355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Алданов » Повесть о смерти » Текст книги (страница 12)
Повесть о смерти
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:01

Текст книги "Повесть о смерти"


Автор книги: Марк Алданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)

[V]

Обвинять самого себя было бы бесспорно излишней роскошью: мои враги совершенно освободили меня от этой работы.

Граф Бейст

– Отчего же вы ненавидите Россию, мой молодой друг? – спросил Бальзак. – Конечно, это страна, так сказать, безбородая, но ведь такова и Польша, хотя она несколько раньше приобщилась к европейской, то есть к французской, культуре. Хотите ли вы этого или нет, России принадлежит будущее: она станет главенствующей державой в мире, просто по своей огромной территории, по многочисленности населения, по обилию природных богатств. Не лучше ли добровольно перейти на сторону сильного? Русский император и теперь самый могущественный человек на земле. Я его видел на параде в Красном Селе. У него каменное лицо и именно такая наружность, какая нужна для власти. Мне в жизни не приходилось встречать столь красивых и величественных людей... Кстати, я как-то по счастливой случайности относительно дешево приобрел изумительный портрет Мальтийского рыцаря, я его приписываю кисти Рафаэля. Требую за него миллион франков, но пока нет покупателя. Хочу его предложить императору Николаю. Как вы думаете, он примет?

– Если примет, то наверное хорошо заплатит, хотя, конечно не миллион, – ответил, с трудом сдерживаясь, Виер. – Но, вероятно, не примет, тем более, что едва ли ваша картина принадлежит Рафаэлю. Бальзак взглянул на него и усмехнулся.

– Хотите чашку кофе? Никто в мире не умеет готовить кофе так, как я!

Он с трудом приподнялся в кресле, придвинул к себе небольшой столик и налил из кофейника кофе в две чашки. Затем снова откинулся на спинку кресла и положил ногу на тумбу, стоявшую у жарко натопленного камина. На его халате длинном шнурке с брелоками и теперь висели небольшие ножницы. Виер знал, что это одна из его бесчисленных причуд. "Все не как люди. Насколько было бы удобнее держать ножницы на письменном столе».

– Благодарю вас.

– Что вы делаете? Зачем кладете сахар? Разве можно портить сахаром кофе!

– Можно. С сахаром он гораздо вкуснее, – ответил Виер и точно на зло ему или чтобы оградить свою независимость всыпал в чашку две ложки сахарного песку, хотя всегда пил с одной.

Он уже три дня гостил в Верховне. Не знал, зачем приехал, несколько на себя за это досадовал. Иногда в Киеве тяготился приглашениями на обеды: три-четыре часа, потраченные на пустые совершенно не интересные и никому не нужные разговоры. Теперь принял приглашение на целую неделю к чужим людям другого круга; вдобавок, не любил и не умел жить в гостях. Виер говорил себе, что для его доклада в Отель Ламбер небесполезно узнать, что думают о политических делах богатые польские помещики. «А в сущности, быть может, поехал просто для того, чтобы увидеть, как живут эти господа», – возражал себе он. Почти все в этом доме раздражало его, хотя хозяева были с ним так же любезны, как с другими гостями, соседними помещиками. Правда, гости размещались по рангу, и ему предоставили небольшую комнату в самом конце бокового крыла. Но он отроду не жил в такой роскоши, был ею смущен и за это особенно на себя злился. За завтраком, за обедом к каждому прибору ставили четыре стакана, он не знал, в какой стакан какое вино наливать и невольно следил за тем, как поступали другие, и из-за этого еще больше раздражался и на них, и на себя После обеда все переходили в гостиную, где на стенах висели картины прославленных художников. Виер утешал себя тем, это все подделки. Он обычно молчал или отвечал довольно кратко. И люди, и разговор казались ему малоинтересными.

Виер и в Париже читал Бальзака, а в Киеве перед поездкой в Верховню прочел еще несколько книг, бывших в маленькой библиотеке Лили. И он все не мог примириться с мыслью, что это знаменитейший европейский писатель. Многое казалось ему просто хламом, многое другое было не выше уровня роман Дюма или Сю. Были и романы, казавшиеся ему превосходны да и в плохих книгах были замечательные страницы, необыкновенно точные и верные описания. «Зрительная память у него, должно быть, феноменальная. И такая же феноменальная verve![55]55
  Остроумие (фр.).


