Стихи
Текст книги "Стихи"
Автор книги: Мария Петровых
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Ты в странном сне меня звала
С собой во мрак небесный.
Мы вместе мчимся. Мгла и мгла.
Бог, темнота и бездны.
Летим в верховья темноты,
Пронзенной молний светом.
«Я только сон твой, – шепчешь ты, —
Не забывай об этом!..»
Забуду ль!.. Мчимся в вышине
До неизвестной меты.
О, как ты худо снишься мне!
Моя живая, где ты?
Птица ночи, ты пересекала закат, —
Что там с мертвыми? Ты их видала. – Лежат.
– А еще что? – Лежат и лежат без движенья,
Нет для них ни рассвета, ни ветра, ни тени,
Не мечтают, не ждут, не страшатся утрат —
Только вечно лежат, вечно только лежат.
Та, что так мне противилась, – пусть она тоже,
Пусть вот так же лежит на обманчивом ложе,
Покоряясь, теряясь безвольно, глубоко,
Пусть не ждет, не мечтает, лежит одиноко,
Пусть бессильно, бессонно желаньем грешит,
Пусть вот так и лежит – для меня так лежит!
Уж пора полюбить огорода сиротство,
Птиц, уставших от неба, деревьев уродства,
И щербатый забор, от которого тени
Меж просветов лежат на траве, как ступени.
Уж пора полюбить за рекою закаты
И соседа умершего сад небогатый,
Темноту, что быстрее, чем сны в сновиденье,
Уведет, укрываючи доброю сенью.
Уж пора приберечь хоть бы искорку зноя
В этих стенах, где вечер блестит желтизною,
Головою к рукам твоим тонким прижаться
И вдвоем удержаться от слез, удержаться!
Вспоминаю, но вспомнить всего не могу я:
Травы… Даль за лугами… Кричу и ликую —
Веселит меня голос, летящий куда-то.
Чабрецом пахнет сено в теплыни заката.
А еще? Что еще вспоминается, длится?
Старый сад, где участвуют листья и лица, —
Только листья и лица. Листисто и людно.
А в аллее – мой смех. Не смеяться так трудно!
Я бегу, окунаясь в лазурь поднебесья.
Только небо в груди, а в глазах густолесье.
Беготня по плотине над пеной протока
Так далеко слышна, так волшебно далеко!
А потом – по траве, по ступенькам балкона,
Обожавшим, когда я взбегаю с разгона…
Вспоминается дом, полный света весною
И повсюду всегда переполненный мною,
Приниканье губами к стеклу – к мирозданью,
И мое – всеми силами – существованье!
Ищи, скиталец жалкий, во снах пропитанья!
Уже любою мглою кормиться не стыдно…
Что значат слезы, если не слышно рыданья?
Что значит мирозданье, коль Бога не видно?
Придите все, кто в скорби, в тревоге, в смятенье!
Пускай вас будет много, чтоб я между вами
Душою затерялся, – где вы и где тени,
Не ведал бы, теснимый бессчетными снами.
Чтоб лиц как можно больше, чтоб всюду лишь лица
И руки, чтоб заполнился город бескрайный!..
Все кончится сегодня, ничто не продлится,
Не стало ни одной неразгаданной тайны!..
Нам надо торопиться, сойтись надо вместе,
Поговорить, решиться, не упустить срока,
Чтобы потом не ждать уж ни знака, ни вести,
Чтобы исчезнуть слепо в печали глубокой…
Лиловый сумрак, безлюдье поля —
И только эту явь —
Средь трав бескрайних молил я с болью:
«Спаси меня, избавь!»
И шел прохожий… Зачем – не знаю
Мне подал знак рукой.
Быть может, думал – к нему взываю,
Его молю с тоской.
И было тихо, весь мир как сгинул,
Лишь солнце шло ко сну.
Сказал прохожий, когда окинул
Глазами тишину:
«И мне, скитаясь, взывать в печали,
Без хлеба, без жилья.
Я тот, чью гибель не увидали,
Тот самый – это я!
Мне смертью в ярах раскинут полог,
Жилище – недруг сжег.
Бьет час предсмертный, был сон недолог,
Его разрушит Бог.
Но верю в сон, что еще приснится,
Обещанный судьбой.
Тот сон, когда в нем блеснет денница,
Я разделю с тобой».
Клянясь, что в скорби нам нет разлуки
Ни на единый час,
Прохожий тот протянул мне руки,
И спас меня он, спас!
Смиряет ветер над крышей
Свои ночные полеты.
