Текст книги "Дядька (СИ)"
Автор книги: Мария Теплинская
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
– Ой, ради Христа, не гляди ты на меня, отверни свои очи!
Леська тогда чуть не заплакала, хотя и сама про себя знала: не так много найдется людей, способных выдержать ее тяжелый, словно осенний туман, взгляд, и чего уж тут обижаться на Доминику!
Но вот Леська подняла глаза и невольно вздрогнула: прямо напротив нее сидел тот сероглазый хлопец в расшитой алым цветом рубахе. Глаза их встретились, и она увидела, как жарко покраснели его лицо и шея – от корней волос до самого ворота.
Тут к ней повернулась Зося.
– Ты что же не ешь? – спросила она тихо. – А ну, живо бери ложку, не то все простынет! – и пододвинула к ней ближе обливную миску с дымившимися в ней колдунами.
У Леськи от смущения немного дрожали руки. Сердце ее часто и тяжело билось, кровь шумела в висках.
– Зося, – наклонилась она к самому уху молодицы, – а что это там за хлопчик напротив – не знаешь?
Зося едва заметно покачала головой, но Доминика, услышав ее вопрос, удивленно повела плечиком.
– Так то ж Данила Вяль, из Ольшан, нешто не знала?
Нет, Леська не знала. Ольшанами назывался ближайший к Длыми шляхетский застянок, там жила шляхта победнее и поплоше, но кичилась своим «высоким родом» – дай-то Бог любому князю! А Данила ничем не походил на шляхтича, выглядел таким скромным и ласковым и держался совсем как свой. Даже волос не стриг по-шляхетски коротко, и мягкие русые завитки спускались ему на шею, почти касаясь ворота. Вот ведь как оно бывает…
– Ничего-то ты не знаешь, потому как спишь всегда! – громким шепотом припечатала Доминика. – Не первый уж раз он приходит, все у нас его знают.
Леськино сердце от стыда и волнения стучало все громче, кровь жарко приливала к щекам. От смущения она не смела поднять глаз – ведь он наверняка слышал ее вопрос, а если и не слышал, так догадался по ответу Доминики, она говорила достаточно громко.
И все же она взглянула на него краешком глаза. – однако Данила невозмутимо уплетал горячую похлебку с колдунами, заедая краюхой черного хлеба.
«Слава Богу, вроде не слышал», – подумалось Леське. Ну, теперь она хотя бы знает, как его зовут…
Наконец она взяла деревянную ложку и, обжигаясь горячей похлебкой, тоже стала есть.
Глава двенадцатая
Хмель свалил деда Юстина еще за свадебным столом. Старик уже совсем без памяти уснул среди мисок и кружек, сунув кулак под голову. Тэкле с трудом удалось его растолкать.
– Юстик, а Юстик! – тормошила она супруга. – Вставай, вставай, належался!
Юстин что-то невнятно пробормотал, затем с трудом поднял со стола тяжелую голову, осовело повел мутными глазами.
– Тэклюсь!.. Еще бы выпить, а? За молодых-то?
– Да какое выпить, Христос с тобою! – заворчала жена. Молодых уж благословили да спать увели. Не срамись уж перед людьми, пойдем покуда…
Подошел Савка, встряхнул отца за плечи.
– Вставайте, татусь! Экий вы, право, на вид ледащий, а не поднять! Аленка! – крикнул он через всю горницу. – Иди-ка сюда!
Леська, задумчиво сидевшая в углу на лавке, испуганно дрогнула плечами и поднялась.
– Сходи, свитку дедову принеси, – коротко велела Тэкля.
Леська побежала в сени, где гости оставили свои свитки и полушубки; перебирая в темных сенях чужие одежины, отыскала наконец дедову свитку – светло-серую, отороченную по вороту узкой полосой вышивки.
Когда она вернулась, Юстина уже подняли на ноги, и он стоял, покачиваясь, болтая во все стороны лысеющей головой на тонкой сморщенной шее. Тэкля и Савел поддерживали его с обеих сторон – оба сильные, рослые, и возле них дед казался еще более маленьким и хлипким.
– За смертью тебя посылать! Давай скорее! – Савка выхватил свитку у нее из рук и накинул на плечи отцу.
