и голодать в самом настоящем смысле слова. Что же, получать от них деньги, брать „приданое“! Никогда в жизни!» – краснея, думал Виер. – «Бедная девочка скоро утешится. Лучше было бы совсем к ним не заходить, но это будет крайне грубо. Раза два зайду. Всё равно скоро уеду». Ему, однако, приходило в голову и то, что он несчастный резонер. «Меня Бальзак не мог бы изобразить: так я рассудителен. Всё рассуждения и рассуждения! И влюбиться по настоящему не могу! Почти был влюблен в Зосю, почти влюбился в Лилю, всё в моей жизни „почти“. Кроме, конечно, жизни идейной», – утешал себя Виер. – «Нет, мне суждена иная дорога».
В первый свой одинокий петербургский вечер он было решил, что зайдет к Лиле на третий день. Потом передумал: слишком рано, это как будто свидетельствовало бы о близости. Зашел только через четыре дня. Лили не было дома. Он был огорчен (а позднее, как обычно исследуя свои чувства, обрадовался, что очень огорчился).
Тятенька, по-видимому уже ставший здесь своим человеком и проводивший в доме целые дни, встретил его радостно. Хозяйка, очень полная благодушная вдова, приняла Виера чрезвычайно любезно.
– Я столько о вас слышала от Лили, – с улыбкой сказала она. – И от Тятеньки. Как видите, я его уже называю Тятенькой. Девочки будут так огорчены, как на зло они только что ушли к подруге. Мы вас ждали раньше… Вот что, приходите завтра обедать. И очень, очень вас прошу приходить к обеду каждый день. Мы обедаем в четыре,
Ему не слишком понравилась улыбка хозяйки дома и ее слова: «мы вас ждали раньше», но отказаться было бы невежливо. Он принял приглашение.
– Красивый молодой человек, – сказала Тятеньке хозяйка, когда Виер ушел. – Но уж очень церемонный, такой пшепрашам пани.
– Завтра принесет вам, Дарья Петровна, цветы. И еще хорошо, естьли один букет. А то принесет три, хотя по части пенензов у него дело швах. И даже зер швах. И даже зер, зер швах.
– Ах, как это неприятно! Зачем нам его цветы?.. А ведь Лиля в него влюблена, правда? Краснеет и бледнеет, милочка, когда о нем говорят, и делает вид, будто равнодушна. Ах, эти девочки, сколько с ними забот! Просто иногда жалко их, хотя и зависть берет. Только моя Ниночка другая, она гордая, неприступная. У нее такой успех, сколько за ней молодых людей ухаживает, просто пропадают от любви, а она мне говорит: «Пусть ухаживают, я посмотрю». Она мне всё рассказывает… Вы не думайте, что я говорю как мать, я говорю совершенно беспристрастно. Сколько я у ней девочек вижу, но моя Ниночка совсем особенная, с самых ранних лет… Да ведь этот мосье Ян католик?
– То-то и есть, что католик, и вдобавок ни кола, ни двора. Мне один немец говорил: «Kein Geld ist kein Geld. Aber gar kein Geld!»[81]81
«Нет денег, так нет денег. Но если совсем нет денег!»
[Закрыть]
– Тогда, Тятенька, мое положение деликатное. Еще Оля на меня рассердится, что я его зову?
– Ничего не деликатное: в Киеве он у них жил. И вовсе Лилька в него не влюблена, – обиженно возразил Тятенька. – И у гонорового пана холодная душа.
– Почему вы знаете?
– Милая, я вижу людей насквозь. Как Шекспир! Кроме того, ведь он скоро уезжает заграницу… Я тоже завтра могу прийти к обеду?
– Тятенька, как вам не стыдно! И к обеду, и к завтраку, и к ужину, притом, разумеется, каждый день. Мы знакомы всего четыре дня, а обе с Ниночкой уже вас обожаем.
– Быдто?