Не виден мир и не слышен,
Но вижу и слышу что-то.
Там кто-то, будто из бездны,
Ко мне простирает руки,
Там голос, мне неизвестный,
Но я ль не знал этой муки!
На крик во мрак выбегаю.
Тиха, безлюдна дорога.
Кругом лишь темень ночная.
Откуда ж в сердце тревога?
Лишь мглистой березы трепет.
В ночи примстилось, быть может…
Никто никого не встретит
И никому не поможет!
Снится лесу – лес
В ливне вешнем.
Май давно исчез,
Но примчится,
Вновь вернется он
В блеске прежнем,
Мне ж минувший сон
Не приснится.
Мгла у входа. Темень комнат.
Ни о ком никто не помнит.
След твой снегом запушило,
Грусть метелью закружило.
В этот снег поверить надо,
Оснежиться снегопадом,
Затениться тенью нежной,
В тишине притихнуть снежной.
(1878–1957)
Реет музыка в складках одежды легчайшей.
Недоступен для птицы полет твой великий,
О богиня триумфа, – сквозь время все дальше
Ты уносишься, Самофракийская Нике!
Хлещешь крыльями воздух, и в вихре полета
Лавры славы несешь. Не хочу их нимало.
Лишь тому я завидую, ради кого ты
Напрочь голову в дальних веках потеряла.
Минует? Что поделать с нею!
На то она ведь и минута.
Покинет, становясь ничьею,
Как облака, меняясь круто.
Минуте, в измененьях скорых,
О предыдущей помнить поздно;
От века плещутся в озерах,
Сменяясь, девушки и звезды.
(1894–1953)
Ну, а если нет? Если это бред?..
Мучусь грезой безрассудной,
Призываю образ чудный,
Жажду угадать ответ,
Ибо если нет,
Тогда… трудно!
Ну, а если да? Если будет так?..
Вспыхнут зори в жгучей дрожи,
Разгорится день погожий,
Как багряный мак,
Ибо если так,
Тогда… – Боже!!
Я приходил с визитом
К той гордой, беспощадной
И что-то бестолково
Твердил… (О, бред больного!)
Терзал тебя стихами,
Ломал, корежил слово,
И разгрызал зубами
(Мне лишь бы не заплакать!),
И кровяную мякоть
Давал тебе, давясь слезами:
«Глянь!»
Я приходил с визитом
К той скрытной, непонятной
И снова бредил, снова
Губами и плечами…
(О, гром тирады этой,
Тиранской и терновой!)
Внимали ей сурово
Священные предметы:
Недрогнувшие стены,
Нетронутое ложе,
Не раздробленный кулаками
Стол.
Теперь с печалью скрытой
Сижу я одиноко,
Задумавшись глубоко,
На сотни дней разбитый,
И все мои визиты,
Все до единой раны,
В клубок безумный свиты.
А я уже счастливый,
Любимый и желанный,
А я уже далекий, пьяный
Муж.
Тут все не наяву:
И те цветы, что я зову живыми,
И вещи, что зову моими,
И комнаты, в которых я живу,
Тут все не наяву,
И я хожу шагами не моими, —
Я не ступаю, а сквозь сон плыву.
Из бесконечности волною пенной
Меня сюда забросил океан.
Едва прилягу на диван —
Поток минувшего умчит меня мгновенно.
Засну – и окажусь на дне.
Проснусь – и сквозь редеющий туман
Из темных снов доносится ко мне
Извечный, грозный гул вселенной.
В лесной столице шумят знамена, —
Праздник веселый.
Шумят флажки в столице зеленой,
Бушуют смолы.
Ветер-трубач пронесся с песней,
Взъерошив тучи.
Гроза проследовала в поднебесье
За солнцем жгучим.
Над дубом – вспышка молнии синей
И гром тяжелый,
А в толще дерева, в сердцевине,
Бушуют смолы.
В моих земляках, в народе зеленом, —
Мощные соки.
Гремите славу корням и кронам,
Презревшим сроки!
Лунная зелень в столице этой
Высокостволой.
Обрушился гром и замер где-то…
Бушуют смолы.
Кто, опричь меня, знаком
С птичьим языком?..
Чуть трепещут камыши,
Чуть мерещится в тиши —
«Вью, вью, вью» и «вьет, вьет, вьет»,
Значит, скоро рассветет,
Вспыхнет зорька в зябкой дрожи…
Так про что это, про что же?
Про что?
Разумеется, про то.