– Спасибо вам, хозяева добрые, за привет, за ласку! – поклонилась Тэкля Рыгору с Авгиньей да вдове Еве Павлихе.
Рыгор, как всегда, был сдержан и немногословен. Выпил он совсем немного и казался почти трезвым – только разве глаза блестели чуть ярче обычного. Не забыл еще Рыгор, какую коварную шутку сыграл с ним хмель этим летом, когда вернулся из солдатчины Ясь. Помнит Рыгор, как едва не вырвались на свободу тайные его думы, что столько лет загонял он на самое дно памяти.
На молодую свою невестку, напуганную и заплаканную, глядел он с явным сочувствием, а разок даже погладил ее по плечу: не бойся, мол, в обиду не дам!
– Держись ближе к свекру, – наставляла Владку мать. – Он мужик хороший, разумный, зря не обидит, да и другим не даст.
Но Рыгора Владка и так не боялась; пугала ее одна лишь сварливая и скупая Авгинья…
Леська хотела помочь Савке с бабушкой вести деда, но те оттеснили ее:
– Ступай, ступай вперед, мы уж сами…
Она первой спустилась на темный двор по деревянным ступенькам, сырым и скользким от мелкого осеннего дождя. На дворе моросило, порывистый ветер гнал в лицо мелкие холодные брызги, раскачивал тонкие ветви давно облетевшей березы. Вздрогнув от сырой прохлады, Леська плотнее закуталась в свой кожушок, рассеянно огляделась по сторонам. Деревня уже давно спала, в черной осенней мгле едва угадывались темные хаты, и лишь кое-где ярко горели оранжевые квадраты окон. Светились окошки и в дальней хате, у Горюнца.
«Не спит, бедный», – подумалось Леське.
Савка и Тэкля меж тем свели деда с крыльца.
– Эй, Аленка, где ты там подевалась? – услышала она Савкин голос. – Будет зевать, дома назеваешься! Идем до дому!
Придя домой, сразу начали стелиться, даже не вздувая огня. А когда все легли и угомонились, Савка со своего места окликнул ее громким шепотом:
– Эй, Аленка! Спишь, что ли?
– Ну, чего тебе? – откликнулась она сонным голосом.
– Шея не болит? – спросил родич.
– Нет, – удивилась Леська. – С чего ты взял?
– Так ты ее, поди, отвертела-то за день, покуда на ольшанича глаза пялила! Думаешь, никто не заметил?
Конечно, Леська так не думала. Ей просто в голову не приходило, что кому-то может быть до этого дело.
– Ты, Аленка, поосторожнее с этим! – продолжал Савел. – Коли панич, то подальше! Ничего, может, и не будет, а молва пойдет – хоть уши затыкай!
– А ну тебя! – отмахнулась она, не дослушав, и отвернулась к стенке…
Устала она, за день набегалась, ноги так и гудят, а в ушах до сих пор – гул голосов и дробный топот пляски.
Танцы устроили в овине, где снопы перед обмолотом сохли и дозревали. Стоя у стены, касаясь рукавом колких снопов, глядела она, как кружатся пары, выбивая дробь сапогами да черевичками на высоких железных подковах, как развеваются цветные подолы и пестрые ленты девчат. А сама она за весь вечер один только раз и прошлась в паре с Данилой, да и то, наверное, больше оттого, что не нашлось для него другой пары, и стояли они у разных стен, друг против друга. Да и то не сразу решился Даня к ней подойти, краснея от смущения, пригласить на танец.
Навсегда запомнит Леська этот первый в своей жизни танец со взрослым парнем. Прежде ей доводилось лишь «ради смеха» приплясывать с Виринкой на лугу или, взявшись за обе руки, проскакать по расстеленной на траве холстине, когда по весне белили полотна… Никогда не изгладится из ее памяти, как слаженно неслись они в паре, словно птицы в полете, как чуть дрожали на ее талии теплые Данины руки, как в легком безумии кружилась голова.
Она не хотела брать в голову, что после нее Данила танцевал и с Доминикой, и с Агаткой, и с Ульянкой, и с Василинкой, а она по-прежнему стояла в одиночестве у стены, касаясь спиной сухих и колких снопов, и никто больше не пригласил ее танцевать.