[Закрыть]
» – думал Виер. В Верховне Бальзак не показался ему вначале и блестящим causeur'oм[56]56
  Острослов (фр.).


[Закрыть]
.

Он часто говорил кратко, почти отрывисто, хотя не говорил никогда банально. Однако порою он бывал гораздо лучше, чем causeur, – тогда все его заслушивались, и даже Виер невольно чувствовал, что находится в обществе необыкновенного человека. Раздражал его Бальзак с каждым днем все больше. Он всегда как будто играл роль – большей часть превосходно; роли же менял постоянно, в зависимости, очевидно, от своего настроения и от того, с кем разговаривал. С Ганской он говорил как Ромео с Джульеттой, на лице его был написано восторженное обожание, которое Виеру казалось просто смешным: «Оба, слава Богу, люди довольно почтенных лет». Со знатными польскими помещиками Бальзак говорил как иностранный аристократ помещик, хотя вышел он почти низов и никаких имений у него никогда не было. Говорил с урожае, о покосе, о качествах земли, – как будто в этом также знал толк; говорил о прелестях богатой привольно сельской жизни и говорил так, что было любо слушать. А после того, как очарованные им гости уезжали, он их изображал в лицах, подражал их французскому говору, и Виер не мог не смеяться, так это было хорошо.

Раз за обедом Бальзак каким-то своим суждением так раздражил Виера, что он стал возражать и возражал довольно резко. Потом сам сожалел: по выражению лица Ганской и по тому, что все замолчали, ему показалось, что он сделал нечто не совсем допустимое, особенно ввиду разницы в летах и того благоговения, которым был окружен в доме знаменитый гость. Однако именно его резкость, а также его прекрасный французский язык произвели некоторое впечатление и как бы повысили его общественный ранг. Бальзак отнесся к его выходке благодушно, обратил на него внимание и даже пригласил зайти как-нибудь в его кабинет, чтобы «закончить этот интересный разговор». Это было в доме тотчас отмечено и оценено: такую честь Бальзак оказывал в Верховне немногим. К нему редко заходили и хозяева, чтобы не мешать ему работать. Не зашел бы и Виер, но в этот день французский гость прислал за ним приставленного к нему польского камердинера. Очевидно, Бальзаку захотелось поболтать.

– Отчего же вы думаете, что мой Рафаэль поддельный?

– Оттого, что настоящих Рафаэлей неизмеримо меньше, чем подделок. У госпожи Ганской тоже все больше подделки.

Бальзак поднял брови.

– У госпожи Ганской? Вы даже не хотите давать титул нашей очаровательной хозяйке?

– Не я не хочу. Очевидно, не хотели монархи. Никаких графов Ганских в Польше нет, – сказал Виер. «Разумеется, неудобно так говорить о хозяйке дома ее любовнику. Впрочем, если он в разговоре с поляком восторгается царем, то зачем же мне стесняться?»

– Будто? Титулы очень важная вещь, но я с польской генеалогией не так знаком... Вы, по-видимому, человек очень твердых убеждений?

– Да, очень твердых.

– Нет ничего вреднее в политике, чем твердые убеждения, Лафайет был человек твердых убеждений, и Франция от него ничего кроме вреда не видела. А вот Талейран своих убеждений не занашивал, и едва ли кто другой имеет перед Францией столько заслуг, сколько он.

– Вдобавок он имел большие заслуги и перед самим собой: оставил огромное состояние, так как всем своим покровителям изменял и всем желающим продавался.

– Мирабо и Дантон были тоже продажные люди. Да и какое мне дело до их честности? Все большие государственные люди были воры и грабители. Одни воровали со взломом, другие без взлома. Ришелье, Мазарини, Потемкин оставили огромные богатства, нажитые, как вы знаете, не слишком честным трудом, но дай Бог, чтобы на верхах власти всегда были Потемкины и Ришелье. А честнейший Лендэ довел Францию до банкротства. Людовика XVI, как затем и Конвент, погубили честные дураки, относившиеся к государственной казне, как к святыне. Да и нет вообще добродетельных людей в политике; есть только обстоятельства, при которых государственный человек, а может быть, и человек вообще, может быть добродетелен... Вы, конечно, крайний демократ? – спросил Бальзак, не совсем понимавший, как в Верховню мог попасть человек таких взглядов.

