Текст книги "Черновик человека"
Автор книги: Мария Рыбакова
Жанры:
Магический реализм
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Ну, это уж я не знаю. Не мне судить. Она, конечно, была ведьма. Наша Ба рассказывала, что Клавдия когда-то официанткой была. И пьяный посетитель в нее тарелкой запустил, а она руку подняла, и тарелка в полете как будто на невидимый барьер натолкнулась и сразу упала. А еще мама моя говорила, что приятельница ее попросила как-то Клавдию: Клавдия, покажи мне чудо! И Клавдия будто бы стала вдруг расти, как великанша, переросла комнату, головой куда-то в небо уперлась – а потом уменьшилась до нормального состояния и продолжала с улыбкой вниз смотреть.
Эрик, может, тебе не интересно совсем? Мы тебя заболтали. Мам, Эрик вообще не верит в экстрасенсов. И в парапсихологию не верит. Он верит только в естественный отбор и в законы природы. Правда, Эрик?
Как так, Эрик, вы не верите, что есть что-то, что наши пять чувств не могут уловить? Вы что, никогда не читали о привидениях? Вот что такое привидения, по-вашему? Разве это не тонкая энергия, которая остается на земле от умерших людей? Если, скажем, им что-то не позволило в астрал выйти?
Мам, он думает, что привидения – это выдумки.
Как же это могут быть выдумки, когда столько людей их видело? Это просто современная техника не может пока их уловить. А звуки загадочные, которые дом по ночам издает? А предчувствия – ведь они почти всегда правдой оборачиваются? Я вам, Эрик, расскажу одну историю. Когда еще Светин дедушка был жив, поехали мы как-то в Астрахань, у нас там были родственники. И вот, значит, пошли мы как-то раз все вчетвером на берег Волги гулять. А время было уже вечернее, стемнело. Вдруг Ба говорит: видишь на воде огонек. Я смотрю: действительно, на реке как будто что-то подпрыгивает и светится. Тогда я говорю…
Мам, Эрик устал уже. Может, вы в другое время об этом поговорите?
Что, поздно уже? А вам на работу завтра? Да что вы? Вам не дают выходной? Пирог тыквенный, разве вы не хотите кусочек? Да что вы, что вы, нам готовка в удовольствие. Очень приятно было с вами познакомиться. Я провела чудесный вечер. Как хорошо, что вы к нам зашли. Света говорила, вы комнату ищете. У нас есть свободная комната. Вы такой замечательный молодой человек, мы будем рады, если вы у нас поселитесь. И мы сможем прололжить дискуссию о невидимых силах. Обязательно переселяйтесь к нам, комната ваша!
* * *
Память об этом – как взгляд через мутное стекло.
В гостиничном номере темно. Окна закрыты, занавески задернуты. Только лампочка горит у кровати. Клавдия сидит прямая, как струна. Просит ребенка почитать стихи.
Ребенок боится.
Глаза Клавдии – как два гвоздя, их взгляд намертво прибивает к полу.
Ребенок начинает читать, качается в такт своим стихам, почти поет. Клавдия не сводит с нее глаз.
Подойди ко мне, говорит она ребенку.
Она кладет руку на детский лоб. Глаза ребенка закрываются. Ребенок чувствует тепло, которое идет от руки, проникает в мозг, в сердце, в легкие. Душа Клавдии перетекает в тело ребенка, он не в силах сопротивляться. Ее теплота убаюкивает. Будь всегда во мне, шепчет ребенок, не уходи.
В ребенка вселилось существо с другой планеты, говорит Клавдия.
Пришелец? – шепчет Ба.
Посланник из другого мира, говорит Клавдия. Пришел рассказать нам правду. Воспользовался телом Светы. Он говорит стихами. Уйдет, когда выговорится.
А когда это будет? – шепчет Ба.
Когда ей исполнится тринадцать. Существо уйдет, и Света станет самой собой.
Ребенок открывает глаза: у Клавдии зрачки вертикальные, как у змеи. Змея зачаровывает жертву. Желтый свет лампы. Тишина.