Она давно заметила, что хлопцы не просто не обращают на нее внимания, как на маленькую, а даже как будто опасливо сторонятся: видно, все же пугают их ее «цыганские очи». Ну и пускай, коли так! Они ей тоже не больно нужны, трусы такие, меньше хлопот без них…
И все же обидно ей вспоминать эти танцы, как стояла она у стены одна, никому не нужная, дура дурой. Не было рядом ни Янки, ни хотя бы Васи, возле которых она могла бы притулиться. Данила – и тот смущенно отворачивался, когда смотрела она в его сторону. А уж Савка так и вовсе про нее позабыл: весь вечер скакал он в пляске с девчатами или обсуждал с хлопцами какие-то свои мужские дела.
А теперь туда же – лезет учить ее уму-разуму, на кого ей глядеть, от кого отвернуться!
Немного поплакав от обиды и горечи, Леська сама не заметила, как заснула. И приснился ей сон, будто идет она вместе с Данилой по широкой снежной равнине глухой синей ночью. Данила – в белой рубахе, на ней вьется по ветру какая-то полосатая панева да холщовый передник. А снег на них все валит и валит, а ничуть ей не холодно, как будто и не снег это вовсе, а пух лебяжий…
Сон ушел, и Леська, подняв голову со смятой холщовой наволочки, огляделась по сторонам. Было темно; в четко очерченных рамах стоял синий сумрак, в углу смутно белела большая печь с черным бездонным устьем. Все еще спали; с печи тяжело свешивались толстые Тэклины косы, за ее спиной покряхтывал во сне дед. На соседней лавке ровно и глубоко, с легким присвистом дышал Савел.
Леська посидела немного, обняв руками колени, поежилась голыми плечами и решила, что пора вставать. Хорошо, что она так рано поднялась, а то по утрам столько дела, а на нее и так ворчат, что она вечно копается! Савка ей, случается, даже косы заплести не дает:
– Сперва дело сделай, потом будешь свои волосья драть! Косы твои и подождать могут, ничего им не сделается!
А коли нет – вставать надо раньше!
И вот теперь она встала пораньше, умылась над кадкой и принялась за свои косы. Распустила их по белому полотну сорочки, достала гребень. Взяла пушистую прядь, пропустила ее сквозь пальцы. Эх, хороши были бы ее косы, всем хороши, кабы посветлее были они да помягче…
Налюбовавшись своими косами, она заплела их в одну минуту и, наскоро одевшись, пошла в хлев доить и убирать корову.
Красуля – корова большая, медлительная, темно-бурая, с большим белым пятном на лбу. Едва Леська вошла в хлев – корова ласково потянулась к ней мягкими губами и низко, негромко мыкнула. У не очень красивые глаза, отдаленно похожие на Леськины: темно-карие, с поволокой, за бархатной радужкой почти не видно белков, а ресницы длинные, густые, загнутые кверху, и Красуля то и дело опускает их, притеняя взгляд.
Тонкие струйки молока гулко зазвенели о дно и стенки подойника. Пахло коровьим телом и подопревшей соломой. Красуля – корова хорошая, дойная, да только вот вымя у нее туговато – руки устают. А молоко уже не звенит, а только журчит и пенится. Скоро будет полный подойник.
Но вот послышались шаги за стеной, скрипнула и чуть хлопнула дверь хлева, пахнуло сквозным холодом – кто-то вошел. Леська обернулась через плечо – Савка стоял в двух шагах и глядел на нее своими желтыми глазами с тяжелым неодобрением.
– Ну так все поняла, что я тебе вчера говорил? – спросил он наконец.
Леська фыркнула, не желая отвечать, и невозмутимо продолжила свое дело.
– А ты не фырчи да не кривись – за тебя же, за дуру, тревожимся! Худая слава девке – страшнее надсады!
– Ах ты, горе мое! – с сердцем бросила она. – Да что у нас было-то? Разок всего один поглядела, а ты уж худой славой меня пугаешь! Да откуда ей и взяться, той славе?
– Один раз, конечно, еще и ничего бы, – нехотя согласился родич. – Дак ты ж не один раз, ты день целый на него пялилась, как еще не окосела!