– Это тоже совершенно верно.

– Ах, как жаль. Все молодые люди теперь так настроены. Ну, не все, так очень многие. Неужели они не видят, что демократия не имеет будущего?

– Вероятно, по своей глупости не видят.

Ведь она сама себя съест. Демократия породила социализм, а он старый отцеубийца. Да он с ней и не имеет ничего общего. Есть такая итальянская поговорка: «Этот хвост – не от этой кошки»: «Questa coda none di questa gatta». По доброй воле человечество никогда от частной собственности не откажется. Поэтому столкновение между демократией и социализмом неизбежно, хотя формы, в какие оно выльется, предвидеть невозможно. Они могут быть самыми неожиданными, особенно для вас. Я допускаю, что народ, самый настоящий народ, может – и как еще может! – побежать за колесницей правителей, которые будут еще более суровыми и жестокими людьми, чем император Николай... Мне, впрочем, отлично известно, что есть самые разные формы социализма. Я говорю не о фурьеризме и не о сен-симонизме. Графу Сен-Симону я даже многим обязан в своем понимании мира, но меньше всего в политике. А вот теперь появился коммунизм: человечество заболело этим раком и едва ли вылечится. Коммунистическое учение слишком Соблазнительно для народных масс. И по внешности оно очень близко к русскому самодержавию, только гораздо хуже. Что оно даст так называемым пролетариям? Ничего, кроме того же кнута. Люди глупы, лишены воображения и неизобретательны. Как говорит мой друг Теофиль Готье, они даже не могли выдумать восьмого смертного греха... Вас оскорбляют мои слова?

– Нисколько. Извините меня, они просто... Просто не интересны.

– Вы хотите сказать «просто глупы», – сказал Бальзак, улыбнувшись. Он не потерпел бы непочтительности со стороны людей с именем, напротив от них требовал даже благоговения, но на этого неизвестного молодого человека не стоило обращать внимания. – Ну, что ж, когда-нибудь увидим, кто прав.

– Вы, очевидно, соглашаетесь только на кнут царя?

– Нет. Как писателю, мне, конечно, нужна свобода. Не очень большая, я вполне довольствуюсь и маленькой... Вы, может быть, находите у меня противоречия? Совершенно верно. Я полон противоречий, как жизнь, которую я все-таки недурно изображаю, правда? И все-таки, по-моему, ваш царь...

– Извините, он не мой!

– И все-таки император Николай один из самых замечательных правителей в истории. Он напоминает мне Людовика XIV. Великой правительницей была и Екатерина Медичи, самая замечательная наша королева. Вы скажете, конечно, что она устроила Варфоломеевскую ночь? А разве протестанты не устраивали таких же зверств? Принцип una fides[57]57
  Единоверие (лат.).


[Закрыть]
был великий принцип. А ваши революционеры? Когда народ устраивает резню, вы ею восхищаетесь, а когда резню устраивает монарх, он злодей, правда?

«Кого-то он теперь изображает? – подумал злобно Виер. – По-видимому, помесь Макиавелли с Меттернихом? Он и рассказывал, как Меттерних с ним беседовал. Оба они друг друга поят, оба самодовольные, самоуверенные реакционеры».

– После казни Людовика XVI, – сказал он, – царица Екатерина II была в ужасе. Но один русский вельможа пошутил: "Да что ж тут, матушка, удивительного, если все отрубили голову одному? Гораздо удивительнее, когда один рубит головы всем!»

– Вельможа был остроумный, но неумный. При Николае I отлично можно жить и работать. Я очень подумываю о том, чтобы принять русское подданство. Только в России теперь можно работать спокойно, – сказал Бальзак, точно нарочно его дразнивший.

– Спросите об этом некоторых русских писателей.

– Русских писателей? Разве в России есть писатели?

– Есть. Пушкин. Гоголь.