«Цвири-цвири», слышь-послышь…
Тишь.
Ну так что же? Да иль нет?..
Лишь роса блестит в ответ,
Влажны листья диких роз,
Кто-то где-то произнес:
«Тью-тью-тью, тю-и, тю-и» —
Да, да, да, молчи, таи.
Это значит: чуешь, чу?
Чую, знаю и молчу.
Да, да, да, я знаю тоже…
Так про что это, про что же?
Про что?
Вот про самое про то.
«Цвир, тю-и, ку-ку»… Кто знает,
Может быть, уже светает?..
То не нота и не тон —
Что-то из лесных сторон.
Тишиной навеян шорох, —
Чей он, чей он, чей он – шорох?
Листьев? Тростника? Осоки?
То ль колосьев шум далекий?
Да иль нет?.. Но я-то знаю
И мечтаю, напеваю.
«Цвир, цвир, цвир» – звенит не зря,
Разгорается заря,
Пташка пташку окликает…
Ну а все-таки… Кто знает?!
Что ты! Солнышко встает:
Птица ль птицу не поймет,
Мне ли песенки звенящей
Не понять в росистой чаще, —
«Тью-фюить» – кругом пошло.
Это значит – рассвело.
Когда-то я молил Творца,
Чтоб век твой был вовек не прожит, —
Я все улажу, все устрою
Для старости твоей счастливой.
А нынче сын одно лишь может —
Вздохнуть беспомощно порою
И фотографию отца
Поправить, коль висит чуть криво.
(1897–1962)
Всю-то жизнь срывался я и падал, —
ветер с привязи в груди моей рвется,
удержать меня лишь листопадам
в черных пальцах ветвей удается.
Я тревогою шумной упился, —
тайным ядом поила щедро,
оттого и петь я разучился
и кричу лишь криками ветра.
Оттого по улицам черным
ввечеру брожу поневоле —
влажный тротуар ведет упорно
в сумрак влажный, что насытит болью.
Губы жжет ацетиленом слово,
лютой лихорадки не избуду, —
грозной летаргией околдован,
изгнанный тревогой отовсюду.
Нет исхода, нет исхода, нет исхода.
Дольше, дальше мне идти в вечерней хмури.
Я – кружащий ветер непогоды,
я – листок, что затерялся в буре.
Вижу лишь туман перед собою,
и глаза болят, и сердце бьется чаще.
Точно спирта пламя голубое,
ты горишь во мне, мое несчастье.
Дольше, дальше мне тащить страданье,
вечер в сумрак за волосы тянет,
и слова летят со мною вне сознанья, —
призраки мои туман вечерний манит.
Всю-то жизнь срывался я и падал, —
вихрь на привязи в грудной метался клетке,
а ноябрьский вечер счастье прятал
в нагие ветки.
Сквозь меня летит в круженье, в свисте
листопад минут – мое былое…
Это – лишь осенние листья.
Это – пахнет землею.
До утра – бессонницы сквозные,
ночь над сердцем – крышкой гробовой…
Пахнут кладбищем думы ночные,
чабрецом и полынь-травой.
Я срываю сорные растенья,
дорогие мне тем, что просты,
и от слов моих над городом тени
вырастают, как черные цветы.
Говорят они, что радость отблистала,
как рассветная роса на земле,
что склоняюсь головой усталой,
словно солнце в кровавой мгле…
Я спокойно иду на запад
в пустоте померкшего дня.
Горьких трав кладбищенский запах
из минувшего овеял меня.
Слышу я, как на тонком стебле
колокольчик звенит струной,
и зловещая тень, колеблясь,
наклоняется надо мной.
Над закатным пепелищем туча
распласталась, точно лист лопуха.
В дудочку будыльника тягуче
свищет вихрь, но тишина глуха.
Кровь заката багрянеет, будто
гроздь рябины сквозь темную синь.
В сердце расцветает цикута,
горечь губ мне осушит полынь.
А шиповник веткою терновой
врос в меня, чтоб я уйти не мог,
оттого исходит кровью слово,
молодость болит, и сон далек.
О, как травы пахнут щемяще,
как протяжно пустота гудит!
Черный ангел, крыльями шумящий, —
надо мной бессонница летит.
Сердцу страшно в полночи могильной
помнить все и позабыть о сне…
Эти строки я писал насильно,
эти строки – только обо мне.
Над тихой водою лазурной
небо лазурное тихо,
но ветер ворвался бурный
зелено, молодо, лихо.
Ты откуда – шальной, зеленый,
над какими летал лесами?