А что будет потом?
Клавдия не отвечает. Она смотрит на ребенка узкими вертикальными зрачками. Она убрала руку с детского лба. Ей не хочется говорить.
Что-то страшное ждет меня, понимает ребенок. Мой пришелец от меня уйдет. Останусь я, Света Лукина, оболочка, скинутая одежда. Кому я буду нужна. Зачем я буду жить.
А можно, чтобы этого не было?
Клавдия молчит. Комната молчит, коридор молчит, небо и море молчат. Все заглохло во вселенной, все спят, или, может быть, никого нет.
* * *
В обеденный перерыв Света уходит с бутербродом и бутылкой воды в заросли эвкалипта и бамбука возле искусственного ручья. Здесь, в тени, почти никто не бывает, здесь можно слушать плеск воды и крики птиц. Можно забыть о том, что в серпентарии у змей – мертвые мыши, что черепаха с длинной шеей и оранжевым брюхом прижимается к стеклянной стенке аквариума в надежде, что выплывет на волю. Что большие кошки ходят взад-вперед перед прутьями клетки, готовые растерзать тех, кто стоит по ту сторону, если только представится случай. Птица кукабара замерла на ветке, чтобы спикировать на жука. Варан ждет кусок кровавого мяса. Гиена хохочет и плачет вдалеке, но здесь, здесь спокойно. Света доедает бутерброд и отпивает немного воды из бутылки. Рядом со скамейкой покачивается папоротник. Он огромный, выше человеческого роста. Он древний. Людей еще не было, а папоротник был. Столько зверей исчезло, а папоротник стоит. Тур и птица додо исчезли, чубатый попугай и земляной гусь исчезли тоже. Стеллерова корова и сумчатый волк. И даже полузебра, полулошадь со странным именем квагга, которая предупреждала людей о хищниках, наивная тварь.
Тени тех, кто когда-то существовал, проходят медленной чередой перед Светой. Мамонты с маленькими ушами, чтоб их не отморозить, мамонты с трехметровыми изгибающимися бивнями. Мамонты, с которых клоками свисает шерсть. Мохнатый носорог, торжественно несущий два рога на морде. Два рога – он ими дерется, он ими трется о снег. Трехпалые верблюды идут и размахивают хоботками. Саблезубые тигры проходят с ревом, пещерные медведи бредут равнодушно. Стадо ящеров, похожих на птиц, и стая птиц, похожих на ящеров, – кожаные крылья, мех из перьев. Птицы и ящеры бегут на задних лапах, поводят мощными клювами. Ящеры и птицы, и их детеныши, которые только что вылупились из яиц и просят еды. Пробегают лошади с собачьими мордами. Утки высотой с человека неуклюже переваливаются. Проползают киты, покрытые шерстью, киты на четырех лапах. Ящеры с длинными шеями, с хохолками на голове, ящеры, покрытые панцирем, с рогами, с длинным хвостом в качестве руля и баланса, ящеры проходят громадными тенями, они щелкают клювами, цокают коготками, загребают воздух передними лапами. Они уже никому не страшны, они вымерли, Света смотрит на их призрачную кавалькаду и знает, что рано или поздно присоединится к ним и поведет за собой таких же, как она, тех, кто потерялся, отчаялся, заболел, сошел с ума, не выполнил обещанного, оступился, опозорил себя, некрасивых, неумных, не знающих, как жить, тех, кого не заметили, кого презирали, кого разлюбили, кого забыли, тех, кто оказался не нужен, ни при чем, не у дел, тех, которые кончились, еще не успев повзрослеть.
Она допивает воду, бросает пластмассовую бутылку и бумагу от бутерброда в мусорную корзину, стряхивает с себя хлебные крошки, вынимает из сумочки расческу и приводит волосы в порядок. Потом она смотрит на часы: пора возвращаться в кофейную палатку. Она проходит сквозь тени и выходит на главную дорогу зоопарка, в толпу туристов.