– О первом я что-то слышал. У нас есть даже общие знакомые.. Да, помню, его убили на дуэли. А второй... Как вы сказали? Гоголь? Не слыхал. Сейчас запишу. – Он вынул из кармана три тетрадки. – Я всегда ношу при себе записные книжки. Если вы захотите, избави вас Бог, стать романистом, первым делом накупите себе записных книжек и все туда заносите. Запишите и наш сегодняшний разговор. Вы на старости лет, через полстолетия будете рассказывать детям, что спорили с Бальзаком («Вот именно! Очень ты будешь интересен через полстолетия!» – подумал Виер). Гоголь. Он переведен на французский язык? Какой же он писатель?

– Вроде вас.

– Как это «вроде меня»? – переспросил Бальзак – Бальзаков на свете мало. А теперь таких писателей, как я, в прозе и совсем нет!

– Я только хотел сказать, – пояснил Виер, очень довольный, – что Гоголь будто бы тоже выше всего ставит на свете правду. Ведь о вас говорят, будто вы ввели в литературу правду.

– А это нехорошо? Может быть, надо писать, как Александр Дюма? Или как мой друг Виктор Гюго? Он полоумный, но я его очень люблю. Теперь он у нас зарабатывает бешеные деньги, у меня просто слюнки текут. Правда, я и сам зарабатываю много, но у меня долги, настоящее сирокко долгов! Вы, конечно, обожаете романы Гюго? Они лучше моих, правда? – весело, однако как будто не без тревоги спросил он.

Не знаю, лучше ли, но, хотя это суждение вас удивит, я нахожу, что у Гюго больше настоящей правды, чем у вас. Извините меня, разве у вас настоящая правда? В лучшем случае, ограниченная и условная. Разве у вас живые люди? Только немногие, только немногие. Вы большой мастер воображать людей, но изображаете вы их гораздо хуже. Если вы позволите это вам сказать, у вас нет ни одного законченного, совершенного произведения: вы действуете на читателя мощью целого, в надежде, что из-за этой мощи он прочтет и хлам. Вы его презираете Мощь же у вас, конечно, есть, это что и говорить. А ваше понимание мира? Все ваши люди помешаны на деньгах. Вам всего лучше удаются люди недостойные или хоть крайне антипатичные, как отец Гранде, не говоря уже о Вотрене. И одни ваши изречения чего стоят! Я не имею записных книжек, но у меня хорошая память, я ваши мысли помню. Вы знаменитый писатель, а что вы говорите о литературе! «В литературном мире, как и в политическом, каждый либо покупает, либо продается...» «Для приобретения литературной славы надо потратить двенадцать тысяч франков на рекламу и три тысячи франков на обеды...» «Секрет успеха романа: возвышенная идея в сочетании с порнографией...» Ведь вы же сами знаете, что это неправда. У вас порнографии нет, но нет и возвышенных идей. Вы реакционер в самом тесном смысле слова. Все ненавистники свободы могут многое у вас позаимствовать. Зачем нужна ваша «правда», то, что вы считаете правдой? Неужели вы серьезно думаете, что историю можно оттянуть назад на столетие? Вы теперь единственный большой писатель, никакой великой идее не служащий. Бальзак пожал плечами. Теперь этот молодой поляк был ему совершенно ясен, точно он его знал всю жизнь, с детских лет. Служитель великой идеи, пламенный революционер, мученик но призванию»... Эти люди были не очень ему приятны, особенно если они служили идее революционной.

– Да, меня сто раз обвиняли в том, что я будто бы «все разлагаю». Такому же обвинению подвергались самые большие из писателей, от Рабле и Мольера... Кроме того, вы мне приписываете не мои слова, а слова моих действующих лиц. Не думайте, что я прикрываюсь этим приемом, но смешно делать меня ответственным за все то, что говорят люди в моих романах.

– А что вы говорите о деньгах? – продолжал Виер, увлекшись. – «Je suis de mon temps, j'honore l'argent...», «La Sainte, la meneree, l'aimable, la graciuese, la noble piece de cent sous...»[58]58
  «Я человек своего времени, времени культа денег...», «Святая, указывающая путь, любезная, привлекательная, благородная монетка в сто су...» (фр.).