– «Клянусь я первым днем творенья!»… Так всегда отвечает Ниночка, она всех поэтов читала, и русских, и французских, всех. Только немцев не жалует, фрейлен Шютц постоянно на нее жаловалась, да я ничего не могла добиться. Она такая независимая, что просто ужас!.. Но как вы это делаете?
– Что делаю, родимая?
– То, что вас все сразу так любят.
– У меня большая персональная шарма, – объяснил Тятенька, очень довольный.
IX
Счастье раз в жизни дается, а потом ведь всё горе, всё горе.
Достоевский
На следующий день в Петербурге стало известно, что в Париже произошла революция.
Виер узнал о ней вечером, в кружке Петрашевского. Там все были в восторге. Но никто не испытывал такой необыкновенной, захватывающей радости, как он. Теперь то, о чем он мечтал, сбылось. Приобретали новое значение жизнь в мире и его собственная жизнь.
Петрашевский велел подать шампанского. Произносились восторженные речи. Просили говорить и польского гостя. Он что-то сказал, однако кратко и суховато. Чувствовал, что теперь ему с русскими долго будет не по пути. Виер не сомневался, что революционная Франция тотчас объявит России войну. В Париже в свое время говорили, что в случае войны французский или франко-английский флот войдет в Балтийское море, разгромит Кронштадт, затем высадит войска. «Очень может быть, что скоро Петербург будет взят или разрушен!»… Об этом с русскими, даже с революционерами, говорить было неудобно. Он рано вернулся в свой номер и не мог заснуть всю ночь.
Опять, как несколько лет тому назад, ему пришло в голову, что в этой войне за свободу поляков и всего мира он может стать национальным и революционным героем, как Косцюшко. В нем даже всплыли отроческие мечты о военной славе. Еще накануне он предполагал пробыть недели две в Петербурге, написать и отправить доклад в Отель Ламбер, – способы сношения ему были указаны. Теперь ему стало ясно, что он тотчас должен уехать в Штетин, оттуда в Париж. «Верно, сегодня же или завтра придут инструкции».
Он встал рано. Номерной принес ему самовар, Виер даже удивился: неужели сегодня пить чай, завтракать, обедать? Но до девяти утра всё равно в городе было нечего делать. Он отправился покупать билет. Оказалось, что судно в Штетин уходит через четыре дня. Рядом с ним заказывали билеты два иностранца, говорившие по-английски. Оба были очень хорошо одеты. «Не дипломаты ли?» – подумал он и прислушался к их разговору. Один из иностранцев сказал, что император Николай получил известие о революции на балу: он тотчас вышел в большой зал и, подняв руку, прокричал: «Господа офицеры! Во Франции революция! Седлайте коней!» Офицеры покрыли сообщение царя криками «Ура!» – «Посмотрим, кто будет кричать „Ура!“ последний!» – подумал Виер. Его волнение еще усилилось.
Он побывал на почте и справился, есть ли для него письма до востребования. Ничего не было; ответили, что верно почта будет к вечеру. Виер погулял по городу и снова почувствовал, что в его чувствах к России всё-таки произошла некоторая перемена. Теперь ему не доставило бы никакого удовольствия, еслиб Петербург был разрушен. «Зимний Дворец, да, конечно. Но было бы очень жаль, еслибы погиб Эрмитаж с его сокровищами искусства. Да и не только Эрмитаж. Этот их новый Исаакиевский собор тоже сокровище архитектуры». Он опять подумал о Лиле. «Разумеется, вздор! И не влюблен я, и у нее через месяц после моего отъезда пройдет. Да и какая теперь женитьба!»
Виер зашел в магазин цветов. Действительно, сначала хотел было купить три букета, но затем решил, что это не очень удобно. «С ее подругой я и вообще не знаком». Кроме того, зимние цены на цветы были таковы, что от трех букетов следовало отказаться без колебания. Занес в память стоимость букета. В своей записной книжке он вел двойную бухгалтерию: расходы на жизнь относил на счет Отеля Ламбер; цветы же, конечно, должен был оплатить из своих собственных средств.