Еще в росах калины и клены,
а глаза еще полны слезами.
Устоялось вешнее ведро.
Воздух золотом солнца светел,
Зелено, молодо, бодро,
сердце, лети, как ветер!
Светом и шумом зеленым
низвергнись, радость живая!..
Вешним калинам и кленам,
тебе и себе напеваю.
Мелькнула птица, бросив тень на
окно, где свет царит дневной…
И вот опять – простор весенний,
и высь бездонна надо мной!
А зелень! Пропадешь в зеленом
пространстве трав, деревьев, лоз!
Идти, родная, далеко нам
сквозь шелест кленов и берез.
Нам жить да жить в земном свеченье.
Полжизни, правда, не вернешь…
Вот птица полосою тени
мелькнула с криком… Ну и что ж…
По снегу, что выпал впервые,
белый день босиком пляшет;
кудри рассыпал ржаные,
шляпой соломенной машет.
Пламя пробрало солому
розово, зеленовато, лилово…
Счастья – дню золотому!
Славься, огнеголовый!
Под небом, ясным по-детски,
за горою скрылась устало
громада света и блеска
и на землю тенью упала.
(1905–1953)
Наталии – фонарику заворожённых дрожек
Allegro
Спросите Артура, что ли,
но я говорю прямо —
шестью словами всего лишь
сообщила мне телеграмма:
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КОНЬ.
Я ошалел вначале
даже в глазах потемнело, —
краковский маг Бен-Али
вспомнился мне тогда же, —
«заколдовать экипажи —
это пустое дело:
надо в глаза вознице
сверкнуть специальной брошкой,
он волшебству подчинится,
а заодно и дрожки,
но только не конь».
Набираю
номер, крайне взволнован
и говорю, замирая:
«Здравствуйте, пан Бен-Али.
А что, если конь заколдован?»
– Нет, это вам наврали.
За полночь перевалило.
В дверях почтальон как пика.
Я вздрогнул, теряя силы,
глядел на него дико:
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ?
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ИЗВОЗЧИК?
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КОНЬ?
Поверх загадок и страхов,
сквозь фортку блеском нежданным —
в серебряных крышах Краков
как «Secundum Joannem» [6]6
«По Иоанну» (лат.).
[Закрыть].
Сыплются листья и звезды,
их не уловишь глазом…
Может, забыл я просто,
что экипаж заказан?
Может, хотел тогда я
за город – это бывает,
а кучер уснул, ожидая,
усы его сон удлиняет,
и спящего заколдовали
ночь, ветер, Бен-Али?
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КОНЬ.
Allegro sostenuto
До Сукенниц в ночном свеченье
Артур и Ронард идут со мною, —
это не так-то просто меж каменных нагромождений
ночью зелено-шальною…
Путь через Краков нас, ей-богу, измучил:
Allegretto
Ночью НАБИВАНЬЕ ЧУЧЕЛ,
ночью ДАМСКИЕ КОРСЕТЫ,
ночью КУРСЫ и ГАЗЕТЫ,
ночью КУАФЕР ИЗВЕСТНЫЙ,
ночью ХОР «ВО СЛАВУ ПЕСНИ!»
ночью в цирке НОМЕР С ЛЬВИЦЕЙ,
ночью ВЕТЧИНА С ГОРЧИЦЕЙ,
ночью СУДОРОГИ ДЖАЗА,
ночью САХАР И КОЛБАСЫ,
ночью ЛУЧШИЕ ТОВАРЫ,
ночью ВИНА И СИГАРЫ,
ночью СТРЕЛКА БЛИЗ КОСТЕЛА,
чтоб заблудшему помочь…
Словом, спутники не из веселых —
вечный ветер, вечная ночь,
Allegro ma non troppo
К таверне «У негров» пришел я с друзьями.
(Э-эх, за нее готов хоть в огонь!)
И вдруг в пяти шагах перед нами
точь-в-точь как было в той телеграмме:
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КОНЬ
С башни Марьяцкой свет вьюгою кружит,
а у коня, представьте, нормальные уши.
Allegro cantabile
Грива и хвост у него белоснежны.
Ветер играет фатою нежной —
едет невеста, блестя нарядом,
жених моряк с невестой рядом.
Подлец, когда-то, себе же на горе,
он ей изменил и подался в море,
и там его кит проглотил вскоре.
Потом и она умерла одиноко,
в печали горькой, в тоске жестокой.
