Текст книги "Повесть о смерти"
Автор книги: Марк Алданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
– Спасибо и на этом.
Бальзак вздохнул. Он чувствовал себя не в ударе, и это его раздражало: любил говорить блистательно. Голова у него была чрезвычайно тяжела; и пригласил к себе гостя потому, что был не в силах работать; выбрал же этого поляка наудачу, – оттого ли, что тот говорил по-французски почти как парижанин, или же уж слишком надоели Ганская и помещики. Теперь И Виер уже ему надоел.
– Берегите здоровье, молодой человек, – сказал он измученным голосом. – Никогда не спите ночью: это вредный предрассудок. Ночью надо думать. Спать следует днем и не очень много. Пользуетесь ли вы корнями мандрагоры? Нет? Это полезнейшая вещь, она гонит сон. И часто прибегайте к пиявкам, в них просто спасение. В них просто спасение, просто спасение, – рассеянна повторил он.
«То циник, то филантроп. У него и манера речи меняется беспрестанно: иногда говорит отрывисто, а иногда боссюэтовскими периодами! – с недоумением подумал Виер. – Он все-таки стар и болен. Может быть, он даже не совсем нормален».
– Вы сказали, что важнее всего в жизни художественное творчество. Что же делать людям, у которых творческого дара нет?
– Что делать людям, у которых творческого дара нет? – повторил Бальзак с недоумением, точно впервые об этом подумал. – Не знаю. Я знаю, что они делают. Знаю, почему они это делают. Но для чего живет громадное большинство людей, и кому, кроме меня, они нужны, не могу вам сказать. Конечно, они могли бы сидеть у своего окна и считать черепицы на противоположной крыше, как делал от скуки Бейль. Однако жить они хотят и будут. И так как их много, очень много, страшно много и они любят бунтовать, то государство должно обеспечить творцу спокойствие. У вас здесь его обеспечивают Николай и помещики. В Галиции в пору Жакерии более умные крестьяне говорили, что надо нанять помещиков для установления порядка.
– Едва ли это говорили крестьяне, хотя бы и самые глупые. Так говорят именно помещики.
Бальзак засмеялся.
– И они врут? Это возможно, не спорю. Но спокойствие все же важнее всего на свете.
– Да в тюрьме полное спокойствие. А на кладбище и тог лучше.
– Вот и надо бы чаще посещать кладбище. Да не хочется Ах, как я боюсь старости! Иногда я просыпаюсь ночью и представляю себя больным стариком, у меня от ужаса стынет кровь. Просто схожу тогда с ума... Я на вид уже стар, а?
– Врать не буду: не молоды. Да ведь вы верующий человек?
– Я католик по убеждению. В церквах бываю редко, хотя красотой католического богослужения, особенно в древних знаменитых соборах, не может сравниться ничто. В догматах церкви я не очень силен... Послушайте, у громадного большинства людей, у христиан, у евреев, у мусульман, у буддистов, в прежние времена у всех за самыми редкими исключениями, их вера была ответом на все и утешением во всем. Они злой правды не боялись. Некоторые знаменитые богословы ее изображали с большей беспощадностью, чем я...
– Но они знали, во имя чего они это делают.
– Я изображаю правду ради правды. И поверьте, не «как эстет» я посещаю храмы всех религий, не «как эстета» меня потрясает богослужение, особенно наше, католическое. Шуточки и хихиканье восемнадцатого века всегда были мне противны. Я предпочитаю семнадцатый и шестнадцатый...
– Я допускаю, что как писатель вы выиграли бы, если б, служили положительной религии, той, которая приносила облегчение сотням миллионов людей. Но, кажется, вы верующих католиков раздражаете так же, как неверующих. Я слышал, что к вашим книгам в Ватикане относятся холодно и что в Италии, в Испании они запрещены... И почему же вы думаете, что у революционеров нет веры? У них вера в прогресс, или в масонство, или в то, что немецкий поэт выразил словами: «Кто жил для лучших людей своего времени, тот жил для всех времен».