У Лили радость от первых дней пребывания в столице была отравлена тем, что мосье Ян не приходил. «Он, правда, сказал, что будет очень занят», – думала она и всё себя спрашивала, какие именно занятия у него могут быть. Во второй день его еще п о ч т и не ждала, на третий ждала до позднего вечера: в Петербурге люди иногда приходили в гости и в одиннадцать. Ночью в кровати плакала: всё-таки он мог бы зайти. Подумала даже, не написать ли ему, как это ни стыдно. Но адреса его она не знала. Не знал и Тятенька. Ей приходили в голову самые неожиданные, невозможные планы.
Когда Дарья Петровна сообщила, что был мосье Виер, что, кажется, он очень милый и что он завтра придет обедать, Лиля изменилась в лице неприлично. Дочь Дарьи Петровны отвела глаза. Она знала о романе своей подруги, говорила с ней о нем. Нина, бойкая, задорная, умная барышня, распоряжавшаяся в доме всем, что ее интересовало (остальное охотно предоставляла матери), очень любила Лилю, хотя относилась к ней чуть покровительственно, как к провинциалке. В другое время Лиля обиделась бы, теперь ей было не до того. – «Но как ты думаешь, Ниночка, ты такая опытная, что ты об этом думаешь?» – с волнением спрашивала она подругу. – «Что же я могу думать, Лиленька, когда я его в глаза не видела? Он н а с т о я щ и й?» – «Как „настоящий“? Что ты хочешь сказать?» – «Да, это трудно объяснить. Я называю настоящими тех, кто может сразу влюбиться без памяти, ну так, чтобы с ума сойти, чтоб делать всякие глупости! Он такой?» «Я не знаю», – . робко отвечала Лиля, – «конечно, он настоящий. Говорю тебе, он адгерент Бланки»… – «Лиленька, я по гречески не понимаю! Какой там Бланки и что тебе до Бланки? Совсем не в этом дело… Но разве папа и мама тебя за него отдадут? А убежать, о т д а т ь с я ты не решишься». – «Может быть, и решусь! Но он на э т о не пойдет». – «Тогда он не настоящий… Нет, не огорчайся, я так говорю, ведь я его не знаю. Может быть, у вас всё выйдет хорошо. Дай Бог!»
На следующее утро Лиля одевалась долго и особенно тщательно. Всё думала, что сказать мосье Яну и как себя вести. «Если он придет в четыре, то уйдет в шесть и верно опять на несколько дней!»… Она в разговоре с Ниной сделала осторожный намек, Нина тотчас поняла и объявила матери, что непременно хочет пойти сегодня в оперу.
– А что дают?
– «Гугеноты». Говорят, будет государь.
– Знаешь что, Ниночка, тогда мы возьмем ложу. Ведь надо показать нашим милым гостям такой спектакль. С Тятенькой нас будет четыре. Может быть, пригласить и мосье Виера? Или лучше позвать тетю Машу? Она нас в прошлом году приглашала.
– Ну что тетя Маша? С ней очень скучно. В самом деле позовем этого мосье Виера, уж если он вам, мама, так понравился… А вот мне он, по описанию Лили, ничуть не нравится.
– И не надо, Ниночка, чтобы тебе понравился поляк и католик, – наставительно сказала Дарья Петровна. – А Лиле он очень нравится?
– Это уж вы, мама, у нее спросите. Может быть, и нравится. Да что Лиля понимает? А всё-таки в театр мы его позовем.
– Что-ж, можно и его, и тетю.
– Нет, без тети! От тети мухи мрут. И не элегантно шесть человек в ложе, там сегодня будет весь Петербург.
– Правда? Тогда возьми открытую ложу бенуара за восемнадцать рублей.
Нина всплеснула руками.
