Текст книги "Ненаписанные страницы"
Автор книги: Мария Верниковская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
VII
Когда люди всегда вместе, они знают друг о друге все, даже то, о чем никогда не говорят вслух. Знают не только работу, но и ту сторону жизни, которая скрыта за дверями квартиры. Человек приносит в цех завтрак, завернутый в салфетку, и от того, каков цвет салфетки и какой слой сала на куске хлеба, окружающие безошибочно определяют семейный уклад человека, характер его жены и то, как дорог ей муж. Иногда семейные порядки доменщиков открывались в душевой. Никто специально не подглядывал, не следил друг за другом, но если рядом с твоей ногой оказывалась торчащая из носка пятка, невольно отводил глаза в сторону, испытывая сочувствие к человеку.
Кравцов не приносил в цех завтраки, в душевой не надевал рваных носков, но когда он злобно ругался в диспетчерской, его сторонились, догадываясь, что он опять пришел на работу с тяжелой головой.
Каждый про себя его осуждал, а вот теперь, когда с ним случилось такое, трудно было без боли и сомнений вычеркнуть его из цехового списка.
Тягостная тревога томила Кострову. Она знала, насколько может оказаться роковой для Бартенева история с Кравцовым. Ходили слухи, что Лотников подал жалобу в горком партии.
Бартенев делал вид или действительно не замечал сгущающихся над ним туч. По-прежнему ровно в восемь утра он появлялся в цехе, спрашивал о ночной вахте Женю Курочкина, затем шел на печи, проводил рапорты, собирал технологическую группу. Дважды за это время заходил в лабораторию и очень подробно интересовался у Костровой проведением опытов. Глядя на него, она поражалась, как у этого человека хватает воли при любом настроении, при любых обстоятельствах сохранять размеренный рабочий ритм. При встречах ни она, ни он ничем не напомнили друг другу того разговора, который произошел между ними после случая с Кравцовым. Но именно тот короткий, пожалуй, несколько странный разговор сблизил их, протянул между ними незаметную для других ниточку, которую чувствовали только они. Она все чаще ловила на себе его пристальный, испытующий взгляд.
Однажды он пришел в лабораторию не один, а с директором.
– Инженер Кострова занята опытами по определению горючести кокса, – сказал он Лобову, сдержанно улыбаясь ей.
Директор протянул ей большую, широкую ладонь и попросил объяснить принцип устройства аппарата.
– Принцип установки очень прост, – начала она, преодолевая стеснительное чувство, – если не считать этой соединительной системы…
– И ваших бессонных вот ночей, – Лобов поднял на нее глаза, не строгие, очень доброжелательные и даже чуть застенчивые.
– Я не могу принять все на себя, – возразила Вера Михайловна, смелея от директорского взгляда. – Это коллективное творчество. – Она взглянула на Бартенева, по выражению его лица поняла, что и он помнит тот день, когда они втроем – Бартенев, она и Верховцев – монтировали установку.
– Ну, и каковы первые результаты? – поинтересовался Лобов.
Она достала из ящика стола тетрадь, наполовину исписанную мелкими цифрами, и стала объяснять ему то, что ей удалось обнаружить.
– Скажите, – вдруг прервал ее Лобов, – начальник цеха не ущемляет вот ваших порывов к исследованиям?
Хотя вопрос прозвучал в полушутливом тоне, Вера Михайловна подумала, что Лобова не только служебные обязанности привели в лабораторию. Она открыто посмотрела ему в глаза и покачала головой:
– Наоборот.
– Хорошо, хорошо, – поспешно проговорил Лобов каким-то другим отчужденным тоном, как будто его слова предназначались теперь не ей и не Бартеневу, а кому-то другому. На минуту он снова стал строгим директором, но тут же встряхнулся и, протягивая Вере Михайловне руку, с улыбкой сказал:
– Раз не мешает, исследуйте. Иногда практика двигает науку быстрее, чем академия. – Он басовито рассмеялся и направился к выходу.