[Закрыть]

– Да ведь это ирония.

– Как будто бы ирония, а на самом деле ясно чувствуется что вы благоговеете перед богатством. И еще перед всякими герцогами и маркизами. Ну, что ж, вы сами де Бальзак, сказал язвительно Виер. – Хотя кто-то говорил мне, что прежде вы подписывались просто Бальзак.

– Я принадлежу к очень старой семье, вдобавок всегда носившей это имя, – сказал Бальзак несколько уклончиво. Ведь герцоги Монморанси назывались Бутарами, герцоги Ришелье назывались Дюплесси, герцоги Шатильоны назывались Одэ. В молодости, когда я занялся литературой, я решил, для этого дела аристократическая частица не годится.

– Дело денежное, правда? Но о деньгах Рабле, Лесаж, Мольер писали то же, что вы, только без благоговения.

– Все это не так... Уточните, однако, чем же этот ваш Гоголь на меня похож?

– Он опять-таки не мой, он русский. Повторяю, похож он на вас тем, что тоже ввел в литературу правду. У него в «Мертвых душах» все подчеркивается, что от лакея Петрушки шел дурной запах. И с каким торжествующим видом подчеркивается: вот, мол, о чем я смею писать. Но мне эта правда не интересна, я ее знаю и без Гоголя, и без вас. И нечего смеяться над человеком, который живет в грязи по милости друзей Гоголя и ваших. Он, как и вы, благоговеет перед богачами и знатными людьми. Единственный человек, которого он изобразил с благоговением, это миллионер-откупщик. Как вы, Гоголь защищает крепостное право. Вы оба ненавидите людей,, делая, впрочем, исключение для царей, князей и маркизов.

– Я не мизантроп, – сказал Бальзак усталым, скучающим голосом. – Но, конечно, я имел бы больше, еще больше успеха в мире, если б изображал человечество и жизнь в розовом свете. Люди очень любят, чтобы их хвалили и чтобы им говорили о приятном. За это они платят так называемым бессмертием. Вы, быть может, хотите, чтобы я писал, как пишут эпитафии? Пройдите по кладбищу Пер-Лашез и прочтите все надписи. Везде похоронены праведники, интересно, где хоронят мошенников?.. Нет, писать надо и самую скверную правду. Пиши и знай, что тебя будут травить... Дорого продается наша печальная литературная слава, дорого. Настоящие творцы живут в вечной агонии, под вечной опасностью преследования. Никак не правительственного, нет. Общественного и личного. Избави вас Бог стать писателем, молодой человек! Лучше станьте убийцей. Или, что почти то же самое, врачом. Ведь мертвые не клевещут на тех, кто их зарезал. Я, впрочем, знаю и сам, что я писал и произведения слабые. И нет настоящего писателя, который не сожалел бы о тех или других своих книгах. Но каждого из нас потомство будет судить по лучшему из того, что он создал. Примите вдобавок во внимание, в каких каторжных условиях я работал почти всю жизнь: ведь я написал около ста книг! Примите во внимание и то, что и литературе избрал не линию наименьшего сопротивления, как делают столь многие мои собратья, а линию наибольшего сопротивления. Разве только одно: я всегда старался о том, чтобы мои книги были интересны. Но это я считаю долгом каждого романиста. Нет ничего хуже и беспомощнее скучных писателей, у них никакого будущего нет. Вольтер был совершенно прав, и так, как он, об этом думали все великие творцы. Шекспир ведь и интереснее в тысячу раз, чем какой-нибудь Эжен Сю. Надо быть интересным в правде, таков один из главных секретов литературы. Я знаю только одно гениальное произведение искусства без фабулы, – правда, быть может, самое гениальное из всех: это Екклесиаст, я ведь рассматриваю этукнигу как произведение искусства. Зато во всем остальном... А критике я никогда не придавал значения. Кажется, я единственный из писателей, отроду не просивший журналистов о рецензиях, даже чуть ли не единственный, осмелившийся сказать правду о газетах. Я их считаю язвой нашего времени. Газеты – разумеется, не каждая в отдельности, а они в совокупности – теперь, к несчастью, могущественней, чем были Наполеон или Людовик XIV. Они все опошляют, даже тогда, когда говорят правду... Хорошо, а кто же все-таки, по-вашему, теперь хорошие писатели?