– Ну и что? – дернула плечом Леська. – А сам ты нешто на девчат не глядишь? Вон кочетом каким на них зарился – нешто я не видела? И плясал с ними весь вечер – как еще все полы не вытоптал? Никто же не говорит худого ни про тебя, ни про них – так с чего бы про меня скажут?
– А ты на других не кивай, твое дело – себя блюсти! Пока-то не страшно, бо ты еще девчонка зеленая, никто и в голову не берет, да вот лиха беда – начало! Ты Маринку гжелинскую хорошо помнишь? Вот то-то! Так вот, покрепче помни!
После этих слов Савка гордо удалился, оставив непутевую девчонку в одиночестве – размышлять о гжелинской Маринке и о собственном неразумном поведении.
Не спроста умолкла вдруг Леська, так и не найдя, что ему ответить: помнит она про ту Маринку, хорошо помнит – такая жуть не скоро забудется… Вот уж лет семь миновало после трагедии с этой несчастной девушкой из деревни Гжелинка, что принадлежит пану Генрику Любичу. Леська тогда совсем дечонка была, не все еще понимала, но четко врезались в ее детскую память ужас и ненависть, охватившие тогда всю Длымь. Подробности она узнала позднее, как подросла – сперва от старших подруг, а потом всю эту историю поведала ей бабушка, и у девчонки тогда по-настоящему захватило дух от праведного гнева и жалости к этой несчастной.
Началось все с того, что красавица Маринка слюбилась со шляхтичем – извечный мотив старых печальных песен о брошенных каханках. А всего хуже было то, что не простой то был шляхтич, не какой-нибудь захудалый ольшанич или якубович, а происходил он – шутка ли молвить! – из Любомирского застянка. Богаче и гонористее той шляхты по всему краю не сыскать. Все они там сплошь князья Любомирские, только что грамоты утеряны. Каждый день, сказывали, чай пьют, а в нем топленых сливок полкружки! А бабы у них и по будням-то все цельные исподницы носят из голландского полотна (изготовленного не иначе как в городе Слуцке), а уж в праздники такими копнами ходят разубранными, что просто диву даешься, как они поворачиваются – столько на них понадето крахмальных юбок, а понизу из-под подолов белой кипенью кружева так и пенятся! А на головах-то что понастроено: – с ума сойти можно! Чепцы-каптуры высоченные, что твои пасхальные бабы, а на них чего только не понагружено: и ленты, и кружева, и пышные крахмальные оборки, а у иных даже павлиньи перья понатыканы, да еще столько всякой другой канители, что только смотри да дивуйся, как у них под тяжестью такой шеи не сгибаются… Все местные шляхтянки тянулись за любомирками, да только где им до тех щеголих!
Однако еще более, нежели щегольством да богатством, славились любомирцы своим гонором и нетерпимостью. Был это народ воинственный и жестокий; доблестные их предки, сказывали, сражались и со шведами, и с немцами, и с царем-самозванцем ходили в Москву. Так они, по крайности, похвалялись, и не было причин им не верить, ибо даже в мирное время это были такие псы злобные – не дай Бог кому ненароком зацепить! И не то что мужиков сиволапых – шляхтича не всякого за человека считали. Длымчан, правда, не трогали – знали, что те в обиду себя не дадут – а вот ольшаничей сколько раз из корчмы за порог выкидывали: не хотим, дескать, за одним столом с худородными сидеть!
И вот в такого ухаря угораздило влюбиться бедную Маринку. Тот Стась оказался ничем не лучше других, да это и на лице у него было написано, хотя, говорили, парень красивый. На что она здесь могла надеяться? Исход был предрешен с самого начала. Один Бог ведает, чего он ей насулил: из неволи выкупить, в жены взять, сделать первой пани на весь повет – да ведь сколько учит мудрая народная память, чего стоят на деле все эти золотые горы! Но Маринка, подобно всем влюбленным девицам, в единый миг позабыла и старинные песни, и материнские наказы, и безоглядно бросилась в любовный омут…
И любилась она со своим шляхтичем не год, не два, а всего три недельки. Да и в эти деньки немного испила радости: ласковый поначалу Стась очень скоро переменился, позабыл все свои недавние клятвы, стал заносчив и груб. Она души в нем не чаяла, жить без него не могла, а он знал про то и глумился день ото дня все хуже. Под конец он уже просто вытирал об нее ноги, ругал последними словами и, в довершение всего, начал бить. Но даже это готова была терпеть бедная каханка, лишь бы видеть его, лишь бы с нею он был, не покинул…
А уж сраму-то натерпелась! Ворота дегтем измазали, русые косы без венца очепком покрыли. Подруги от нее отшатнулись, ребята малые пальцами казали, а священник прилюдно отказал ей в причастии.