Лобов действительно на этот раз приезжал в цех неспроста. Намечалось заседание бюро, где ставился вопрос о Бартеневе. Секретарь горкома Глазков говорил, что поступило из цеха заявление на Бартенева, якобы притесняющего новаторов. Лобов решительно запротестовал и поехал в цех, а затем явился в горком. Прочитав заявление, подписанное Лотниковым, Барковским и Дроботовым, он резко сказал:
– Чепуха! Бартенев не сумасшедший, но чтоб с ним вровень встать, другим надо тянуться. Я знаю, что в цехе ставятся интересные опыты.
– Единоличная революция в технике? – с усмешкой заметил Глазков.
– Это вот Лотникову так кажется. Опыты Бартенев проводит на действующих агрегатах. На печах люди работают.
– Но от этого агрегаты не стали давать больше металла?
– Не сразу вот Москва строилась, – горячась, проговорил Лобов. – Производство чугуна медленно, но повышается.
– А этот случай с Кравцовым, – проговорил Глазков. – О нем сигнализирует секретарь парторганизации.
На крупном лице Лобова нависшие брови сошлись над переносьем. Сдерживая себя, он торопливо потянулся к лежавшей на столе пачке папирос и закурил:
– Плохо вот, когда начальник цеха и секретарь парторганизации тянут не в одной оглобле.
– Рядом с таким не каждый в оглобли впряжется, – заметил Глазков.
– Да, у Бартенева свой широкий шаг, своя походка, – проговорил Лобов, с силой раздавливая папиросу в пепельнице. – А мне вот такие-то, не по ГОСТу, очень по душе, – проговорил он потеплевшим тоном. – А вот уже сигнализаторов в вышестоящие органы, признаюсь, не терплю, – резко закончил он.
В цехе он говорил с Бартеневым о Кравцове, строго отчитал его, как он выразился, «за дерзкое мальчишество», избегая прибегать к более четким и острым формулировкам. Но сейчас Лобов был проникнут непоколебимой решимостью отстоять Бартенева, не допустить дела до бюро.
Порыв ветра распахнул окно и легко поднял со стола бумаги. Глазков быстро встал и, затворяя створки окна, сказал:
– Насчет секретаря решат сами коммунисты, а нам с тобой надо решать судьбу Кравцова.
Лобов признательно посмотрел на секретаря. Глазков не говорил уже о Бартеневе, значит, понял. В кабинет зашел председатель горисполкома Боков, поздоровался с директором и, наклоняясь к Глазкову, стал ему что-то тихо говорить.
– Знаю, знаю, – сказал Глазков и обратился к Лобову.
– Слушай, в мастерские ширпотреба металл до зарезу нужен. Сможешь дать? Там кровати для городской больницы делают.
Лобов покрутил головой и пожал плечами. Дефицит металла распределяла Москва, и все-таки считалось, что нужды города завод всегда может обеспечить. Но когда речь шла о нуждах города, Лобов не умел отказывать, потому что это были нужды рабочих завода.
– Хорошо, выделим что-нибудь, – пообещал он.
Пользуясь подходящим случаем, Боков стал просить Лобова дать бригаду специалистов для ремонта городского водопровода. Это было легче сделать, и Лобов охотно согласился.
После общегородских проблем вопрос о Бартеневе совсем отодвинулся. Вставая из-за стола, Глазков сказал:
– Кравцова надо как-то реабилитировать. Двадцать лет мастером числится. Уж очень круто обошелся с ним начальник цеха.
Лобов не стал возражать секретарю. Нельзя отказать ему в гуманности и нельзя не понять ее. Он пообещал Глазкову разобраться во всем, радуясь, что вопрос о Бартеневе больше не поднимается.
Через несколько дней после этой истории Веру Михайловну Кострову неожиданно пригласили в партком завода. Ей почти никогда не приходилось покидать лабораторию в середине дня. Заводской двор, знакомый по утрам до самых будничных деталей, днем показался ей совсем не похожим на себя. Она подумала, что цеховые корпуса, как и люди, меняют одежду в разное время суток. В ранние и поздние часы она привыкла видеть завод затянутым в дымчатое покрывало с бледно-желтой отделкой огней. Теперь, днем, он представился ей в серой рабочей спецовке, обсыпанной пылью. Завод громко раздувал меха, тяжело отдувался паром и выбрасывал из поднятых кверху труб, как из рукавов, длинные языки пламени.