– Поэты Шиллер, Виктор Гюго. И, добавлю, наш Мицкевич.

– Мицкевича я встречал в Париже. Говорят, он действительно талантливый поэт. Я его не читал. Что ж читать поэтов в переводе? Да я и вообще не слишком люблю стихи... Теперь и понимаю, молодой человек, за что вы на меня гневаетесь. Опять скажу: поживите еще лет двадцать, вдруг мы снова встретимся в этом гостеприимном доме, которым вы, к сожалению, недовольны...

– Нисколько!

– И тогда опять поговорим. И о деньгах поговорим. Быть может, вы к тому времени заметите, что и в вашей жизни презренные деньги сыграют некоторую роль. А меня они замучили, как замучили миллионы людей. Как же об этом не писать?

– Писать надо, но не так, как вы и Гоголь. А как Бланки.

– Как Бланки? – протянул Бальзак. – Вот оно что! Я слышал, что этот сумасшедший человек терпеть не может мои книги. Вы его поклонник? Понимаю. А по-моему, если вашему Бланки передать власть, не говорю на год, а на один месяц,то от Франции ничего не останется. Между тем Франция это высшее из всего, что было и будет в истории. Поэтому я очень надеюсь, что вашему Бланки свернут шею до того, как он начнет свертывать шеи другим. Первым же он свернет шею,конечно, своему единомышленнику Барбесу. Тот уж просто душевнобольной. Впрочем, не гневайтесь на меня, я вижу, вы кипите негодованием! Нет, нет, я не кровожаден. Будет совершенно достаточно, если Бланки сошлют куда-нибудь подальше, например в Патагонию. Патагонцев мне не так жалко как французов. Ну, что ж, ваша откровенность делает вам честь. Только вы ошибаетесь. Вы и жизнь, и мои книги, они ведь отражают жизнь, – вы их понимаете несколько... Скажем, несколько элементарно. И я не об одних деньгах писал. Я писал о них ровно столько, сколько нужно: пропорционально месту, занимаемому ими в жизни. Я власть денег ненавижу больше, чем вы, и испытал ее на себе тоже больше, чем вы, чем вы пока. Но главное в жизни, конечно, не деньги.

– Главное, это, вероятно, искусство?

– Да. Весь смысл человеческой жизни именно в этом. Он встал, тяжело опираясь на ручку кресла, подошел к левому окну и пригнал к подоконнику концы спущенных штор. Затем вернулся к столу, бросив взгляд на зеркало. Только теперь Виер заметил, что лицо у него совершенно измученное. «То-то не очень разговорчив...» Бальзак потушил три свечи в канделябре. Осталась только одна.

– Сегодня у меня не очень удачный рабочий день, – сказал он. – Правда, это мне дало возможность побеседовать с умным демократом, они ведь попадаются не так часто. Обычно я в эти часы работаю. Впрочем, я всегда работаю, даже тогда, когда не пишу Из писателей один Вальтер Скотт работал столько же, сколько я. Знаете ли вы, как я пишу? Издатели жалуются, что я их разоряю корректурами. И действительно, у меня, как у Шатобриана, последняя корректура имеет мало общего с рукописью, иногда даже по сюжету. А язык? Наш французский язык? Я в молодости его не знал, хотя я самый коренной француз. Я с ним борюсь уже тридцать лет, это трудно, необычайно трудно. Вообще, мое творчество самые настоящие каторжные работы. И так работают все настоящие художники. Энгр одну из своих картин писал десять раз: доводил до конца, выбрасывал и начинал сначала. Так же пишет и Мейербер. А когда я не пишу, я думаю. Наполеон тоже говорил: «Я думаю всегда, целый день...» Какой человек был Наполеон! Другого такого, верно, никогда не было и не будет. В сущности, его идея была та же, что моя: порядок. Никогда ни перед кем в истории не было столь тяжелой задачи, как перед ним: установить порядок после хаоса Революции! И эту задачу он выполнил! К несчастью, у него была патологическая страсть к войнам. Кому нужны войны? Ведь они то же самое, что революции. Они с порядком несовместимы. Он сам себя погубил. Когда-то какой-то скульптор поднес мне в подарок статуэтку Наполеона. Я сделал на ней надпись: «То, что он не мог осуществить мечом, я осуществлю пером».