– Что может быть скучнее и бессмысленнее такого ответа?.. И какие это «лучшие люди»? Дантон? Бланки?.. Теперь в мире всё, решительно всё, учреждения, книги, учения, пропаганда совместно подкапываются под тысячелетнюю веру, в частности под веру в загробную жизнь. А ведь на ней стояло и пока еще стоит общественное здание, общественный порядок... Кроме того, во многое я вполне верю, даже и в то, что может казаться неправдоподобным. Вполне возможно, что и ад существует, а? А уж страх ада это вещь вполне реальная. Впрочем, один наш писатель уверял, что грешники понемногу привыкают к вечному огню и с годами чувствуют себя в аду как рыба в воде. Но и без шуток: ваш-то мудрый Бланки, что он-то обещает людям? Стол и квартиру? Если б он еще вел человечество только к социальной катастрофе! Нет, он ведет его к полному одичанию.
– А вы что даете человечеству?
– Я даю. Защищаю старое, но даю и новое. Вы мою «Серафиту» читали? Если б вы ее прочли, то не говорили бы, что я слишком много думаю о деньгах. Я в ней отражаю идеи Сведенборга,одного из самых глубоких мыслителей в истории мира. Вероятно, вы о нем и не слышали. Зато я уверен, что вы знаете наизусть стихи Виктора Гюго.
– А я уверен, что вы не читали Бланки, да он и пишет очень мало. Тем не менее вы его считаете сумасшедшим. Быть может, именно потому, что он вас терпеть не может.
– Нет, не поэтому. Меня терпеть не могут почти все мои собратья. Но не в этом дело. Так вместо Сведенборга вы читаете Бланки! Бланки плоский, вот он какой! – сказал Бальзак, протягивая вперед левую руку и проводя правой по ладони – И весь социализм такой, и вся ваша демократия. Впрочем, и антисоциализм и антидемократия точно такие же. Как и все, что касается политики. Сведенборг был гениальный мыслитель, у него есть великие открытия и в так называемых точных науках. Наш знаменитый ученый Дюма говорит, например, что Сведенборг создал кристаллографию. Он в химии предвидел теории Берцелиуса... Вот вы ненавидите Россию, а ведь русская Академия наук чуть не первая оценила его и избрала своим членом... Раз как-то Сведенборг обедал в Лондоне и вдруг увидел, что комната полна змей! Змеи, змеи, змеи, одна страшнее другой!.. С вами никогда этого не было?
– Нет, никогда. Может быть, он за обедом слишком много выпил?
– Я не пью, отроду не был пьян, и видел то же самое. И многое другое. Вы и ангелов никогда не видели?
– Никогда. И чудес никогда не видел. Юм говорит, когда человек ему рассказывает, будто собственными глазами видел чудеса, то он сравнивает вероятность двух предположений: может быть, этот человек в самом деле их видел, а может быть, он врет?
Бальзак, не улыбнувшись, продолжал вкрадчивым голосом:
– Что же вы видите? Во что вы верите? И разве в сам деле реально то, что вы видите собственными глазами? Чего стоят ваши глаза? Хороша ваша реальность, если она меняется от нескольких рюмок коньяку? И разве в природе дважды четыре? Я берусь вам доказать обратное. Разве в природе есть, например, прямые линии? Их нет, это абстракция. Их нет на земле и нет на небе: там даже исключительно кривые, Бог, очевидно, предпочитает эллипсы. И законов природы никаких нет. Какие могут быть законы природы, когда ни одном дереве вы не найдете двух совершенно одинаковых листьев? Надо не познавать, а угадывать, надо угадывать сущность вещей, а это доступно только избранникам. Обыкновенным людям это недоступно. Они и их реальной жизни не видели, пока я им ее не показал в своих романах. Meжду камнем, вами, мной, ангелом и Богом есть только количественная разница. Да, либо Бога нет, либо и я Бог. Но количественная разница огромная. Быть может, камень не верит в существование человека, тем не менее человек им распоряжается по-своему. Так и обыкновенные люди в своей глупости не верят в существование высших сил, и добрых, и злых! Поверьте, есть и ангелы, и демоны. И радуйтесь, все меняет положение в лестнице существ. Прощай, гранит, ты станешь цветком! Прощай, цветок, ты станешь голубем! Прощай, голубь, ты станешь женщиной!.. Не ищите земной славы, молодой человек, хоть она и самая божественная форма эгоизма. Не ищите и счастья, вы его не найдете. В особенности же не ищите его в любви. Не очень думайте и о будущей жизни, тут вы ничего не придумаете, это не ваше дело. Ведь вы же о прошлой жизни не размышляете? Если есть вечность впереди, то вечность должна быть и позади. Между тем люди той, прошлой вечностью не интересуются. Все будет меняться, и так называемая будущая жизнь будет меняться все время. И поверьте мне, логикой, вашей детской логикой вы тут ничего не постигнете. Есть другие способы проникновения в загадку жизни. И главный из них называется искусством. Но я имею в виду только большое, настоящее искусство, доступное очень немногим. А если оно мне доступно, то неужто вы думаете, что я буду интересоваться тем, кто правит Польшей, или даже тем, кто правит Францией? Мир лежит во зле, всегда лежал и будет лежать. И я не намерен отдать свою жизнь ради того, чтобы убрать какую-нибудь одну песчинку с Монблана зла. Да и ту не уберешь.