Редкие деревья поникло жались к серым пепельным стенам, но и здесь они не могли укрыться ни от жаркого солнца, ни от жирных осадков заводской копоти. Сухие листья отливали металлическим блеском ржавой окалины.
Перед проходной Вера Михайловна сняла рабочий халат, перекинула его на руку и чуть сбавила шаг. Зачем все-таки она понадобилась парторгу? И так срочно? Она положительно терялась в догадках.
Гущин, несмотря на жару, был в суконной гимнастерке, с глухо застегнутым воротом. Он начал издалека. Поинтересовался семьей, матерью и Аленкой. Очень деликатно обошел личную жизнь Костровой и вдруг спросил, какое впечатление производит на нее Бартенев.
– Что это, в порядке партийной дисциплины надо высказать свои впечатления? – спросила она.
– Нет, конечно, но так много говорят о Бартеневе разноречивого…
– Что вы не можете составить о нем собственного мнения?
– Собственное мнение не всегда выражает мнение коллектива, – заметил Гущин и, откашлявшись, сказал: – Речь не о нем. Партком принял решение о перевыборах партбюро в вашем цехе. Мы намерены рекомендовать секретарем вас.
Вера Михайловна чуть отшатнулась от стола. Для нее сообщение Гущина было так неожиданно, что она в первую минуту даже не знала, как к этому отнестись. Она бы еще больше удивилась, если б узнала, что это Лобов предложил ее кандидатуру.
– Не смогу я! – взмолилась, наконец, Вера Михайловна. – Партийный стаж у меня всего три года и вообще какой я секретарь? А опыты? – вдруг вспомнила она. – Только на днях мы с Верховцевым провели предварительные расчеты. Работа в стадии завершения.
Кострова начала подробно излагать ему суть проводимых в лаборатории исследований. Гущин, не дослушав, махнул рукой:
– Кроме вас, в цехе есть инженеры. Доведут.
Прощаясь, он долго и энергично тряс ее руку, как бы желая вселить в нее уверенность.
Вера Михайловна шла в цех и думала, как Бартенев на это посмотрит. Она, инженер, прерывает исследования, важные для производства! Может быть, сейчас зайти к нему, попросить вмешаться? Отстоять?
Продолжая идти той же дорогой, мимо тех же деревьев, но уже не замечая их, она попыталась мысленно начать разговор с Бартеневым и вдруг поняла, что не состоится этот разговор, что в их отношениях не хватает какой-то главной нити, но какой?
В цех Вера Михайловна вернулась рассеянная. На нее вопросительно смотрела Маша. Вечером, как всегда, пришел Верховцев. Обычно в эти часы для него и для нее начинался второй рабочий день – теперь у опытной установки. Глядя, как он сосредоточенно и деловито рассматривает только что вынутую из печи пробу, она попыталась встряхнуться. Но это удалось не сразу. Лишь час спустя, помогая Верховцеву то в одном, то в другом, она постепенно вернула себе рабочее настроение, успокаивая себя, что все еще может обойтись.
Однако Верховцев заметил ее состояние и участливо спросил:
– Вы чем-то расстроены?
– Что-то голова болит, – ответила она, уклоняясь от дальнейших расспросов.
Он сидел без пиджака, с закатанными рукавами и набрасывал на листок бумаги сложные вычисления химических реакций. Глядя со стороны, можно было подумать, что его занимают только эти формулы, математические выкладки, чертежи. Она и сама о нем так раньше думала. Но вот за последнее время она все чаще ловила на себе его застенчиво-робкий взгляд.
В этот вечер, возвращаясь вместе домой, Верховцев предложил зайти к нему, пообещав ей книгу Александра Бека «Доменщики». Она согласилась.