«Так, так! – подумал Виер. – Еще вдобавок и мегаломан».

– Желаю вашему перу успеха.

– Наполеон посылал писателям, ученым в подарок по сто тысяч франков. Франциск I послал Рафаэлю еще больше и ничего за это не потребовал. Даже Филипп II освободил артистов от налогов и от гражданских обязанностей. А демократический Людовик Филипп почти ничего никому не дает. Он в душе лавочник. Великие писатели должны были бы жить на средства государства... Вы хотите, чтобы было всеобщее избирательное право, тогда интересы каждого класса будут иметь в парламенте защиту? Но почему же вы требуете, чтобы мы, писатели, стояли за то, что нам чрезвычайно невыгодно? Я, быть может, кончу нищетой, как Гомер или Сервантес. Или же кто-нибудь пойдет за меня просить у короля милостыню. Как Буало: «Государь, дайте денег на суп умирающему Корнелю!» Что ж, Людовик XIV, помнится, дал немало, а Людовик Филипп даст пять франков. Зато он со вздохом пожмет просителю руку и выразит ему глубокое сочувствие.

– Мне казалось бы, что писателю прежде всего нужна свобода. Ваши излюбленные короли просто его подкупали.

– В этом вы отчасти правы. Но в те времена писатели занимались тем, что королей не беспокоило: пиши что хочешь. меня не трогай, а ты украсишь мое царствование. Ах, как я желал бы жить в семнадцатом веке! Насколько жизнь была тогда интереснее и поэтичнее, чем теперь! В нынешнем мире ничего живописного не осталось, ничего, вплоть даже до костюма.

– Живописность мало нас интересует. Республика обеспечит благосостояние всем, в том числе и писателям и ученым. И она даст им полную свободу творчества.

– Ничего она нам не обеспечит, а свободы у нас во Франции теперь достаточно и без республики. Я создаю колоссальную картину нынешнего общества. В ней будет все, вся , нынешняя Франция, все ее классы, все ее сословия, все ее пейзажи, все ее строения, дворцы и лачуги. И это у меня описано с совершенной точностью, люди через столетия будут изучать Францию по моим книгам. Я не только писатель: я историк и ученый, я доктор социальных наук. Мне не так важно, чтобы меня читали теперь: гораздо важнее, чтобы меня читали и перечитывали через века. А какая свобода мне для этого нужна? Преимущественно свобода зрения и слуха. Правительство обо мне не заботится, но, слава Богу, и палок в колеса не вставляет. Вы лучше бы защитили меня от общества. Оно ведь меня ненавидит. Я будто бы на него клевещу! Как меня ругали за «Отца Горио»! А я в основу этого романа положил действительный случай, который был гораздо хуже и отвратительнее, чем то, что я написал... Правда, в других странах никакой свободы нет, это очень печально. Да вот же и в России есть названные вами писатели: Пушкин и тот другой, забыл фамилию... Уверены ли вы, что не будет хуже без царей? Что такое вообще ваше всеобщее избирательное право? Спросите рядового европейца, кто теперь самые замечательные писатели, он, быть может, ответит: Бальзак и Гейне. Но если мы оба выставим свои кандидатуры на выборах, то ваш мудрый, боготворимый вами народ нас наверное забаллотирует, а изберет какого-нибудь либерального аптекаря или свободолюбивого банкира.

– Да, Гейне очень большой писатель, хотя я его не так люблю, – сказал Виер, стараясь говорить хладнокровно. Бальзак смотрел на него ласково и, видимо, все больше забавлялся, то правда, то правда, глаза у него необыкновенные, я таких роду не видел. Кажется, кто-то сказал: «Глаза укротителя зверей». Ну, коли ими, коли. На меня не очень подействуешь, хоть ты и магнетизер. А кроме глаз все в тебе безобразно. И даже ничего нет distinque[59]59
  Изящное (фр.)


[Закрыть]
», – думал Виер.