* * *
Георгий Иванович вышел пройтись, но ему не гулялось. Два раза он споткнулся, потом на него упала с неба капля, грозя дождем, вдали завыла сирена и оглушила его, чтобы потом так же неожиданно смолкнуть, сменившись воем возбужденных собак. Мимо шла женщина с пакетами, и, хотя они не были знакомы, Георгий Иванович улыбнулся ей, на что женщина поморщилась и быстро отвела взгляд. Что он ей такого сделал, подумал Георгий Иванович, улыбнулся только, и ладно бы, если б был молодой, хулиганистый, а то старик ведь, понятно же, что приставать не стану. Что же в голове у всех этих людей? Давнее сомнение снова посетило его: как быть, если все, что он слышал от народа в поездках по стране, на Байкале, на целине и на стройках, в такси и в электричках возле Москвы, в беседах с эмигрантами в Париже и Нью-Йорке, – что, если все, что говорили ему люди, всегда было обратным тому, что они думали. Что, если мужик жаловался, будто ему плохо, то было ему хорошо; а если ему и впрямь было плохо, то бахвалился, как все отлично. Что, если похвалить на бабе платье, то она его засунет в самый дальний ящик и никогда уже больше не наденет, все по той же загадочной вере, когда любое произнесенное слово воплощается в свою противоположность.
Вспоминалось, как завел однажды роман с роскошной барменшей, московской, между прочим, даже, кажется, с высшим образованием, о чем сообщала полюбовникам в начале утех, только чтобы спросить, уже натешившись вдоволь: ну что, будешь спать или будешь телевизор смотреть? Он, откинувшись на подушки, подложив руку под ее мощное плечо, предложил: а давай просто поговорим с тобой. О чем, удивлялась она. Так, о жизни – расскажи мне о себе. Она говорила что-то о соседках, о том, как хотела поменять квартиру, маялась, скучала и засыпала, не доведя рассказ до конца и ни о чем его не спросив. Вот тебе слияние душ. Кому оно нужно-то, слияние душ. Спи, любимая, спи.
Георгий Иванович повернул домой. Он оставил Валентину с медсестрой, и сейчас уже процедуры должны были подходить к концу. Он опять волновался перед встречей с женой, хотя они расстались всего минут сорок назад. Он каждый раз теперь волновался – ведь каждый раз он встречался не с той женой, с которой прожил много лет, и даже не с той, с которой только что расстался. Что-то беспрестанно изменялось в ней, что-то чужое и неожиданное каждый раз по-новому ошарашивало и пугало его.
В прихожей его встретила медсестра Любочка, быстро поздоровалась и сообщила: Валентина Витальевна назвала меня Глашей.
Любочка не отводит от него широко раскрытых глаз, как будто обвиняет в чем-то. Она могла бы быть комсомолкой шестидесятых, с этими распахнутыми глазами, с этой челкой.
Я ей объяснила, что я не Глаша, а она продолжает меня Глашей звать. И так упорно, знаете. Я подумала, может, что-то важное.
Хорошо, я разберусь, говорит Георгий Иванович.
На этот раз он не приглашает Любочку выпить, не рассказывает об Америке. Он подает ей пальто и открывает дверь. Он устал.
До свидания, Георгий Иванович, говорит она, я завтра опять приду в то же время.
Георгий Иванович кивает на прощание, у него нет сил говорить. Он идет на кухню, где руки сами тянутся за стопкой. Раньше он был равнодушен к алкоголю. Он пьянел от беседы, от женской красоты, от того, что в степи цвели маки, от быстрой езды, от прожекторов, от аплодисментов, от звука собственного голоса. А сейчас он так безысходно трезв. Так отчаянно трезв, что нужно выпить, чтобы расслабиться.
Глаша. Он всегда чувствовал свою вину перед ней. Он стал бы ей отцом, позволь она ему, но ведь не позволила же. Он увел бы ее мать из семьи, если бы не полюбил ее навсегда, да и что за дурацкое выражение: увести из семьи. Валентина сама ушла, она стала с ним счастлива. Отчего же дочь не могла простить ей это счастье ни на секунду, именно на счастье была обида, как будто только детям полагалось радоваться, и у Глаши был, с тех пор как он впервые увидел ее, обиженный взгляд: обокрали, обокрали.