В двенадцатиметровой комнате царил холостяцкий беспорядок. На окне лежали книги, оберточная бумага и остатки продуктов: надрезанная луковица, рассыпанная ячневая крупа. Правая стена представляла сплошной книжный стеллаж из необтесанных досок. Вера Михайловна с любопытством разглядывала редкие экземпляры технической литературы. Среди работ выдающихся металлургов Павлова, Грум-Гружимайло, Бардина встречались обложки книг Шиллера, Толстого, Ромена Роллана, Горького.
Возня за спиной заставила ее обернуться. Трудно было сдержаться от смеха, видя, как Верховцев торопливо рассовывает по углам белье, посуду; большой чемодан, служивший одновременно столом, ткнул ногой под кровать.
Перехватив ее взгляд, он опустился на койку и подвинул ей единственный табурет. Потом они вместе рассматривали альбом из грубого картона, сшитый нитками. В нем оказались фотографии и снимки из газет. На первой странице была фотография матери – еще молодой, красивой женщины с большими задумчивыми глазами.
– Где она сейчас? – спросила Вера Михайловна, откровенно восхищаясь лицом женщины.
– Далеко. На Севере, – он уселся на пол, обхватив колени руками, и смотрел куда-то мимо нее.
Кострова поняла, что расспрашивать о матери не нужно.
Зато о других фотографиях он стал охотно рассказывать сам. Пожелтевшая вырезка из журнала «Огонек». На снимке – железный рельс, вкопанный в землю, это памятник Михаилу Курако – первому русскому доменщику. А вот и сам Курако – энергичное лицо с резкими чертами, обрамленное остроконечной бородкой.
– Бородка салонного писателя, а мужество настоящего революционера, – с какой-то женской влюбленностью проговорил Верховцев.
Но Вера Михайловна уже не слушала его. С верхнего правого угла альбома на нее смотрел очень-очень молодой Бартенев. Расстегнутый ворот черной косоворотки с белыми пуговицами придавал ему что-то озорное, мальчишеское. Те же прямой нос, волевой рот, но глаза, еще не видевшие войны, еще не умевшие различать безошибочно зло, смотрели открыто, доверчиво, весело.
– Редкая фотография, – проговорил Верховцев. – Оказалась как-то в личном деле, присланном из Лубянска, и я попросил Феню Алексеевну отдать ее мне.
Альбом заполняли фотографии Чернова, Аносова, Бардина, Павлова. Может быть, глядя на них, Верховцев слышал их слова, проникал в их мысли? Видел себя продолжателем их дела?
Поднимаясь с пола, Верховцев взял у нее из рук альбом и, направляясь к книжной полке, сказал:
– Когда мы с вами завершим опыты и получим первую плавку на высоком давлении, я упрошу Бартенева сфотографироваться с нами вместе, и эта фотография будет здесь. Обязательно, – добавил он, пытаясь всунуть альбом между книг.
– О, нет, я совсем не гожусь для этой коллекции, – рассмеялась Кострова.
– А вы мне нужны не для коллекции, – тихо, но с какой-то безнадежной отчаянностью проговорил Верховцев, и она не сразу решилась поднять на него глаза.
– Совсем не для коллекции, – медленно повторил он.
– Тогда довольствуйтесь оригиналом.
Прежде чем он успел возразить или удержать ее, она быстро встала и улыбнулась ему тепло и дружески.
– Не забудьте дать мне обещанную книгу и… желаю вам спокойной ночи.
VIII
Лотников, лениво наклоняясь к кованому железному ящику, ввинченному в пол, доставал протоколы, списки, резолюции и клал на стол перед Костровой. Слежавшиеся листы сухо шелестели, усиливая в ней щемящее тоскливое чувство. Это чувство не покидало ее и на отчетно-выборном собрании, на котором выступило всего три человека. Двое – Гуленко и Орликов – критиковали Лотникова, третьим был Дроботов.
– Я не завидую будущему секретарю нашей организации, – начал он с привычной развязностью. – Трудно противопоставить свою линию линии начальника цеха.
– А тебе их сколько надо? – насмешливо кто-то крикнул из зала.
Дроботов мотнул головой и пригладил ладонью волосы, готовясь произнести длинную речь, но Павел Иванович Буревой, сидевший в президиуме, спокойно сказал:
– Начальник цеха тоже коммунист, и если его линия верная, значит, это наша общая партийная линия.