– А я намерен. И мы уберем не одну песчинку!
– Вы совершенно другое дело, как громадное, подавляющее большинство людей. Ну, что ж, занимайтесь политикой, занимайтесь политикой. Только ради Бога, не будьте коммунистом!
Он посмотрел на Виера и вдруг весело расхохотался.
– А лучше вообще не думайте обо всем этом в ваши годы! Да перестаньте вы смотреть на меня зверем! Не обращайте большого внимания и на мои слова...
– Я и не обращаю.
– Примите во внимание все мои противоречия, это тотчас нас утешит. И не верьте вы всему тому, что обо мне говорят. Меня окружают ненависть, глупость, ложь, зависть, посредственность. В сущности, я на людях живу как в пустыне. Я литературный бедуин. У меня врагов в сто раз больше, чем у других. У Наполеона их было, правда, еще больше. Он им почти не отвечал. Стараюсь не отвечать и я. Не следую примеру Шиллера, который, кажется, написал двадцать три письма в защиту «Дон Карлоса». Число же моих друзей, как вы догадываетесь, меньше числа дураков в мире... Вы находите, что я хвастун. Действительно, я, как и вы, часто чувствую потребность в самохвальстве, но...
– Не как я. Да если б я и хотел хвастать, мне было бы нечем.
– Как и вы, – повторил сердито Бальзак. – Как и все! Я в такие минуты говорю много правды. Но разве я не знаю, что я такой же маленький, слабый, незначительный человек, как... – Он хотел сказать: «как вы», – как и этот милый камердинер, которого ко мне приставила графиня.
– Боюсь, не все ложь и в том, что о вас говорят враги.
– Это, конечно, возможно. Это даже чистая правда. У вас врагов не будет, по крайней мере личных. И тем не менее предсказываю вам, вы будете несчастны, молодой человек. У вас такая природа. Боритесь с этим. Берите от жизни что можно – пока можно. И прежде всего заведите себе любовницу. Но с толком. И любите ее тоже с толком. Помните, что у каждой ночи должно быть свое меню...
Он заговорил о женщинах. Виер слушал мрачно. «Говорит тоже хорошо, он обо всем говорит по-своему. Впрочем, по тону так говорят некоторые молодящиеся старички в парижских кофейнях. Мицкевич так не говорит». Воспользовавшись моментом, когда Бальзак стал наливать себе кофе, Виер поднялся.
– Уже поздно, – сказал он. – Я хотел бы перед обедом погулять в парке, да и вам, верно, еще нужно работать. Извините, если я что не так сказал.
– Сделайте одолжение. – ответил Бальзак. Он не привык к тому, что люди по своей воле прекращали разговор с ним, но он был рад, что этот скучноватый человек уходит.
Когда дверь за Виером затворилась, Бальзак взял одну из своих трех тетрадок и что-то сокращенно записал. Отметил костюм Виера, его иногда останавливающийся тяжёлый взгляд, цвет его галстука и жилета, нервное подрагивание руки. Закончил словами: «Ограниченно умен. Не очень интересный характер. Вероятно, плохо кончит».
VI
.......
VII
Лейден уже довольно давно находился во Флоренции с женщиной, с которой сошелся в Константинополе. Он называл ее Роксоланой. Имя у нее было какое-то странное, вроде Фатимы. Так она ему сказала в первый день, но затем стала с именем путаться: в другой раз оказалось, что ее зовут Зулимой. Он впрочем скоро заметил, что она часто врет и притом без всякой причины или цели. В этих именах был малоправдоподобный, конфетный восток. Позднее он догадался, что Фатимой, Зулимой и другими именами ее верно звали люди, «покупавшие» ее до него. «Время байроновское, много бездельных людей шатается по Европе в поисках подобных приключений». Однако нужно было как-нибудь ее называть. Лейден вспомнил рассказ гида. Она никогда о жене Солеймана Великолепного не слышала, но новое имя ей понравилось.
– Так меня и зови, – сказала она со смехом.
Они беспрестанно переходили с русского языка на французский. Роксолана говорила, что ей необходима практика во французском языке. Иногда она одно и то же сначала говорила по русски, затем сама для ясности переводила на французский. Это и забавляло Лейдена, и было немного ему досадно, точно новый, странный, неправильный язык подчеркивал его новую, странную, неправильную жизнь.
– Так и знай: ты теперь Роксолана.
– Хочешь, и я тебя буду звать Солейманом Великолепным? Не хочешь, ну, не надо. А ну, ты будь как султан. Все султаны щедрые, ах, какие щедрые! Они своим женам всё дают: бриллианты, шелк, бархат, гроши. Так делай и ты, а я буду тебя любить.
– Будешь любить? Значит, еще не любишь?
– Ты вези меня в Париж, я там скоро буду главная гадалка. Я еще не всё умею, но буду уметь, я страсть умная. А я хорошо говорю по французски?
– Ты отвечай, когда тебя спрашивают!
– В Париже можно много заработать. А я ну, тебя люблю. Буду страсть любить, если ты будешь щедрый.
Константин Платонович знал, что его считают «человеком с заскоками». Теперь он признавал, что люди, так его определявшие, были совершенно правы: «И даже не с заскоками, а просто полоумный. На старости лет изменить жене, связаться с авантюристской, влопаться в историю, которая должна кончиться неприятно, что может быть глупее и постыднее!». Тем не менее Лейден был весел и бодр, как давно не был.
В день своего отъезда из Константинополя, по дороге с Роксоланой на пристань, он вдруг на улице увидел Виера.
Тот изумленно на них взглянул, хотел как будто поклониться, – не поклонился, сделал вид, что не видит. «А мне говорил, шельмец этакий, что уезжает!.. Он никому не скажет, я знаю»… Как ни неприятна была Лейдену эта встреча, в ней было и что-то доставившее ему удовольствие. «Или уж очень мне надоело, что меня все всегда считали Ба-Шаром?».
– Кто это? – спросила Роксолана. – Ты его знаешь?
– Да, знакомый.
– Красивый. Он богатый?
– Нет, бедный, – сердито ответил Константин Платонович. Она вздохнула.
На пароходе он завел дневник. В Киеве у него были тетрадки, он записывал свои философские мысли. Дневника же, которым его дразнил Тятенька, никогда не, вел. Теперь решил записывать, как сошелся с Роксоланой. Сначала ему показалось, что это невозможно: на бумаге всё выйдет слишком грубо и безобразно. Лейден знал, что Ольга Ивановна никогда в его тетради не заглядывает, с ужасом подумал: что, если б она прочла! «Я так люблю ее, что не хотел бы ее огорчать, и пустяками, а теперь сделал это И даже не мучает совесть»… Он всё же кое-что записал: слова выходили литературные, новомодные: «любовный чад», «любовный угар», – он таких слов терпеть не мог, но трудно было найти другие для того, что у него было с Роксоланой в первую неделю. На море не качало ни разу, были разные мифологические острова, необыкновенные виды, в дороге полагалось рано вставать и поздно ложиться. Они поздно вставали и рано ложились.