И все равно отчаянно любила она своего любомирца, готова была сапоги ему целовать, да еще и сама себя корила, что оттого он, верно, и переменился к ней так, что худо любить стала…
А спустя три недели запропал ее шляхтич. Напрасно ждала его Маринка на берегу и в овраге, куда, бывало, приходил он к ней на свидания и где теперь в горьком раскаянии проливала она жгучие слезы. Только зеленая мурава, молчаливые вековые сосны да синий Буг знали, сколько там было их пролито… Так прошел еще месяц. Любомирец так и не появился, а Маринка в ужасе поняла, что не только суд людской, но и сама женская природа предъявила ей суровый счет. А вскоре дошла до Маринки еще более ужасная весть: ее Стась обручен с паненкой из своего же застянка, и на Петров день будет свадьба. И добро бы он теперь только обручился, а то ведь у него еще с самой весны невеста была сосватана. И оглашение в церкви уж было, как раз в те дни, что он с Маринкой не виделся.
– Как же так? – ахнула потрясенная девушка. – Как же он мог?
– Да уж вот так, милая, – ответили ей. – Вот тебе и каханье твое!
– Да не может быть! – все еще не сдавалась Маринка.
– Может, не может, а так оно и есть. А не веришь – поди сама у него спроси!
– Где же я найду его? – ахнула она совсем упавшим голосом.
– Да известно где – в корчме у Баськи! Где ж ему еще-то быть?
Побежала Марина в корчму. И точно, увидела его там – стоял возле стойки с другими молодыми шляхтичами да пересмеивался с шинкаркой Басей.
– Стасю! Каханый мой! – без памяти кинулась она к любимому, обо всем позабыв – и про гордость свою, и про то, как пинал он ее сапогами в последние их встречи, и про то, что люди кругом…
Дружки его загоготали, а сам каханый, резко вырвав из ее ладоней свой локоть, угрюмо спросил:
– Ну? Чего тебе еще надо?
– Стасю! Люди говорят… будто женишься ты… – едва смогла она выговорить, так сдавил ей горло подступивший безумный страх.
– А тебе-то что до того? – буркнул ненаглядный.
И вновь пошатнулась Марина, собственным глазам и ушам не веря.
– Но ведь… как же тогда, Стасю?.. Ведь мы же… Ты же мне обещался… Мы же с тобой сговорены…
Тут вся пьяная ватага так со смеху и покатилась, глядя на такую невесту – босую, в будничной крестьянской одеже, с головой, покрытой грубым очепком, униженно молящую, совсем жалкую рядом со щеголеватым их приятелем. А тот с досады и злости весь покраснел, будто рожу ему кипятком ошпарили, и, вновь рванувшись из молящих рук прежней своей каханки, прошипел злобно:
– Да поди ты прочь, неотвязная! Шутка это была! Гляньте вы, хлопцы, на эту ободранку помойную, да и посудите себе: вконец ли я рехнулся – такую в жены брать?
– Но зачем же ты, Стасю, обманывал меня, почему не сказал мне сразу, что с другой обручен?
– Ну а кто ты такая, что я тебе докладываться должен? – фыркнул Стась. – Ты ступай, ступай отсель, глядеть на тебя тошно!
– Стасю! – решилась она напоследок. – Дитя ведь у меня будет…
– Да чтоб ты пропала с твоим отродьем! – потерял всякое терпение каханый. – Я-то здесь при чем? Отколь я-то знаю, от кого ты его нагуляла? Вон и Юзик, и Михалек, и Антек – все скажут, что с тобой тоже спали. Верно, хлопцы?
– Верно, верно! – загудело вокруг.
Тут уж бедная Маринка не выдержала и, заливаясь слезами, кинулась вон из корчмы. Однако на этом она не унялась, и беды на том не кончились.