– Нет, эта линия неверная, – запальчиво продолжал Дроботов. – Случай с Кравцовым это показал, только горком выправил линию начальника.
Бартенев, как и в прошлый раз, сидел на собрании, не поднимая головы. Когда при выдвижении кандидатур назвали фамилию Костровой, он выпрямился и, встретившись с ней глазами, улыбнулся, выражая этим не то согласие, не то удивление. Коммунисты отнеслись к ней спокойно. «Какая разница, кто будет секретарем? Что из этого? Все равно партбюро не работало и не будет работать», – читала она на многих лицах. По какому же разряду она будет теперь работать? По тому же, что и Лотников?
– Ну, вот все, – прервал ее мысли Лотников, устало выпрямляясь на стуле, и положил на стол ключ от комнаты.
Сейчас он уйдет, как квартирант, уступивший жилплощадь другому. Ей придется начинать здесь все сначала. Она долго сидела над ворохом бумаг и вдруг заметила, что водит карандашом по какому-то протоколу, чертя замысловатые фигуры. Ее внимание привлекла подшитая снизу записка, очевидно, когда-то поданная в президиум: «Каждый год не входим в план, когда начальство займется тем, что мешает?» – прочитала она. Записка, очевидно, осталась без ответа. Вопрос был задан на последнем собрании. Знал ли о нем Бартенев? А ведь завтра с таким вопросом могут обратиться и к ней. Что она ответит?
На другой день Вера Михайловна направилась к Бартеневу, захватив найденную в протоколах записку. Прежде ей не раз приходилось у него бывать. Он всегда заинтересованно ее слушал, расспрашивал об опытах. Они оба говорили на языке техники и хорошо понимали друг друга. Теперь было другое положение. Она шла к начальнику цеха задавать вопросы и не от своего имени, а от имени коммунистов. Ей вдруг вспомнилось, как утром у переезда ее задержал длинный железнодорожный состав. Мимо нее прошло пятьдесят восемь платформ с железом. Их тянули два паровоза. Один – в голове состава, другой – в хвостовой части. «А что если толкач встанет, упрется? – подумала она. – Вытянет ли головной паровоз вагоны?» Вот и они с Бартеневым вроде как два паровоза. Кто же из них головной?
Бартенев, как обычно, после обхода печей занимался у себя в комнате. При виде Костровой он быстро отложил в сторону какой-то чертеж и поднялся со стула.
– Я, кажется, отвлекла вас? – сказала она.
– Нет, ничего, – проговорил он, ожидая, когда она сядет. Не зная, с чего и как начать разговор, Вера Михайловна протянула ему записку и полушутя, полусерьезно заметила:
– На такие вопросы начальству положено отвечать всенародно.
Он не торопясь прочел до конца листок, перевернул его и, не найдя подписи, возвратил со словами:
– Здесь неясно, о каком начальстве идет речь.
«Кто головной, а кто толкач?» – захотелось сказать ей вслух, но она ответила:
– Вопрос касается технического состояния цеха, значит, он обращен к вам.
– Что вам не нравится в этом состоянии? – голос Бартенева прозвучал теперь отчужденно, и тоненькая ниточка, которая, как ей казалось, связывала их, оборвалась.
– Вопрос задала не я, но я согласна с тем, что там написано. Не все печи работают ровно, – стараясь понять перемену в его настроении, ответила Вера Михайловна, – вот четвертая, например. Там проводятся опыты…
– Опытов никаких нет, – сухо прервал ее Бартенев: – есть попытка изменить как раз то техническое состояние, о котором вы говорите.
– Но попытка может стать опытом.
– А опыт можно будет приписать Кравцову? – не скрывая иронии, спросил он.
– Опыт может стать достоянием всех.
– Лозунгами начинаете говорить, – Бартенев с усмешкой покачал головой, – это, конечно, легче, чем…
– Чем?