– Вот только жаль, здоровье мое очень плохо, – сказал Бальзак. Выражение его лица изменилось. – Правда, я знаю, что проживу до глубокой старости. Мне это предсказывали все гадалки. Но работоспособность уже не та. Вы думаете, что это легко носить в голове две тысячи человеческих образов! У меня от них голова весит десять тысяч тонн! Что, сегодня у меня усталый вид?

– Очень, – ответил с удовольствием Виер, – Вы слишком толсты, это, верно, сказывается на вашем здоровье?

Бальзак взглянул на него озадаченно, потом рассмеялся.

– Давайте заключим мир, молодой человек. Съешьте грушу. – предложил он, показывая на стоявшую у канделябра большую вазу. – Не хотите?.. Я целый день ем фрукты и пью кофе. Пробовал готовить его на холодной воде, чтобы танин оставался в осадке. Теперь вернулся к кипятку. В Париже я готовил смесь из кофе трех сортов: треть мокка, треть мартиникского, треть сорта Бурбон. Вина я теперь пью мало и только очень хорошее. Табака не переношу. Гашиш раз в жизни попробовал и бросил, не почувствовал райского наслаждения... Да, да, райские наслаждения. В мои годы! – угрюмо сказал он. – Не слишиком увлекайтесь женщинами, молодой человек. В частности, при работе надо соблюдать целомудрие. Я иногда соблюдал его годами. Оно magna parens rerum[60]60
  Великая родительница вещей (лат.).


[Закрыть]
... Вы богаты?

– Нет, очень беден.

– Нехорошо. Первым делом постарайтесь разбогатеть. Купите акции Северной железной дороги, они принадлежат Ротшильдам. Как вы догадываетесь, Ротшильд кое-что смыслит в делах. Но он слишком осторожен. Еврей... Впрочем, евреи самый противоречивый народ на свете. Маршал Ней, «храбрейший из храбрых», тоже был еврейского происхождения. фамилия писалась «Ney», они эльзасские евреи.

– Мне трудно было бы купить акции этой железной дороги, сказал Виер с насмешкой. – Для их покупки именно деньги, а у меня их нет.

– Совсем нет? Ах, как досадно. Тогда я вам дам другой способ разбогатеть, я их знаю много. Снимите участок земли где-нибудь на юге Франции, в самой жаркой ее части, и посадите там ананасы. В Париже тепличный ананас стоит двадцать франков: очень дорого отапливание. Если при южном солнце вы взрастите сто тысяч ананасов, вы можете в тот же день продать их по пять франков, расходы составят сто тысяч, не больше. Я это все рассчитал. У вас будет четыреста тысяч франков чистой прибыли. Или, еще лучше, – сказал он, оживляясь, – поезжайте в Аргентару. Это в Сардинии. Там со времен Древнего Рим существует серебряная руда, вы можете нажить миллионы... Впрочем, самое простое, женитесь на богатой. Вы красивый человек, вы легко найдете богатую невесту.

«Наконец-то, о себе заговорил! – подумал Виер. – Может, и голова у тебя тяжела не столько от образов, сколько от этих Аргентар?»

– Отчего же вам самому не заняться в свободное время ананасами или серебряной рудой? Вероятно, это выгоднее литературы.

– Я пробовал. Не выходило, но только по случайности. У меня есть десятки таких проектов. Богачи ведь ничего не знают и не понимают. У них нет воображения. Они тоже несчастные люди, все эти Ротшильды и мои Нусингены.

– Я о них не плачу. Мне жалко бедняков.

– А мне и тех, и других. Иными словами, если хотите, никого. Но вы-то отдаете ли себе отчет в вашей жалости? Она у вас чистая теория. Точнее, самообман. Разве вы любите крестьян или рабочих? Да вы их совершенно не знаете. Я-то их знаю. Я их изображал и недурно изображал, правда? А для того, чтобы изобразить человека, надо в него перевоплотиться. Если хотите, его даже надо полюбить. Я умею перевоплощаться, а вы нет. Что же вы играете в любовь к народу! Самые злые и бесчувственные люди это профессиональные народолюбцы. Не буду, впрочем, преувеличивать, они не все таковы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю