Стихи
Текст книги "Стихи"
Автор книги: Мария Петровых
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
И во сне и наяву
ты манишь меня —
как чарующая ночь,
как сиянье дня.
Я о ночи грежу днем,
мучусь наяву,
а в ночи – лучистый день
я сквозь сон зову.
(1878–1914)
I
Холодный ветер мчался в гневе,
качал и гнул деревья,
сухие листья сбросил с веток
и расшвырял их напоследок.
Холодный ветер гнул деревья,
гнал листья в даль кочевья.
В нагих ветвях, в тоске глубокой
стволы чернеют одиноко…
II
Днем – туман, как привиденье.
Ночь нисходит тьмой густой.
Тучи тащатся, как тени,
поднебесной высотой.
Всей природой дух мертвящий
завладел как немота.
В сердце холод леденящий,
безнадежность, пустота…
III
Рвался ветер листья выместь
и расчистить небосвод,
обнажив необозримость
темно-голубых высот.
Звезды скорбно вниз глядели,
землю опознать страшась:
на ее продрогшем теле
нищенских лохмотьев грязь.
IV
Немая полночь тьмы темней —
ни проблеска, ни звука в ней,
и небо где-то близко-близко
к земле спустилось низко-низко.
Пугает душу тишина,
плутает мысль, ослеплена…
Хотя бы луч звезды единой,
хотя бы хриплый крик совиный!
V
Кружился ветер что есть силы,
метель немолчно голосила,
звуча иначе каждый миг:
то забормочет, утешая,
то захохочет, угрожая,
швыряя в небо гневный крик.
Нет, не буран в смятенье диком
так надрывает горло криком!
Ночная плачущая жуть
мне чудится людским рыданьем, —
весь мир, истерзанный страданьем,
взывает, напрягая грудь.
Я из иных миров… Нет, не виновна ты,
дитя тщеты земной, земной слепой мечты, —
ты не виновна в том, что мне потребен был
не чад страстей, а дух, прозрачный, как берилл.
Я от тебя хотел, чтоб зеркалом ты стала
всех тайн души моей, всех одиноких дней,
и облик даровала, и жизнь наколдовала
мечтаниям моим, из бронзы отлитым.
Нет, не виновна ты, – я из иных миров;
не внидет чад земной в мой поднебесный кров.
Что можешь сделать ты для снежных снов моих,
для одиноких дум, для бдений ледяных!
Что можешь ты, не став той арфой яснозвучной,
рыдающей в тиши о таинствах души, —
той арфой яснозвучной, с душою неразлучной,
ловящей каждый звук и радостей и мук.
(1885–1960)
Тихим весенним дождем
кровля моя зазвенела.
С тихим весенним дождем
столько надежд засветлело!
С тихим весенним дождем
тихо земля оживает,
с тихим весенним дождем
сказке весенней внимает.
С тихим весенним дождем
радость блеснула несмело;
с тихим весенним дождем
столько мечтаний истлело!
Воспоминания
птицей ночной
в темном безвестье
кружат за гранью
жизни земной.
Грустная песня
тенью метнется;
осенью сирой
вспыхнет, воскреснет —
и
вновь оборвется.
Скорбная лира —
стон мой ночной —
изгнан из мира,
не отзовется
в жизни земной.
(1904–1978)
Это зимнее наше окно,
но как будто иное, не прежнее:
где дома, где дорога проезжая?..
В снежный лес превратилось оно.
Там проходит тропинкой запутанной
малый братик мой и сестра.
В чаще белого серебра
непонятно – куда идут они?
Неприметной тропинкой своей
в глубь лесную уходят рядом
под серебряным листопадом,
под серебряной сенью ветвей.
Без боязни мой братик с сестрой
бродят в чаще серебряных елей:
в том лесу ни зверей, ни метелей —
тишина, белизна, серебро.
Там таится волшебная птица,
лучезарные перья у ней.
Лишь ее шесть ночей и дней
ищут братик мой и сестрица.
И в седьмой только день на заре,
пробудившись, она затрепещет,
золотым опереньем заблещет,
отражаясь в лесном серебре.
Запылает лесная зима,
расступается лес понемногу,
и знакомую вижу дорогу,
и опять возникают дома.