Он промолчал. Вера Михайловна провела рукой по лицу. До сих пор он представлялся ей совсем другим. Во всяком случае, она не давала повода, чтоб он был к ней так подозрительно насторожен. Эта непонятная двойственность мешала ей продолжать с ним разговор. Она даже готова была сказать: «У нас одна общая, партийная линия!»
– Между прочим, я шла сказать вам, – начала она, сдерживая себя, – что опыты, начатые в лаборатории, я закончу сама.
Ей показалось, что в лице Бартенева что-то дрогнуло, но он с сомнением покачал головой.
– Нет, нет, – горячо проговорила Кострова, – уверяю вас, что сумею завершить работу.
Напряжение, возникшее между ними, как будто ослабло, хотя в разговоре он по-прежнему не шел ей навстречу. Она так надеялась поделиться с ним своими планами, мыслями, но его сухой, почти официальный тон мешал ей говорить. Очевидно, надо начинать не с разговора, а с действия.
– Записку я оставлю у вас. Все-таки мы когда-нибудь на нее ответим.
Она нарочно подчеркнула это «мы», давая понять, что отныне за все здесь в ответе он и она. До сих пор Бартенев ценил в ней инженера, теперь ему придется признать ее в роли секретаря цеховой парторганизации. Трудно ей будет стать головной в составе, но она постарается, раз уж ее на эту роль избрали коммунисты.
Она покинула кабинет Бартенева со смешанным чувством досады, удивления и чуточку обиды. Даже не спросил, каково ей…
В этот день Вера Михайловна вернулась домой позднее обычного, Аленка так и не дождалась ее, уснула. Юлия Дементьевна, открыв дверь, укоризненно покачала головой: «Опять был трудный день. Сколько их в неделе?» Она тихо пошла на кухню разогревать уже не раз подогретый ужин.
…Когда смотришь на пережитое сквозь годы, то яснее видишь, как твоя собственная, личная жизнь все время соприкасалась с другими жизнями, переплеталась, сталкивалась на чем-то важном, главном не только для тебя, а и для других – для цеха, для завода, для страны.
Покидая Москву, она, Кострова, хотела в поезде прочитать свою ненаписанную книгу, оглянуться на себя, на след, оставленный в ее жизни Бартеневым, а выходит так, что с каждой страницы ее личной книги встают люди, без которых ее жизнь и жизнь Бартенева была бы ограниченной, безликой, бесплодной.
Были собственные муки и страдания, были мимолетные радости и приступы почти непреодолимой тоски, но все это ушло, как уходит вода в реке. А вот то, что делила вместе со всеми – это осталось, дало ростки и превратило рудногорский доменный цех в лучший не только в стране, но и в мире.
А если б не она ехала в поезде, а, скажем, Павел Иванович Буревой? Он непременно восстановил бы в памяти свой первый разговор с Бартеневым, и первую прочитанную им техническую книгу, и первую после войны Почетную грамоту, полученную за освоение высокого давления на печи, увидел бы в нынешнем начальнике цеха Кирилле Федоровиче Озерове того Кирьку, которого когда-то вытащил за шиворот из-под горячего каупера. Может быть, вспомнил бы и ее, Веру Михайловну Кострову…
С тех пор как ее избрали секретарем, дни замелькали еще быстрее. Теперь половину дня Вера Михайловна проводила в лаборатории, заканчивая опыты, а вторую часть дня отдавала партийной работе. Иногда менялись только часы: если утром ей необходимо было пойти в партком или с кем-то побеседовать, провести семинар, тогда вечером ее можно было застать в лаборатории.
Чаще всего вечера были заняты различными совещаниями. Привыкшая в лаборатории к строгому счету минут, Вера Михайловна первое время поражалась непроизводительной тратой времени. В многословных речах штатных ораторов тонули конкретность, деловитость. За стенами заседательских залов жизнь перекатывалась, как бурливая река. Она терпела штормы, ветровые качки, иногда выходила из берегов. А в речах ораторов вес представлялось в одном измерении, в «общем и целом».