– Мама, вы живете не в провинции, а в Петербурге! В кассе на «Гугеноты» в день спектакля билетов не купишь! Это Лиле простительно не знать! Дай Бог, чтобы у барышника купить за тридцать. Дайте мне тридцать пять рублей, и я сейчас же туда съезжу… Да, да, возьму Василису, – нетерпеливо сказала Нина, недовольная тем, что ее, несмотря на всю ее самостоятельность, не пускали одну, и тем, что их горничную звали Василисой.
В одиннадцать пришел Тятенька и сообщил, что во Франции произошла революция. Дарья Петровна приняла известие равнодушно, хотя и с любопытством.
– Ну, слава Богу, что король успел бежать. А то еще и ему отрубили бы голову. Эти ваши французы такие…
– Они не мои, милая, они наши общие.
– Что правда, то правда. Платье из Парижа я могу отличить за версту. Никто в мире так не шьет, как они. Правда, Лиленька?
– Да, правда, Дарья Петровна, – ответила Лиля рассеянно. Французская революция и ее не очень интересовала, но она смутно почувствовала, что это известие может как-то отразиться на ее судьбе.
Так оно и вышло.
Лиля знала сдержанность мосье Яна и всё же надеялась, что он проявит больше радости при встрече с ней. Разговаривал очень любезно, но ей показалось, что он взволнован. «Что-то неладное!» – подумала она. Удар последовал за супом. В ответ на вопрос хозяйки, Виер сказал, что уезжает в Штетин через четыре дня.
После этого Лиля больше почти ничего не понимала из того, что говорилось за обедом. Слышала только, что мосье Ян нерешительно отказывается от приглашения в оперу: он «не одет». Эти слова были встречены протестами.
– Будешь, пане Яне, самым пышным во всем театре, – сказал Тятенька. – Но уж естьли у тебя такая фанаберия, то заезжай после обеда к себе и надень хоть кунтуш с бриллиантовыми пуговицами, быдто што Потоцкий или Радзивилл. Время есть, – говорил Тятенька, искоса поглядывая на Лилю. Хотя ему было очень жаль ее, он был доволен, что молодой поляк уезжает.
Тотчас после обеда Виер ушел. Опять побывал на почте. Письма всё еще не было. Дома надел свой лучший костюм, затем снова вышел на улицу. Его восторженное волнение всё росло. Делать пока было нечего. В кофейне он выпил три рюмки коньяку, чего почти никогда не делал. Подумал, что теперь устраиваются и его денежные дела. «Вернусь в Париж, сделаю доклад князю Адаму и расстанусь с ним. Будет и польская армия, меня примут офицером. Теперь, конечно, Бланки уже на свободе. Я первым делом явлюсь к нему. Буду на службе у международной революции, она может и обеспечить кусок хлеба тем, кто верно ей служит»…
За обед он отплатил цветами, за театр решил отплатить конфетами. Теперь незачем было так беречь деньги.
Дамы и Тятенька уже сидели в ложе. На барьере стояла коробка конфет. Дарья Петровна мягко упрекнула Виера:
– Ну, что это! Зачем вы нас так балуете? И Тятенька тоже нам принес! На нас будут даже коситься: две коробки конфет!
– Пусть перекосят себе глаза! – проворчал Тятенька.
– Государя не будет, – разочарованно сказала Нина. – Его ложа пуста. Должно быть, он сегодня очень занят. Его все ждали. Видите, какая парадная зала.
– Красота, – подтвердил Тятенька. Он утром подкрасил волосы, а перед уходом из дому закусил, выпил и был очень весел. – Не театр, а закуток эдемьский.
Действительно, зал по своему великолепию соответствовал стилю Петербурга. В Париже дамы были столь же нарядны, но не было такого множества мундиров. Впрочем, Виер не успел рассмотреть зал как следует. Дирижер уже занимал свое место.
«Гугеноты», считавшиеся в ту пору лучшей оперой в истории музыки, везде сводили с ума молодежь. В некоторых странах эта опера была запрещена. Виер ее ни разу не слышал: он в театрах бывал редко, а в оперном почти никогда не бывал, хотя любил музыку. Певцы и певицы играли так скверно, декорации были так нелепы, что, по его мнению, уж лучше было слушать, сидя спиной к сцене.