1925
Кто-то шумно швыряет пшеничные зерна на крышу,
их клюют второпях обезумевшие петухи;
густо сыплется дождь, и во мраке полуночном слышу,
как тяжелые капли колотят по краю стрехи.
Прорастают упавшие зерна колосьями длинными,
а средь них возникают, как дьявольские грибы,
волдыри черных зонтиков, и над размытою глиною
проплывают во мгле будто волею черной волшбы.
Сыплет дождь из лукошек, отборной пшеницею полных,
и дерутся всю ночь петухи над летучим зерном,
а наутро является солнце, как желтый подсолнух,
что без семечек выклеванных поднялся за окном.
1925
Рассвет блеснул, и день начавшийся
прокукарекал во дворе,
и где-то шумно отворилась
и шумно затворилась дверь;
поспешно мухи зажужжали,
едва проснулись на заре,
и все, что мне приснилось ночью,
я вспомнить силился теперь.
Потом пошел бродить по улицам
среди загадок и чудес;
один шатался я и к вечеру
забрел неведомо куда.
Вслух на ходу читал я вывески,
а в дождь, забравшись под навес,
следил, как рельсами трамвайными
бежит проворная вода.
Я шел, не глядя на витрины,
в шагах мне чудился мотив,
слова сплетались в ритмы длинные,
необычайны и легки,
а мне вослед смеялись девушки,
меня глазами проводив —
смешила их моя рассеянность,
моя походка и очки.
И дома вечером казалось мне,
что корка черствая вкусна
и что мягка подстилка жесткая,
и я ложился не впотьмах —
одна светилась лампа в комнате
и две – в двойном стекле окна,
и, чтобы видеть сны отчетливей,
я часто засыпал в очках.
1925
Жил иль не жил я? Ужель и впредь
даже этому остаться в тайне?
Господи, не погуби, не дай мне
до начала жизни умереть!
Уведи от сложного и просто
приобщи к блаженной простоте,
чтоб гроши последние и те
с легким сердцем я бы нищим роздал.
Пусть я вновь обрел бы радость в том,
что рассветный мир твой свеж и звонок,
и счастливым стал бы, как ребенок,
что снежинки с неба ловит ртом.
И еще молю тебя о чуде —
научи меня словам простым,
чтобы, ото всех неотличим,
жил бы я, как все на свете люди.
1927
Он каменный, железный – всё, как в давнем
строении прадедовских времен,
и лишь дверной проем заложен камнем —
из дома нету двери на балкон.
Неведомо когда и кем построенный,
ненужным стал, но в летний знойный час
пичуги, залетев сюда спокойно,
пьют дождик из его чугунных ваз.
Бродяги здесь под крышею квадратной
скрываются ночами от дождя,
через года разлуки безотрадной
нечаянно друг друга находя.
Любой из нас его не замечает,
рассеянной заботой поглощен.
Хозяева и не подозревают,
что за стеной их дома есть балкон.
1928
Долгими годами ждешь ты чуда,
а оно пред нами всякий час…
Видишь – грузчик мимо нас
зеркало несет. Взгляни отсюда —
город в зеркале как мир тысячелицый:
улицы, ворот высоких своды,
здания, заборы, пешеходы
и внезапные автомобили,
будто обезумевшие птицы…
Площадь зыблется, и, сбившись тесно,
крыши и балконы
накренились и вот-вот исчезнут
в блеске неба, в синеве бездонной…
Не дивись, что, тяжестью измотан,
сгорбясь, человек идет с трудом.
Небывалый, дивный мир несет он
на плече своем.
1937
На кручи крыш в их тесноте железной
и на асфальт бульваров городских
сойдет ли хоть однажды снег небесный,
подобно ангелу, безгрешно тих
и лучезарен? Вряд ли!.. Дым тлетворный
над городом царит весь год, весь век.
Здесь и зима, наверно, будет черной,
здесь неизвестны ангелы и снег.
Он если и слетит с небес немых,
то лишь на срок, отмеренный минутками:
здесь полицейскими и проститутками
растоптанный, он сгибнет прокоптелым
от дыма, что из труб валит с утра…
И лишь в садах он остается белым, —
там, где играет детвора.
1929
Я и комната в тени, а в раме
моего окна сияет лето.