Домой возвращалась усталая, с головной болью. Все реже удавалось провести вечер с Аленкой и матерью или поставить к кровати настольную лампу и читать, пока не сомкнутся глаза. Книги по подписке было так же трудно получить, как продукты. Приходилось в воскресные дни часами стоять в очереди, отмечаться в списках. Для некоторых заполучить хорошую книгу стало модой, для нее это была привычная потребность души и мозга. С праздничным ощущением приносила из магазина подписных изданий связку книг – Толстой, Бальзак, Тургенев. Они издавались в сером тусклом переплете, но герои книг, хотя и далекие по духовному складу, часто отличавшиеся практическим бессилием, продолжали волновать, как волнуют древние памятники, высеченные из камня. Мир, казалось, давно отживших, отшумевших страстей поражал глубиной человеческих чувств, мыслей. Дня три назад, просматривая четвертый том Горького, она наткнулась на поэму «Человек» и вспомнила, как в студенческие годы утром до лекций выходила в институтский сквер и наизусть заучивала целые куски.
«…Мое оружье – Мысль, а твердая уверенность в свободе Мысли, в ее бессмертии и вечном росте творчества ее – неисчерпаемый источник моей силы!»
В людях ее всегда интересовало, насколько интенсивно работает их разум. Ей казалось, что и Бартенев, захлестывая на рапортах мастеров неожиданными вопросами, по-своему выражает призыв к Мысли. На него откликаются – Павел Иванович Буревой, Кирилл Озеров, Верховцев, Орликов, Гуленко. Они вместе с начальником цеха задумываются над тем, как изменить все к лучшему. Но случай с Кравцовым не прошел бесследно.
На днях в цеховой столовой два мастера, сидевшие за соседним столом, говорили между собой:
– Начальник заковыристые вопросы задает. Что же мне, в сорок пять лет, голову менять надо? – так спрашивал мастер Рыжиков своего товарища.
Тот с усмешкой ответил:
– Верно, надо вместо старой башки новый протез поставить.
Невесело шутили люди, которые знали только одну грамоту – грамоту рабочих рук. Эти руки катали тачки, держали лопаты, на ходу открывали летку, с годами чернели, на них вздувались жилы. Но старые мастера знали, что к горну не всякий приноровлен, и не жалели своих рук. Когда печь выходила из повиновения, грозила опасностью для жизни, мастера и горновые усмиряли ее норов с азартом и смелостью. Иногда печи начинала с гулким треском выбрасывать горячий кокс. Тогда, прикрываясь железным щитом, они крались к ней осторожно, как в берлогу к зверю. Почуяв характер человека, печь начинала стихать. Только что клокотавшая, как вулкан, незаметно переходила на ровно гудящий шум.
Жизнь теперь сталкивала Кострову каждый день с новыми проблемами и требовала практических действий. Проблемы чисто хозяйственные и чисто партийные.
Вчера ее дружелюбно встретили на четвертой печи. Буревой неторопливо поднял очки на лоб, вгляделся и спросил:
– На выпуск пришла, помогать?
– Вряд ли смогу, Павел Иванович. Надежнее меня вам помогает автоматика, – она кивнула на приборы.
Буревой энергично качнул головой.
– Пляшет!
– Кто пляшет?
– Приборы пляшут, печь пляшет, я, мастер, пляшу! – теперь он говорил сердито. – Вот смотри, – указал он на прыгающие стрелки, – то вверх поднимаются, то вниз упадут. Сегодня руда с одним содержанием серы и железа, завтра – с другим. Горняки, как грузчики. Что дает природа, то и грузят, от себя ничего не прибавят. И наша система загрузки к черту летит.
Понимая, что теперь ей нельзя сводить такой разговор к частной беседе, она сказала:
– Буду просить партком вмешаться в работу горняков.
Под высоким куполом, как в цирке, перемещались радужные тона. Всполохи огня и металла сходились и расходились, выхватывая из темноты то крышу, то стену, то железную балку. По широкой канаве, пенясь, обжигая воздух, лился чугун. От горна поднималось коричневое облако, в нем метались желтые светлячки. Горновой в широкополой войлочной шляпе напоминал великана из аленушкиных сказок. Таких великанов она часто видела и на снимках в газетах, как будто экзотическая шляпа определяла романтику профессии доменщиков. Вера Михайловна хорошо знала, как романтика у горна обливала людей потом, опаляла ресницы огнем и часто отзывалась острыми болями в крестце. Она узнала Орликова, подошла к нему и громко спросила:
– Жарко?