Георгий Иванович вынимает мобильный телефон из кармана и набирает номер. На другом конце включается автоответчик. Глаша никогда не берет телефон, она фильтрует звонки, выбирает, кому ответить. Ему не ответит. Она никогда не брала трубку, если знала, что это он звонит.
Для бизнеса у нее другой номер, на те звонки она, вероятно, отвечает незамедлительно. Только вот Георгий Иванович не знает номера. Сколько у нее уже магазинов – три, четыре, и все в центре Москвы. Она ведет бизнес с остервенением, с жадностью, фантастически грубит подчиненным и стрижет фантастические барыши.
Он оставляет сообщение: Глаша, это Георгий. Перезвони нам, пожалуйста. Мать хочет тебя видеть.
Он откладывает мобильник и наливает еще стопку. Подходит к зеркалу, смотрит на свое отражение как будто бы объективом кинокамеры, взмахивает руками, как будто перед ним сидят тысячи людей на стадионе и ждут стихов. Камера фокусируется на его лице, он начинает давать интервью, рассказывать о встречах с Кеннеди и Хрущевым, объяснять, почему недостаточно хорош Бродский, в чем была ошибка Евтушенко, вспоминать, как он влюбился в Беллу, когда увидел ее в Политехническом, как бегал за кулисы МХАТа на свидание с актрисой – той, знаменитой, на десять лет его старше, он был тогда еще совсем зелен.
Что-то шаркнуло в коридоре, уж не мыши ли завелись, нет, почудилось. Лет двадцать назад по этому коридору брела Глаша, хмурая, сутулая, в одном носке. Глаша, хочешь кваса, спрашивал Георгий Иванович, и Глаша бросала ему односложное «нет». Ты устала, Глаша – нет, пойдем погуляем – нет, хочешь побыть одна – отстаньте. Всегда растрепанная, с опущенными плечами, одетая в обноски, хотя они с матерью привозили ей дорогие вещи из-за границы. И постоянное чувство вины оттого, что он не любит ребенка.Других детей он обожал, гонял с ними футбольный мяч на поле, съезжал с горки, организовал их в «ковбоев» и «индейцев» и сам стал индейским вождем. Только этого толстого и враждебного ребенка он не мог полюбить, именно этого ребенка, который был его падчерицей.
Надо пойти к Вале, но он не может собраться с силами. Узнает она его на этот раз? Или опять назовет чужим именем? Чем он провинился перед жизнью, чтобы заслужить такое. Наверное, был слишком счастлив.
Телефон пискнул. Одно сообщение. От Глаши.
«Зачем?»
Георгий застонал и чуть не бросил телефон об пол.
«Ты же знаешь, она больна. Приняла за тебя медсестру».
Телефон пискнул снова.
«Мать всегда была маразматичкой».
Георгий опрокинул стопку в рот и, медленно передвигая ноги, пошел в спальню. Жена не спала. Она приподнялась на подушках и глядела на него воспаленными глазами.
Глаша, спросила она.
Глаши нет, сказал Георгий.
А когда вернется.
Валентина попыталась встать с постели, но Георгий Иванович обнял ее за плечи и уложил снова. Он присел на кровать и взял ее руку в свою.
При разводе Глаша заявила, что хочет жить с отцом. В четвертом классе перестала читать книги. Выпускницей отказалась видеться с матерью. Когда Георгий Иванович пытался их помирить, бросила: вы над моим папашкой смеялись! Лысый партийный папаша был для нее героем, а Валентина оказалась врагом. Они все боялись того момента, когда у Глаши начнется переходный возраст. Думали, выкрасит волосы в зеленый цвет, пристрастится к наркотикам, будет резать вены. Вместо этого Глаша (все так же хмуро, молчаливо, пряча глаза) окончила школу, технический вуз и стальными когтями вцепилась в куплю-продажу меховых изделий.