Воздух от жары дрожит, как пламя.
Вижу чью-то стену в блеске света,
вижу там, как женщина спокойно,
напевая, мыть окошко стала,
и напев был с нею схожим – стройный
и такой же сладостно-усталый.
День уснул глубоко. Не повеет
ветерок; от зноя нет покоя —
сохнет рот, и кровь моя немеет,
а окно под женскою рукою
искрится, дрожит сияньем полдня,
комнату мою мгновенно полня
вспышками лукавых беглых молний.
1929
Бреду один по улицам, где вечер
над рдяно-красной черепицей кровель
такой же рдяно-красный догорает.
И, глядя на закат, я вспоминаю:
сейчас и над Неаполем он рдеет,
и блещут окна верхних этажей,
пылающие блики отражая,
и Неаполитанского залива
светлеют волны, тронутые ветром,
и зыблются, как на лугу трава,
и возвращаются мычащим стадом
в шумливый порт под вечер пароходы.
На набережной пестрая толпа
благословеньем провожает этот
минувший день, прожитый беззаботно,
но в той толпе меня теперь уж нет.
Закат сейчас горит и над Парижем.
Там запирают Люксембургский сад.
Труба звучит настойчиво и страстно,
и словно на ее призыв протяжный
нисходит сумрак в белые аллеи.
Толпа детей за сторожем идет
и слушает в молчанье, в упоенье
повелевающую песню меди,
и каждому хотелось бы поближе
к волшебному пробиться трубачу.
Из тех резных ворот, открытых настежь,
выходят люди весело и шумно,
но в их толпе меня теперь уж нет.
Зачем не можем мы одновременно
быть там и здесь, всегда и всюду, где
клокочет жизнь могуче и бескрайно?
Мы непреодолимо умираем,
вседневно умираем, исчезая
оттуда и отсюда – отовсюду,
пока совсем не сгинем наконец.
1930
Падают минуты монотонно.
Ты не спишь, и слух твой напряжен —
слышишь старого комода стоны
и бормочущий далекий сон.
Вдоль шоссе автомобиль пронесся,
темноте ночной наперерез;
фарами сверкая, в окна бросил
тень дороги и пропал, исчез.
Этот быстрый свет привел в движенье
комнату твою и вместе с ней
все, что дожидалось воплощенья,
все, о чем молчал ты столько дней.
Миг единственный!.. В ночном бесшумье
свет зажжен, и ты всю ночь готов
пожинать посев глухих раздумий
и следить за прорастаньем слов.
И скитальцам, что в пути устали
и домой бредут уже с трудом,
засияет из далекой дали
свет в окне твоем.
1934
Ал. Муратову
Сойдя на станции безвестной,
другого поезда я ждал,
и мрак ночной в глуши окрестной
ко мне вплотную подступал.
Как тихо было! Ветер слабый
ко мне из темноты донес,
как там перекликались жабы
и чуть поскрипывал насос.
Во мраке думалось о многом.
Я не был с вечностью знаком, —
она на пустыре убогом
предстала мне, объяв кругом,
явилась на глухом разъезде
и в бездны дымной темноты
швыряла гроздьями созвездья
своей могучей красоты.
Весь блеск ее рвался наружу,
но кровью в миг кратчайший тот
впервые ощутил я стужу
межзвездных мертвенных пустот
и прошептал я, задыхаясь:
«О вечность, как ты мне чужда!
Я в пустоте твоей измаюсь,
я с ней не свыкнусь никогда.
В тебе, от века не согретой,
я истоскуюсь о тепле;
все, что мое, – лишь здесь, на этой
на грешной маленькой земле.
Лишь здесь грустят, меня не видя.
Из-за меня и в этот час
лишь здесь не спят, под лампой сидя,
пусть в окнах всех огонь погас.
Прости, созвездий край суровый,
я их постигнул красоту,
но огонек окна родного
я всем светилам предпочту».
1962
Не понимаю тяги к предсказаньям
и тех, что ходят к ведунам, к ведуньям,
и на бобах или по гороскопам
хотят дознаться – что их ожидает
в грядущих днях. Какое утешенье
и смысл какой жить в знаемом заране?