И лишь любовь, эта высшая сила,
их после смерти соединила;
и вот на дрожках завороженных
за город едут двое влюбленных —
едут венчаться в костел небогатый.
Как в песенке той – о любви, о разлуке,
соединит их грустные руки
ксендз, точно месяц горбатый.
Буйствует ночь. А юные эти
нежно воркуют, но на рассвете
через ворота в стиле барокко
с лиственным тонким узором —
скроются из глаз безвестной дорогой
in saecula saeculorum [7]7
Во веки веков (лат.).
[Закрыть]:
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КОНЬ.
Allegro furioso alia polacca [8]8
Польский марш, неистово, быстро (ит.).
[Закрыть]
А в извозчичьей таверне
крутят от зари вечерней
вальс «НАКЛЮКАВШИЙСЯ СЛОН»,
и усы над кружкой пенной
нависают – несравненный
запах пива – это он!
Отхлебнув пивца немножко,
возглашает пан Оношко,
на сидящих глядя строго:
– Коль дорогою дорога,
конь конем, гужи гужами,
Висла Вислой, и мы сами,
слава Богу, здесь покуда, —
говорю вам, что повсюду,
в каждом городе окрестном,
знаменитом иль безвестном,
хоть одни, но будут где-то,
будут до скончанья света:
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ИЗВОЗЧИК
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КОНЬ.
Мы шептались: «Что же там золотится?
Будем, видно, всю ночь веселиться!»
Дятел с дубом толковал солидно:
«На лугу свершилось чудо, как видно».
В травах шепот пошел в это время.
Ночь явилась со звездами всеми.
Месяц, красный, как повар, и бравый,
крикнул ветру: «Раздуй-ка мне травы!»
Ветер стал на травы дуть послушно.
Хитрый месяц вызнал все, что нужно:
в самых юных камышах июня
гномик спал, рожденный в новолунье.
Всякой твари велел ясный месяц
петь, плясать на лугах перелесиц
в честь того, кто, явясь в мире этом,
золотист и покуда неведом.
Светлячков, летящих в долины,
чествовал ручей, а бор, просияв,
расскрипелся, как буфет старинный,
полон зайцев, полон трав.
Дочери Кире и Анджею Ставару
Доченька, спи. Ночь приближается мерно,
Полным составом нот тишину дробя.
Если прислушаться, в этой ночи, наверно,
Отыщется что-то и для тебя:
Месяц и удочка, что, забирая правей,
Сворачивает в мирозданье.
И ветер для легких твоих кудрей,
И тень для щеки твоей,
И для сердца – страданье.
Ночь на басовой струне.
Месяц – высоким сопрано
В тучах над скрытыми снегом полями.
Стужа. Зима.
Где там зима,
если поет соловьями!
Темный ветер просквозил дороги.
В тучах месяц заблестел двурогий,
в щели тьмы лесной проник до дна.
Путь во мраке, в лунных бликах чащи.
Трех бубенчиков напев звенящий
повторяет чьи-то имена…
Серебристый заяц пересек проселок.
Серебристый луч на филина упал.
Снег пошел и сразу перестал,
дремлет снег на елках и меж елок.
Это не филин —
месяц двурогий.
Снег, обессилен,
спит на дороге.
Видишь – мерцанье,
блеск на сне.
Едут сани.
Дремлет снег.
Лес да лес,
Блеск да темень,
и яблоком на ладони
время.
Лицо. И глаза, что погаснут с моими. Это
моя рука. Это твоя. И звон бубенцов.
Разлука – тьма. Лицо – светлее света.
Твое лицо.
Твое лицо. Из слез серебряных весь
трехзвучный звон о дальнем, о безутешном.
Твое лицо. Лицо твое здесь, —
сияет солнышком вешним.
Три имени. Звон трехзвучный в тиши мороза.
И вот уже виден дом, ворота, крыльцо.
Ель отряхнула снег на веселые слезы.
Солнышком вешним светит твое лицо.
Месяц обнаружил все дороги —
мрак морозный в голубом огне.
Наши сани окружает стужа.
Время огоньку блестеть в окне.
Едут сани, тень ползет по снегу:
шапка, и оглобли, и супонь.
Снег искрится. Перебор трехзвучный,
как звонарь, вызванивает конь.
Напишу чернилами из сердца,
веткой на снегу пустых полей,
греческим и римским алфавитом
напишу: ты солнышка, светлей.
Лютиками напишу весною,
летом – облаками в вышине.