В самый Петров день, когда венчался он со своей паненкой, в божий храм, словно буйный вихрь, ворвалась Маринка. Один Бог ведает, как она туда пробилась, кто ее пропустил, однако, растолкав бесчисленных гостей, вылетела она к самому алтарю. Едва ли понимая, что творит, пихнула она с силой разряженную невесту – всю в кружевах, в розах, в тонкой прозрачной вуали – а затем поддала кулаком прямехонько по серебряному блюду с лежавшими на нем обручальными кольцами, что протягивал новобрачным священник. Блюдо вылетело из рук ошеломленного батюшки, кольца разлетелись по разным углам, а сама Маринка торжествующе расхохоталась безумным хохотом, от которого повеяло потусторонней жутью.
В первый миг никто ничего не успел понять – все застыли в едином немом оцепенении. Потом невеста пронзительно завизжала, а ее суженый непотребное выругался и жестоко ударил незваную гостью. Подоспевшие шафера и еще несколько молодцов ухватили Маринку за руки, выволокли из храма и сбросили с крыльца вниз.
Однако и на том дело еще не кончилось. Через несколько дней после учиненного Маринкой дебоша несколько молодых любомирцев со Стасем во главе поймали ее в лесу. Подумать страх, какие мерзости они с ней творили, но лишь на другой день нашли ее соседи в кустах ольшаника, где бросили ее те изуверы – лежавшую в луже крови, всю избитую, чуть живую.
Пан Генрик пробовал, сказывали, с этим делом разобраться, да так ничего и не смог поделать: бедная Маринка вконец лишилась рассудка и назвать никого не смогла, так что зачинщиков не доискались, а весь застянок судить не будешь. Несчастная девушка лишилась ребенка и сама не поправилась, изойдя кровью – так и схоронили.
А Стася божья кара все же настигла: спился он до полного непотребства и несколько лет спустя замерз под своим же тыном.
И до сих пор окрестные матушки рассказывают эту притчу подрастающим дочкам, наставляя в одном: берегитесь, девки, шляхты! Но когда же это девки слушали умных матушек?
Леська вновь недовольно фыркнула, надув губы. При чем тут, хотелось бы знать, та гжелинская Маринка? Разве Данила похож на того Стася? Разве он злодей и пьяница? Или, быть может, Леська без стыда висла у него на шее, давая волтузить себя сапогами, а потом те же сапоги исступленно целуя? Ох уж эти ей родичи! Всегда они рады сделать из иглы вилы!
Когда Леська, убрав скотину, вернулась в хату, все были уже на ногах. Дед, покряхтывая на лавке, обматывал ноги онучами, Тэкля заплетала седеющие толстые косы. В печи уже потрескивал огонь, варилась картошка.
Леську все же тревожило: что думают старики о ее вчерашнем поведении на свадьбе? Дед, пожалуй, и не думает на нее сердиться, хотя, конечно же, все скумекал. А вот бабушка… Тэкля не говорила ни слова, однако по ее чуть нахмуренным соболиным бровям внучка поняла, что та не слишком ею довольна.
– А вы знаете, бабусь, – решилась девчонка нарушить молчание, – мне ведь на тот год рантух готовить. Дождалась-таки!
– А ты теперь только узнала? – удивилась Тэкля. – Я ж тебе вроде с неделю тому говорила. Или нет? Ну, стало быть, забыла.
Леська уже готова была про себя обидеться: как же можно про такое забыть? Да только вот не успела.
– А ты что думала? – продолжала Тэкля. – Бабы наши тебя уж давно на приметке держали: все ведь холсты твои видели. Да только нужно было, чтобы в года ты сперва вошла. А ты к тому лету как раз и войдешь: весной четырнадцать годков тебе минет, на Троицу венок наденешь, в девичий круг тебя примут, а там и до жатвы недалеко!
Ах, Троица! Как ждала Леська этого дня! Как не терпелось ей надеть девичий венок, пройтись в хороводе, стать взрослой… Чтобы кончилось наконец это слишком затянувшееся детство, чтобы не быть ей больше птенцом неоперенным, чтобы носить по праву и вишневую казнатку, и цветные мониста, и убирать яркими лентами тяжелые косы. И танцевать по праздникам с хлопцами, пока голова не закружится – кто ее тогда упрекнуть посмеет? И никакие Кулины ей не страшны тогда будут, пускай сами ее боятся, кабы всех женихов не отбила!