Страницу за страницею нам должно
таинственную книгу бытия
читать с надеждой, не спеша узнать —
что будет дальше. Тот же, кто охвачен
нечистым, недостойным любопытством
иль дьявольскою дерзостью и хочет
насильно разодрать завесу дней,
чтоб до конца свою судьбу постигнуть,
тот не увидит жизнь, увидит смерть.
Ребенком, с бабушкой, в Салониках весной
я проходил вблизи казарм турецких.
Над желтыми высокими стенами
толпились в лихорадочном смятенье,
как пред грозою, сумрачные тучи
и кроны лип мятущихся. Оттуда
всегда я слышал возгласы кукушки.
И потому что знал я, что кукушка
предсказывает, сколько лет нам жить,
я убегал, закрыв руками уши,
лишь не услышать бы, что предвещает
нечеловеческий, невидимый, ужасный
тот голос из глухой густой листвы.
1963
Усталый поезд у вокзала
стал для разгрузки и погрузки.
Заря заката угасала
над неоглядной степью русской.
Вот девушка на виадуке
протягивает парню руки,
он к ней спешит, и в небе где-то
я вижу два их силуэта.
Вот на велосипеде спешно
промчался кто-то вдоль избенок;
вот разрыдался безутешно,
от матери отстав, ребенок.
Прощально дрогнули вагоны,
отходит поезд от перрона,
вдали остался шум вокзальный,
и мчится поезд, мчится дальний.
Тот велосипедист, что скрылся,
мелькнув передо мной случайно, —
приехал ли, куда стремился?
Мгновение осталось тайной.
И парня девушка встречала
иль провожала, обнимая?
Ребенок в толчее вокзала
нашел ли мать?.. Я не узнаю.
Мгновеньям этой краткой встречи —
им никогда не повториться.
Не это ль жребий человечий —
пройти неведомым и скрыться?
1965
Я не избрал тебя, но в летний зной когда-то
здесь родился на свет, увидел утро жизни,
и ты мне дорога не тем, что ты богата,
но тем, что на земле – лишь ты моя отчизна.
Я сын твой оттого ль, что впрямь подобны чуду
и подвиги твои, и слава бранной силы?
Нет, только оттого, что я не позабуду
об ослепленных встарь солдатах Самуила [5]5
После неудачного похода болгарского царя Самуила (890 г.) его солдаты были ослеплены византийцами. (Примеч. сост.)
[Закрыть].
Пусть ищет кто другой путей к преуспеянью
и к почестям идет дорогою любою, —
меня всего сильней роднит с тобой страданье
и то, что твой удел моею стал судьбою.
1965
Ты, говоришь, купил в какой-то деревеньке
один из тех домов, где нет уже хозяев,
и сможешь там творить спокойно – в отдаленье
от суеты пустой, от шума городского.
Дивлюсь, приятель мой, твоей ошибке странной:
ты с совестью твоей там не найдешь покоя.
В покинутых домах присутствует тревога,
и призраков полно под опустевшей кровлей.
И ты ошибся: треск ступенек деревянных
исходит от шагов, а не от древоточца,
и не в трубе печной, как счел ты, воет ветер, —
то бесприютных душ доносится рыданье.
Предчувствие – вот-вот увидишь поздней ночью,
от полнолуния прозрачно-голубою, —
они пустым двором приблизятся неслышно,
вернутся в дом родной, захваченный тобою.
1976
Ивану Симеонову
Художник хотел нарисовать ветер
и рисовал листья, что летели в смятении
с веток осенних,
будто искры бушующего костра.
Он хотел нарисовать ветер
и рисовал, как, поблескивая, струится трава на лугу.
Он хотел нарисовать ветер.
и рисовал облака в их паническом бегстве по небу.
Художник хотел нарисовать ветер
и видел всегда, что рисует другое.
1977
(р. 1920)
На дачу съездить время выдалось,
и я повез их, но в пути
машина отказала, выдохлась,
придется им пешком идти.
По Витоше наверх идут они,
гляжу со страхом им вослед,
дивлюсь недавней мысли путаной:
да ты привязан к ним иль нет?
В моей он куртке, не теперешней,
а старенькой, что чуть жива,
ведет жену за локоть бережно,
хоть сам он держится едва.
Она, пучок прикрыв панамою,
неспешно с палочкой идет.