– К огню под Можайском привыкал, – выкрикнул он и натянул глубже на лоб войлочную шляпу, будто каску, и двинулся к горну, словно пошел в атаку.
У горна печи Орликов тоже сражался с огнем. Но теперь за линией огня была не темная окопная ночь, а жизнь, семья, дом. Даже тогда, когда приходилось часами стоять в очереди за хлебом, за сахаром, за папиросами, жизнь все равно нельзя было променять на войну.
Кострова наблюдала, как перед сменой в красном уголке кто-нибудь доставал из кармана захватанную руками газету, уже свернутую для раскурки, начинал читать, и все слушали с вниманием и надеждой:
«Пошли красные хлебные обозы на Орловщине…» «Получен богатый урожай сахарной свеклы на Украине…» «Завершено восстановление первой очереди Харьковского тракторного завода…»
В красном уголке смолкали разговоры, заядлые любители «козла» старались тише ударять костяшками и просили: «Ну, почитай еще…»
Иногда газеты настораживали. За одну эту неделю такие потрясающие события! Совершено покушение на Пальмиро Тольятти. Генеральному секретарю Японской компартии Токудо нанесено тридцать восемь ран. Арестовано руководство компартии США… Старый Бернард Шоу обратился с призывом к правительствам Англии и США – лучше понять Советский Союз.
«Говорят, люди познаются в беде… Беду пережили, страшную военную беду, а некоторые американцы и англичане все еще не хотят понять русских…»
В красном уголке, слушая чтеца, люди не всегда пытались анализировать краткие сообщения. Но когда однажды на семинаре партгруппоргов кто-то спросил ее, когда будет вдоволь в магазинах мыла, на него зашикали: «Чего зря молоть. Понимать надо!»
Понимать, конечно, надо, что и тот единственный кусок мыла, что дают сегодня по талону, тоже нелегко достается. Многие сидящие перед ней, понимали это не хуже Костровой. Но как ответить тому, кто не понимает? Кажется, впервые тогда, говоря о куске мыла, она заговорила голосом партийного руководителя: о запорожской домне, о харьковском тракторном, о событиях в Италии и, конечно, о своих рудногорских доменных печах, о доменщиках, от которых тоже зависит и хлеб, и сахар, и мыло.
Наверное, Гущин, если б услышал ее, остался доволен. А ей показалось, что говорит она не то, надо было найти другие слова…
Она не сразу нашла их и начинала теряться. И вдруг ей вспомнилась мать, и то, как она ходила к железнодорожной насыпи собирать выброшенный из топок уголь и ни разу не спросила: «А почему нам не дают?» В сорок третьем году мать вместе с другими женщинами ползала на коленях по только что оттаявшей земле и скрюченными от холода пальцами выцарапывала мерзлую картошку и ни разу не спросила: «А почему нам не дают?» Десять лет они прожили в ветхом бараке, а рядом строили новые дома, но мать ни разу не возмутилась: «А почему нам не дают?» Старая женщина понимала: то, что трудно добывается в собственной жизни, трудно добывается и страной и надо стране помогать так же, как помогаешь самому себе.
За стеной гул доменных печей напомнил Костровой о цехе, о коллективе, о тех, кто сидел перед ней. Она поймала сочувствующий, понимающий взгляд Орликова и облегченно сказала:
– У нас еще многого не хватает, но мы не стоим на месте. Ведь и наш цех сегодня не тот, что был вчера.
– Конечно, понимать надо, – поддержал ее Орликов. – Братцы, – он повернулся к тем, кто сидел рядом, – в магазинах не прибавится, если не поработаешь головой и руками. В этой связи мне хочется сказать пару слов… – Орликов встал, поправил на себе рубашку, продолжал уверенно, с достоинством: – Думаю, что больше не потребуется… Так вот пару слов о том, как мы повышаем свою квалификацию. У нас еще не все за учебу взялись. Вы знаете это…