Артисты пели на разных языках. Многие дамы прослезились при романсе «Plus blanche que la blanche hermine»[82]82
«Белее белого горностая...» (фр.)
[Закрыть]… Тятеньке очень понравилась артистка, переодетая пажем и певшая по-русски. Он вполголоса баском всё ей подпевал. Нина нетерпеливо на него оглядывалась. Лиля слушала музыку плохо: мосье Ян сидел позади нее и смотрел на сцену через ее шею.
Когда занавес в первый раз опустился под рукоплесканья зала, они вышли из ложи. Нина вполголоса называла провинциалам в коридорах, в фойе разных известных людей. Показала императорскую ложу, у дверей которой стояли два великана-гвардейца. – «Что это они всё мордой воротят? И кого они стерегут, когда ложа пустая?» – недоумевал Тятенька. «Вот и этому пошлому параду скоро придет конец. Будет, будет на них управа!» – думал Виер. Он находился всё в том же восторженном настроении. Теперь себе представлял, как в этой зале, в императорской ложе, будут сидеть революционные французские и польские офицеры, а среди них и он сам.
«Сегодня решится моя судьба! Другого такого случая не будет! Я должна всё ему сказать, но где же, как? Он через четыре дня уедет! Как бы неприлично это ни было, я должна что-то сделать!» – твердила себе Лиля.
Во втором антракте опять ничего не вышло. Они еще погуляли все вместе. Нине больше нечего было показывать. Тятеньку второе действие немного расхолодило: музыка хорошая вещь, но не в таком большом количестве. Он бойко напевал: «Дамой знатной и прекрасной – Прислан я с письмом сейчас»… Но ему хотелось посидеть. Лиля была в совершенном отчаянии. «Уйти? Сказать, что разболелась голова? Он предложит отвести меня домой, но они не согласятся или меня отвезет Дарья Петровна»…
– Покойник Гете, царство ему небесное, говорил, что только Моцарт или Мейербер могли бы написать музыку на «Фауста», – сказал в ложе Тятенька, поглядывая на конфеты.
– Ах, как это верно! – поддержала Гете и Тятеньку Дарья Петровна.
– Очень верно, – подтвердила и Нина.
– Ниночка, уж быдто вы читали «Фауста»? – спросил Тятенька. Нина засмеялась.
– Прочла по-немецки целых десять страниц, больше не было силы. «Habe nun, ach! Philosophie, – Juristerei und Medicin– Und leider auch Theologie – Durchaus studiert, mit heissem Bemuhn»[83]83
«Я богословьем овладел, – Над философией корпел, – Юриспруденцию добил, – И медицину изучил...» (нем. пер. Б.Пастернака)
[Закрыть]… Какое мне дело до того, что он знает? И вовсе «Bemuhn» и «Medicin» не рифмуют. Никогда не поверю, чтобы люди получали удовольствие от немецких стихов! Даже немцы.
– Нинетта, люблю за откровенность.
– Она у меня совсем особенная, – сказала Дарья Петровна. – Нина, не слушай. А музыку как она понимает! Вы не думайте, я очень беспристрастная мать, но мне ее учитель мосье Баттифолио говорил, что никогда не встречал девушки с таким слухом! Вот вы увидите, завтра будет на память знать всю оперу!..
– Мама, перестаньте!
– Нинетта, уж есть ли вы такая замечательная, то дайте мне вон ту конфету, большую с орехом. Не надо щипцов, пальчиками… Спасибо.
– Смотрите, вы не засните, Тятенька. Я видела, вы и у нас спали в Вольтеровском кресле.
– Ан не видели, Ниночка. В Вольтеровских креслах может спать разве только акробат. Я их у себя отроду не держал… «И письмом тем осчастливлен, – Господа, один из вас»… Ведь это, кажется, Гейне сказал: «Католики резались с протестантами, а еврей на это написал музыку».