С тревогою глядят глаза мои,
как двое движутся вперед.
Зашли за взгорье недалекое
в минуты гаснущего дня;
ее фигурка невысокая
сокрылась первой от меня,
еще мгновенье вызывающе
торчали волосы его,
и вот в закатной дымке тающей
уже не вижу никого.
Что было делать! Он бедствием стал,
лаял так страшно, что я и решил, хоть не сразу:
сунул в машину его, завез в дальний квартал,
выпустил там и прибавил газу.
Было мне тяжко, но я уже говорил:
лаял он так, что терпеть не хватало сил.
А через неделю в дверь что-то скребется упрямо,
что-то скулит и колотит хвостом второпях,
что-то на грудь мне кидается прямо,
что-то лижет меня со слезами в глазах.
Заросший и грязный,
промокший, несчастный,
и какой-то весь драный,
и со свежею раной…
Трется о ноги мои, жмется ко мне,
голос его понимаю вполне.
Он молит: – Хозяин, хозяин бесценный,
моя вина несомненна,
но прости, заклинаю!
Что случилось – не знаю!
Припадаю к ногам твоим, плача,
я отыскался, я цел!
Честное слово собачье —
я убежать не хотел!
Оттеснило меня народом
иль в глаза мне попала пыль —
потерял я за поворотом
твой автомобиль!
У, как было ужасно!
У, как было опасно!
Я не раз подбегал
к одному магазину,
но твой запах пропал,
сбитый вонью бензина!
Знать, ругал ты собаку
и жалел ты о ней,
но и я ведь, однако,
рыскал эти семь дней,
думал – дальше иль ближе?..
Так прости же, впусти же!
Не исчезну я снова,
пропадать не посмею
и даю тебе слово
лаять вдвое сильнее!
– Заходи, – отвечаю, —
но сержусь на тебя я,
ты не будешь отныне
разъезжать на машине!
(1877–1937)
Мерцаньем звездным
Снега полны.
В кольце морозном
Рога луны.
Снежинки с лёту —
Одна к одной —
Берут в тенёта
Простор степной.
Им любо прядать
В немой содом,
Заборы прятать
Во мхе седом.
Им только вниз бы
Всем блеском тьмы
Врываться в избы:
«А вот и мы!»
Покинув зимний
Надземный мир,
Врываться в дымный
Хмельной трактир.
Метель кружится,
И нет дорог.
Чуть золотится
Распятый Бог.
В слепом усердье
Снега – вразброс,
И сад в предсмертье —
Без лоз, без роз!
В гордыне странной,
Глушащей стон,
Сквозь тьму бурьяна
Идет мой сон…
Дыша покоем дня,
Недвижен пруд зеленый.
Свисает хмель с плетня,
Иссохший, пропыленный.
Средь лужи, в колеях, —
Отображенья тына,
Гусиной шеи взмах,
Березы половина.
Во всю длину забор,
Дневным лучом разъятый,
На ближний косогор
Лег тенью полосатой.
Я лажу частокол,
Я веять жито буду.
Я в этот мир пришел
И не стремлюсь отсюда!..
Первая, жужжа, проснулась муха,
Первый лист пробился, осмелев,
Первый дождь мне барабанит в ухо
Погромыхивающий напев.
Грохотанье выдоха и вдоха…
Кто поймет, – где взялся звук такой?
Ливень, расплясавшийся под грохот,
Бьется оземь плещущей башкой.
Но уже стихает плескот пенный,
В небе – отзвук грома меж зарниц,
А в разрывах тучи – даль вселенной,
Нету ей пределов, нет границ.
Солнце, раздробись на мокрых стеклах,
Золотится нивой на полу,
Отраженья окон в стенах блеклых,
Множась, бродят от угла к углу.
Кто-то в сад толкнул калитку резко,
С треском рухнула она средь трав.
Чью-то руку утром, полным блеска,
Я благословляю, не узнав.
В этом душном малиннике, тесном, высоком,
Скрылись мы ото всех, забрались в сердцевину
И срываем поспевшую за ночь малину.
Рдеют пальцы твои, орошенные соком.
Гневный шмель разгуделся, пугая травинки,
Хворый лист, весь в нарывах, на солнышко вылез,
В паутинных лохмотьях алмазы искрились
И какой-то жучок скрылся, пятясь на спинке.