В молодости Лейден вел обычную жизнь холостых мужчин и считал себя опытным человеком. Но по тому, что он в дневнике называл «техникой любви», он не встречал женщин, приближавшихся к Роксолане. Особенностью ее при этом была «внутренняя безчувственность», – он и тут другого слов для дневника не нашел. Всё это ей видимо наскучило, она просто выполняла обязанность, за которую ей платили деньги. «Верно и выполняет лучше или хуже в зависимости от того, сколько ей платят». Лейден ее спрашивал, любит ли она его, однако никаких иллюзий не имел; да и спрашивал больше от скуки, от того, что надо же было с ней хоть немного разговаривать. «Она „любит“, как Бордони поет: „Мастер без страсти“… С тех пор, как он стал Би-Шаром, мысли и чувства у самого Константина Платоновича приняли циничный характер, прежде совершенно ему не свойственный.
В разговорах с Роксоланой его удивляло то, что она все поступки людей неизменно приписывала денежным соображениям и делала это без малейшего порицания: очевидно, считала это вполне естественным и законным. Роксолана рассказывала ему о своей долгой связи с инглезом, фамилию которого не помнила. „Хороший человек, ах, какой хороший! Он страсть меня любил. А я его до сих тюр люблю“, – говорила она поглядывая на Лейдена: в ее нехитрую тактику входило возбуждать в нем ревность. – „Ну, а потом узнала его жена. Она богатая, ах, какая богатая! Имения, дом, гроши, всё у них было! Что же ему было делать? У него и свои гроши были да гораздо меньше. Понятное дело, он к ней ушел, а меня бросил… Много пил вина. Вот в Италии, говорят, хорошее вино. Ах, какой инглез был хороший! Ну, щедрый не щедрый, потому что и самому ведь нужно, зачем же отдавать лишнее? Он знал, что может другую иметь дешевле. Я ведь дорогая, да зато стою. Инглез мне больше дал, чем ты до сих пор, да ведь ты мне будешь давать дальше много. Я не люблю, когда дают мало. А твоя жена не знает, и ты ей не говори. А она верно старая. А если спросит, куда ушли гроши, ты скажи, ну, что потерял в торговле или на улице украли. Ах, как у нас крадут в Галате, ну все просто удивляются“.
Разговаривать с ней было скучновато. Шутки она понимала с большим трудом и не скоро. Раз вечером они сидели на палубе; Роксолана глядела на небо, лениво думая о своих делах. – „Милая, ты не смотри на звезды: всё равно я тебе их подарить не могу“, – сказал Лейден, выдав за свою шутку слова, сказанные любовнице каким-то английским лордом. Она долго не могла понять: – „Конечно, не можешь. Как же можно подарить звезду? Она на небе“. Всё же, когда Лейден, зевая, разъяснил ей остроту, Роксолана посмеялась. – „Что-ж, это ничего“, – сказала она. – „А вот ты в Италии сейчас дай мне гроши, мне много надо купить, ну ничего нет“.
„Что с нее взять“? – записал в дневник Лейден. – „Громадное большинство незначительных людей находят, что счастье в деньгах. Они этого не говорят, они, вернее, даже и не думают этого, но живут так, как если бы это было общепризнанной истиной. Я говорил Тятеньке, что критерий человека в том, какое место деньги занимают в его жизни. Но так ли это? Слишком многим выдающимся людям были присущи поразительные, почти наивные алчность и скупость. А у нее прямо разгораются глаза, когда она видит золото. Надо тщательно его от нее скрывать… Да, странная и нехорошая вышла история. Правда, вернусь в Киев, всё как рукой снимет, будет полная перемена. Вот как Фруассар в своей хронике представлял себе 100-летнюю войну с английской точки зрения, пока жил в Англии, и с французской после того, как вернулся во Францию“.