И рантух будет у нее такой, что залюбуешься! Она уже решила, какой: длинный, ниже колен, и широкий, чтобы закутаться в него было можно. И тонкий, чтобы сквозь него все видать было, как будто его и вовсе нет. У пана Любича разные рантухи по стенам развешаны – и голубые, и бледно-зеленые, и нежно-палевые, что светлая солома, а вот у нее будет белый, как свежий снег. Как и другие девчата, прясть и ткать она научилась рано, и уже не первый год все хвалили ее беленые холсты.
– Надо же! – дивились люди, – У такой чернавки, и такие полотна белые! Издали поглядеть – и не увидишь: лежит полотно на снегу, али нет.
Вот и рантух свой она так же выбелила, а теперь по всему полю чудными цветами разошьет – глаз будет не оторвать! Или, может быть, лучше пустить по краю кайму из гроздьев калины – только не красных, а тоже белых? А впрочем, это она потом придумает, время есть пока…
– А ты мне еще вот что скажи, – перебила Тэкля ее мечтания. – К Ясю-то ходишь?
– Хожу, конечно, – ответила внучка. – Вчера вот только у него была. – Савка-то на меня все ворчит за него… Да я вот все равно пойду нынче.
– Нынче его с утра дома не будет: в лес к Марыле собрался. А Савку ты слушай больше! Я-то знаю, с чего он ворчит, да все ему блажится невесть что!
Леська не хотела до конца понимать, что же такое «блажится» ее родичу, но все же беспокоило ее какое-то полуосознанное девичье сомнение, неумолимо подсказывая верный ответ. Ее неискушенное сердце никак не могло принять этой мысли – настолько она казалась ей дикой и даже страшной, и поневоле приходила на память старинная притча о сестре и брате, полюбивших друг друга запретной любовью. Янка ей, конечно, не брат, и родства никакого меж ними нет, но все же…
Она поспешила избавиться от своих подозрений, отогнать их прочь, уверить себя, что ничего подобного ну просто не может быть, а Тэкля и Савка имели в виду что-то совсем другое.
Однако вскоре после обеда решила-таки пойти к нему – просто чтобы поглядеть ему в лицо, чтобы убедиться, что напрасно терзают ее смутные девичьи тревоги.
На улице стоял пасмурный серый денек, но не слякотный, как вчера, а чистый, ровный, без дождя и ветра. Тумана сегодня не было, и вся Длымь, окруженная черным облетевшим лесом, виднелась, как на ладони. Ах, как хорошо было бы побродить, подышать этим чистым осенним воздухом, наполненным терпкой ароматной горечью преющих листьев…
Когда она отворила калитку Горюнцова двора, Гайдучок, как всегда, завизжал, однако не кинулся ей под ноги мохнатым вертлявым комочком, а все брехал-заливался возле своей конуры. Приглядевшись, она поняла, в чем тут дело: от шеи щенка тянулась тяжелая цепь.
Услыхав тявканье и шаги, из хаты выглянул Митрась.
– День добрый, Митрасю, – кивнула ему Леська.
– День добрый! А дяди Вани нет.
– Еще не вернулся? Хотел вроде к обеду быть…
– Задержался, верно, – пожал плечами хлопчик. – Ты давай заходи скорее, не то все сени выстудим.
В хате на подоконнике сидела Мурка и задумчиво жевала Янкину любимую розовую герань. Заслышав Леську, она, не роняя своего кошачьего достоинства, изящно соскользнула с подоконника и подошла поздороваться. Это была уже почти взрослая кошка, и притом очень красивая. Шерсть у нее была необычайно густая, пушистая, мягкая и на свету отливала дымчатой голубизной. Леська тут же подхватила ее на руки – кошка негромко муркнула и дружелюбно уткнулась ей в самое ухо крошечным холодным носиком.
– Целуешься, Мурыська? – засмеялась гостья и прижалась щекой к теплому кошачьему боку.
Митрась насмешливо сощурился:
– Ишь ты! Горазды вы обе лизаться, как я погляжу – что одна, что другая!