Все стихало мгновенно в зеленом заслоне,
Лишь когда я с ладони твоей обагренной
Брал малину губами, вдыхая влюбленно
Запах ягод сквозь благоуханье ладони.
Первой ласки посредницею молчаливой
Оказалась малина, – той ласки без слова,
Что, собой изумясь, хочет снова и снова
Повторяться бессчетно, себе лишь на диво.
И в одно из мгновений, всех прочих всевластней,
Ты ко лбу моему прикоснулась губами,
Я схватил твои руки, и ты предалась мне,
А малинник был всюду – вкруг нас и над нами.
Воротился служивый из похода весною —
Колченогий, недужный, с перебитой спиною.
Был он пулями злыми исхлестан, простеган,
Не ходил он иначе как только с подскоком.
Стал потешником горя, скоморохом недоли,
Забавлял мимо шедших каждым вывертом боли,
И страданий притопом, и печалей приплясом,
И замедленной муки лихим выкрутасом.
Дотащился до дому: «Эй, проваливай живо.
Не работник ты в поле, хоть и скачешь ретиво!»
Он добрался до кума, что в костеле звонарил,
Тот узнать не подумал, было чуть не ударил.
Постучался он к милой, а та рассмеялась
И плечами и грудью, хохоча, сотрясалась.
«Как в постели с калекой танцевать мне до смерти?
Лишь на треть человека, а прыжков на две трети!
Мне твои переплясы не милы, не любы,
На усах твоих жестких не уснут мои губы!
За тобой не угнаться, скачешь к самому небу!
Уходи куда знаешь, не кляни и не требуй!»
Вдаль пошел по дороге и пришел он к распятью:
«Иисус деревянный, не возьму я в понятье. —
Чьей рукой, точно на смех, ты вытесан, Боже?
Красоты пожалели и дерева тоже.
Кто тесал твои ноги, безумец незрячий?
Ходишь, видно, вприскочку, не можешь иначе.
Ты такой никудышный, такой колченогий, —
Мне товарищем добрым ты был бы в дороге».
Слыша это, распятый на землю спустился.
Тот, кто вытесал бога, знать, рассудка решился:
Руки – левые обе, ноги – правые обе.
…Как ходить, Иисусе, при твоем кривостопье?
«Я из хворой сосенки, но хожу я не худо,
Вечность пехом пройду я, недалеко дотуда.
Мы пойдем неразлучно единой дорогой —
Что-то от человека и что-то от Бога.
Можно горем делиться, мы разделим увечье,
Изубожены оба рукой человечьей.
Подопрешь меня телом, а тебя я сосною.
Пусть вершится, что должно, над тобою и мною!»
Взявшись за руки крепко, пошли без промешки
То неспешным подскоком, то хромою пробежкой.
Сколько времени длилось пребыванье в дороге?
Где часы, что отмерят безмерные сроки?
Дни сменялись ночами, исчезая в безвестье,
Миновало бесполье, безречье, безлесье,
Вдруг нагрянула буря, все во мраке пропало,
И ни проблеска солнца, ни звездочки малой…
Кто там, ночью идущий по вьюжным наметам,
Так божественеет, человечнеет – кто там?
Два господних калеки, два миляги – вот кто это,
Шли какой-то припляскою в мир не какой-то.
И один шел в веселье, другой в беспечалье —
Возлюбили друг друга и счастливы стали.
Ковыляли на пару, плелись как попало,
И никто не постигнет – что в них так ковыляло?
Колтыхали вприскочку, нескладно, нелепо,
И вот доскакали до самого неба!
Уже темнело, темнело,
Заря в лесу догорела,
Дневной остывает жар.
Спускались мы тропкой длинной
В повитый туманом яр,
Заросший калиной.
Из дали идет, из дали
Тот мрак, где цветы пропали.
Чуть дышит сонная цветь.
Коснулась ты, как в испуге,
Руки моей, чтоб согреть
Озябшие руки.
С нежностью, нежностью тайной
Глядим в этот мрак бескрайный.
Двоих забредших впотьмах
В осенних полей безбрежность
Не сблизят ни скорбь, ни страх, —
Одна только нежность!