Вечером он как-то читал наизусть Роксолане стихи киевского поэта Андрея Подолинского: „Нет, душистых струй Востока – Мне противен тонкий яд, – Разве-б гурии Пророка – Принесли свой аромат, – Разве-б в знойном аромате – Талисманом я владел, – Чтобы жар твоих объятий – Никогда не охладел“… Она ничего не понимала, но слушала не без удовольствия. Константин Платонович, морщась, вспомнил, что эти стихи Подолинский читал у них в доме на Шелковичной: Лилю до того отослали спать; Ольга Ивановна неуверенно восхищалась.
Всё же, в первое время Лейден пытался „добраться и до души Роксоланы“ (так писал в своем дневнике). Но ни до чего он не добрался, никакой души не нашел. „Я не назвал бы ее Би-Шаркой“, – писал он, – „только потому, что она вообще не понимает разницы между добром и злом. И ведь таковы еще миллионы, десятки миллионов людей. О них, по той глубокой тьме, в которой они родились, даже нельзя сказать: „К добру и злу постыдно равнодушны“, как у нас горланил Вася“.
Лермонтовскую „Думу“ часто декламировал один из приятелей Лили. Обо всем, связанном с домом, с дочерью и особенно с женой, Константин Платонович вспоминал с ужасом. Но вспоминал он об этом не часто: прежде не подозревал, что не думать – так легко. И всё яснее чувствовал, что нисколько не хотел бы вычеркнуть из своей жизни эту новую страницу. „Уж очень много выдумывали о совести и раскаяньи разные богословы и драматурги“… Особенно легко было ни о чем неприятном не думать за вином. На пароходе были и дузика, и Тенедос, и крепкое тяжелое английское пиво. Роксолана пила еще лучше, чем он.
Красавицей Роксолану он по» прежнему не считал, но ее голос действовал на него неотразимо. «Странно, что у нее и голос, и глаза выражают прямо противоположное ее мнимой „душе“. И вздор вообще, будто они у людей что-то выражают. У Петра Игнатьевича голос очень хороший, а лоб сделал бы честь Канту или Спинозе, и это не мешает ему быть болваном и прохвостом»… Лейден вспомнил, что при первой встрече с Ольгой Ивановной его тоже поразил и привлек ее мелодический голос. «Сопоставление гадкое и оскорбительное для Оли. Но я посмел это вспомнить – и почему же я рад, что посмел?».
Характер у Роксоланы был доброжелательный и услужливый. На пароходе был какой-то одинокий старичек. Роксолана с ним познакомилась и на второй день, увидев, что у него болтаются на жилете пуговицы, предложила пришить их. – «Что-ж, он старый и один, этого не дай Бог», – объяснила она Лейдену, – «А нитки в Галате плохие. А ну если я буду старая и одна?» Константин Платонович видел, что ее профессия кажется ей совершенно естественной и нисколько недурной. «Еслиб только она поменьше врала… Впрочем, не мне теперь ее этим попрекать: сколько придется врать мне!.. Ян, конечно, никому не скажет ни слова, но вдруг встретят другие? Разболтают просто по любви к сплетням, даже не по злобе»… Странным образом, несмотря на свой новый цинизм, Лейден, с той поры, как стал Би-Шаром, думал о людях снисходительнее и больше никому не желал смерти. «Впрочем, кого же мы можем встретить во Флоренции? А ежели встретим, я объясню, что это случайная попутчица по пароходу, и тотчас перееду с ней в другой город». О том, что дела у него именно во Флоренции, он даже не подумал.
Накануне приезда в Италию Константин Платонович за обедом не стал пить и, не ожидая кофе, ушел один в каюту. Роксолана осталась со старичком. В каюте Лейден немного полежал, затем встал и написал в дневнике: «Неужели была ошибкой вся жизнь, построенная на Ба-Шаровском начале? Ведь всё-таки жизнь превратилась в обман! Конечно, не навсегда. Другие, даже старые, люди не придают значения таким похождениям. Но что если я в самом деле внезапно сошел с ума? И даже не совсем ведь и внезапно. Тятенька давно – полушутливо, однако не совсем шутливо – говорит, что я сумасшедший. Может быть, какая-то темная наследственность осталась у меня в крови, как верно была у моего родственника Штааля. Разве мы что-либо об этом знаем? Хорошо же тогда мое „Константинопольское чудо“! Оно, значит, проявило душевную болезнь».