– А как же! – Леська лукаво подмигнула ему из-за Муркиной спины, которую снова прижала к самому лицу.
– Ты расскажи, как вчера погуляли-то? – спросил Митрась. – Мы с хлопцами видали кой-что в окошки, да только много нас было, толкались… А тут еще и другие набежали – так мы с теми из-за места посварились. Так что непросто мне было пробиться к окошкам-то!
– Вот то-то мне все казалось, что в хате словно темно, – засмеялась она. – А это вы с хлопцами, выходит, весь свет застили!
– А я и тебя, Аленка, тоже видал, – заметил Митрась. – Ты там на парня одного уставилась – позабыл, как звать…
Леська от изумления невольно всплеснула руками:
– И это углядел? Ну, глазаст!
– Да тут и не надо глазастым быть; крот слепой – и то бы углядел! Он отвернется, а ты на него – зырк, зырк! И к венцу когда ехали – ты с него тоже глаз не сводила, мы видели! Со Степаном он ехал, бекеша на нем еще была, вся красным расшитая… Он спиной к тебе повернулся, а ты в спину ему так и уставилась, чисто на святые образа, так что не отпирайся! И что ты в нем разглядывала, ума не приложу? Я сперва думал – бекешу; та и впрямь больно хороша, дяде Ване бы моему такую! Ну да ладно! – вдруг спохватился мальчишка. – Так как погуляли-то?
– Да ну, ничего хорошего! – пожала плечами Леська. – Скука одна, и устала я до смерти!
– Да ты что? – ошарашенно хлопнул глазами Митрась. – Там – и скука? Мы вон под окнами толкались, на холоде – и то было весело, а тебе… прямо на свадьбе – и скучно?
– Ну да, – вздохнула Леська. – И ты знаешь, Митрасю, к вам все хотелось… А я тебя в окнах-то и не видала ни разу, все какие-то чужие хлопцы заглядывали. И такая тоска взяла меня – слов нет!
– Эх, ты! – только и вздохнул Митрась. – Так ты дядю Ваню ждать будешь?
– Подожду, – ответила она, тут же задумчиво уставясь в окно.
Митрась принялся что-то напевать себе под нос, а она сидела, взобравшись с ногами на широкую дубовую лавку (Янка, в отличие от Савки и бабушки, не выговаривал ей за эту привычку), и бездумно глазела в окно. В бледно-сером оконном проеме стебли и листья герани казались совсем черными, словно литыми; четко темнела высокая стрелка с шапочкой острых бутонов, поднимаясь над ворсистыми круглыми листьями. Глядя на эту стрелку, ей поневоле вспомнилось, как вчера, едва сдерживая слезы обиды, смотрела она на чужую герань, и вновь те же слезы поднялись вдруг к самому ее горлу. Хоть и не дружит Леська с другими девчатами, однако при каждой встрече с ними бывает ей горько: слишком обидно знать, что ты для них – вроде ненужного сора: собрали и выкинули вон! Даже Доминика…
Но что, собственно, можно сказать о Доминике? Среди прочих ее выделяет, пожалуй, одна лишь красота; во всем остальном она, в общем, такая же, как и все другие. Теперь только понемногу начала понимать Леська, что угнетает ее не столько само по себе пренебрежение к ней Доминики, сколько то, что Доминика, обладая такой красотой, при этом то и дело обнаруживала свою посредственную сущность. Как будто красота заменила ей все – и горячее сердце, и ясные мысли, и твердую волю… Не такой, совсем не такой была праматерь Елена, которую так напоминала лицом эта красивая девушка! И невозможно представить, чтобы праматерь Елена вот так же надувала бы губы, надменно отводила глаза, с небрежным высокомерием бросала обидные замечания. Леську угнетало, что тем самым Доминика порочит тот ясный и чистый образ далекой и прекрасной девушки, что так безмерно дорог ее сердцу.
– На кого ты дуешься? – спросил вдруг Митрась.
– А я и не дуюсь вовсе. С чего ты взял?
– Нет, дуешься: зубы стиснула и щека у тебя задергалась.
– Да ну! – отмахнулась она. – Так просто – подумалось…
А скоро послышался скрип калитки, знакомые шаги по двору, истошный щенячий визг. Леська тут же вскочила с лавки и кинулась в сени – встречать.