Как прочтут написанное птицы —
раззвонят в беспечной болтовне,
занесут, быть может, в век иной,
и в сердца иные, и, нежданно,
в чью-то ночь с басовою струной,
в месяц, в месяц – звонкий, как сопрано.
Во мгле дубовой кроны
уселись две вороны,
а воздух весь блистает;
томит ворон дремота,
летать им неохота,
снежком их засыпает.
Ни ручеек привычный,
ни городок фабричный
им не сулят урону;
сидят вороны рядом,
глядят безумным взглядом —
ворона на ворону.
Коль в ноты превратить их —
четыре струнных нити
звучали б над простором,
а так – во славу воронам
в оцепенении сонном
in saecula saeculorum.
Небо в искристых звездах,
голубеющий воздух,
ночь, вихрь – воронам укрытье;
Спи, ручей нежурчащий,
доброй ночи вам, чащи,
вороны, спите!
Блеск росы по травам зеленым
расплескался; спала жара;
небо снизилось задымленным
канделябром из серебра.
(1900–1958)
Над ручейком, в тени скирды,
Уснула жница в полдень знойный,
И василек в руке спокойной
Чуть-чуть касается воды.
Бегущих туч живые тени
И плеск волны уходят в сон,
А солнце жжет прибрежный склон
И обнаженные колени.
Уснула на комлях колючих
Земли, распаханной под пар…
Ах, если бы свой жгучий жар
Отдать ей в поцелуях жгучих!
Но спит она, а я уж стар,
Да и усы мои жестки,
Как в свежих копнах колоски.
Грущу ль, увидав этот город дивный
без вас, дорогие друзья?
Высплюсь – и путь позабуду длинный,
и вновь буду весел я.
Грущу ли, тебя, отец, вспоминая
и мать? Или я, чудак,
грущу, а по ком, хоть убей, не знаю.
Взгрустнулось мне просто так.
Будь я король,
Я в замке б жил, высоком столь,
Что видно с башни
Болото, и леса, и пашни.
Как далеки
Блуждающие огоньки
Среди болота!
Им ночью ни числа, ни счета,
Их беглый свет
Собьет с пути, закружит след,
И ты напрасно
Искала б замок мой прекрасный.
Что мне свершить?
Хочу болото осушить.
Но жалко все же,
Что огоньки исчезнут тоже…
Окна черною бумагой плотно загорожены,
фонари синеют блекло в темноте встревоженной,
вьется нетопырь над светом улицы заброшенной.
Фонари синеют блекло у пустых вокзалов,
озаряя лишь прохожих – редких, запоздалых;
в кабачках – чуть слышный говор, а не звон бокалов.
Мчатся крытые повозки, кони мчатся, взмылены,
чуть блестят во тьме колеса лампочками пыльными,
воют псы – их ночь пугает, будто голос филина.
Тихо так, что город слышит шум водопроводный,
звон ключей и скрип ступеней… В этой тьме холодной
братья все, кто не страшится пасть за край свободный.
В черных окнах, голубея, брезжит свет убавленный,
и тесней друг к другу жмутся те, что здесь оставлены —
ночь им видится зловещей, грозной, окровавленной,
эта ночь, в которой звезды вновь полны сиянья,
будто только что возникло божье мирозданье…
У сентябрьской этой ночи вдруг зашлось дыханье.
За хозяевами в город горькой ночью темною
прибежали из селений эти псы бездомные
и пугают завываньем площади огромные.
Господи, за что ты проклял этот Назарет!..
В час, когда подготовляют сестры лазарет,
нашу жизнь решают карты – двойка иль валет.
Но игра к концу подходит, все пропало, значит;
смертный приговор безвинным не переиначат,
ветер смёл, развеял карты, воет ветер, плачет.
Смолк веселый гул турниров, край осиротел,
правый гнев не стал помехой для неправых дел.
Скоро Фландрия оплачет горький свой удел.
В скрипе ржавых перьев ветер гаснет неприметно.
Братья, нашей древней чести вновь позор всесветный!
Тщетно вы стремились в битву, тщетно, тщетно, тщетно!
Каркнул ворон вновь, напомнив злые времена,
Трижды муж заплакал, трижды обмерла жена…
Тот, кто предал нас – будь проклят, в нем душа черна.
Но не ждите, чтоб изменник в петле под платаном
закачался бы… Злодейство счел он невозбранным —
не рыдал над вашей кровью, над своим обманом.
Залпами аплодисментов, слышных вдалеке,
награжденный за измену, он на лошаке
проезжал, и зонт из лавров не дрожал в руке.