В конце действия Лиля отчаянным шопотом попросила Нину:
– Сделай так, чтобы никто больше не выходил из ложи! Умоляю тебя!
Нина закивала головой. Она сочувствовала Лиле, но Виер ей в самом деле не понравился, и она думала, что ничего из этого дела выйти не может. «И он в нее не влюблен, и никогда родители не позволят». В начале третьего антракта Лиля дрожащим голосом сказала, что ей хочется пить. Думала, что не надо при этом на него смотреть, и все-же посмотрела.
– А ты пойди в буфет, – сказала Нина. – Я не пойду, надоело шататься по корридорам. Пусть мосье Ян тебя проводит. Тятенька, вы нам составите компанию? Посидим тут спокойно.
– Истина говорит устами младенцев, – ответил Тятенька, не заметивший хитрости барышень. Дарья Петровна эту хитрость заметила, но Нина незаметно толкнула ее и грозно на нее посмотрела. «Мне-то что?» – лениво подумала Дарья Петровна. – «Но жаль, что Оля с ней не приехала, было бы спокойнее. То-то она верно, бедняжка, скучает! Я без Ниночки и недели бы не выдержала». Дарья Петровна и очень хотела выдать дочь замуж за блестящего молодого человека, и с ужасом думала о том, что дочь от нее уйдет к мужу.
– Прекрасная опера, – смущенно сказал Виер, когда они заняли в буфете место за столиком. – Она кончается Варфоломеевской ночью.
– Рауль женится на Валентине, хотя он гугенот, – еле слышно ответила Лиля.
Он смотрел на нее и думал, что она прелестна. Ему вдруг пришло в голову, что после революции всё в мире и тут пойдет по иному. «Все эти бессмысленные, безнравственные преграды везде будут скоро сметены. Тогда у меня может быть и личное счастье».
– Они женятся, но умирают, – сказал он.
– Они умирают, но они любили друг друга, – прошептала Лиля.
– Может быть, они правы!
– Они наверное правы! – сказала она, став еще бледнее прежнего.
И больше ничего не было сказано. Лакей принес им лимонада. Пока Виер расплачивался, прозвенел звонок: антракт перед главным действием был короткий. Они взглянули друг на друга и встали. «Всё сказано, всё!» – замирая от счастья, подумала Лиля.
Гигант баритон, благородный граф Невер, отказался участвовать в ночной резне и с негодованием бросил на пол свою шпагу: —…«Но спящих убивать – нет, не согласен я!». На галерке раздались рукоплесканья, быть может, и в пику правительству, хотя оно спящих и не убивало. Со сцены и из оркестра лились грозные звуки «Благословения мечей», – которым восторгался Вагнер, несмотря на свою ненависть к Мейерберу. – Gloire, gloire au Grand Dieu vengeur! – Gloire au guerrier fidele![84]84
«Слава, слава великому Богу-мстителю! – Слава воителю справедливому!» (фр.)
[Закрыть] – пел французский хор. – «Gloria eterna sia e onor! – Gloria al buon-guerrier fedel![85]85
«Вечная слава и честь! – Слава верному и храброму воину!» (ит.)
[Закрыть]» – вторила по итальянски другая часть хора, приглашенная для усиления трагической сцены. «Glaives pieux, saintes epees – qui dans un sang impur serez bientot trempees»[86]86
«Благословенные мечи, святые шпаги – они будут обагрены нечистой кровью...» (фр.)
[Закрыть]… «Да ведь это о нас!» – взволнованно думал Виер! – «Неужто я сказал ей! Еще днем я чувствовал другое!» – «Это о нас!» – думала и Лиля, – «Он сказал, что они правы! Теперь всё ясно! Я скажу ему, нет, я напишу ему ночью, что приму его веру. Мы бежим за границу или умрем! Это тоже было бы счастьем! Нет, не счастьем, но это лучше, в тысячу раз лучше, чем жить без него, чем думать, что он женится на другой!».