Можно, я с тобой полежу, спрашивает он у жены и сворачивается клубком на краю постели. Я маленький мальчик, пожалей меня, шепчет он. Жена гладит его по волосам.
Как же уедет, как же он ее оставит. Попытаться договориться с медсестрой. Попросить пожить тут – его не будет всего несколько дней. Или, может, она знает сиделку какую-нибудь, которая осталась бы на ночь. Но страшно оставлять Валентину с незнакомкой. Даже Люба, и та все-таки чужой человек. Мало ли что ей в голову придет. А Валя беззащитна.
Может, отказаться от поездки? В шестидесятые его в Америке обожали. Любят и сейчас, больше даже, чем в России. На родине теперь носятся с теми, кто эту самую родину покинул, с покойными поэтами из северных столиц. Никого эта поэзия не трогает, никому она не понятна, но что поделаешь – мода. А его зовут выступить в американском университете. Где-то близко от Мексики. Может, сбежать на денек в Сан-Франциско. У него есть поэма об этом городе, написал в первую свою туда поездку: «Миражи Сан-Франциско». Миражи Сан-Франциско. Улицы, вставшие на дыбы, крики тюленей, запах марихуаны, бродяги с Библией. Грядет конец света. Посетите тюрьму Алькатрас. Патлатые босяки. Make peace not war. Любовь, а не война. Любите, а не воюйте. Идите в любовь, не на войну.
Американские поэты смеялись, что по-русски нельзя «делать любовь».
Он читал им свою поэму о Ленине. Теперь модно ее презирать, а в Сан-Франциско она тогда прошла на ура. Все тогда были влюблены в Ленина, он, Гинзберг, Рексрот, Ферлингетти, может, он что-то путает, но, кажется, все они, все были влюблены в Ленина – и в Георгия Ивановича. Джорджи, они его звали Джорджи. Взбирались по вздымавшимся улицам, сбегали под горку, кричали прозрачному городу: Ленин вас любит, Ленин с вами! Прохожие улыбались, одна женщина шла с охапкой цветов и вдруг бросила цветы им под ноги. Это тебе, Джорджи, кричали друзья, да здравствует любовь! Да здравствует Сан-Франциско, кричал он, да здравствует океан! Гинзберг читал ему стихи. Мои соратники, Джорджи, едут в подземке, наглотавшись таблеток, совокупляются со случайными встречными в гостиницах, где клопы подслушивают за влюбленными, мои соратники выбрасываются из окон, сжигают себя живьем из протеста против бомб и голода, они топятся в океане и в пивной кружке, они рыдают, Джорджи, понимаешь, они рыдают. Да, говорил Георгий, но пусть утрут слезы, теперь я с вами, пошли на площадь, я буду читать стихи, пошли на стадион, я буду читать стихи. Ты будешь читать стихи на стадионе, Джорджи? Да, буду, Аллен, и все придут меня слушать, придут твои приятели с мескалиновым кактусом, придут бездомные, придут индейцы, потому что они поймут, что во мне, поэте, воплотился дух предков. Придут чернокожие и безработные. Придут потомки русских эмигрантов, приплывшие из Китая, они придут, чувствуя вибрацию родной речи. Придут профессора и продавщицы, проститутки и гангстеры, представители профсоюзов и быки со скотобойни. Придут все, Аллен, как только я начну, дай мне забраться на перевернутую машину, дай, начинаем революцию, Аллен! Революцию? Да, революцию в Сан-Франциско. Даешь мировую революцию, Джорджи. Ом мани падме хум.
Сан-Франциско, свет от океана, боль и счастье. Ленин с теми, кто бьется головой об стену и целует кровавый след на штукатурке. С теми, кто ждет по вечерам звонка по телефону, который никогда не зазвонит. Ленин с теми, кто качается по утрам в автобусе, набившись как селедки, кто стоит у станка в полусне и теряет руку, замечтавшись. С теми, кто двумя пальцами залезает к себе в глотку, протискивает руку в глубь себя и вынимает сердце, чтобы разрезать его на строчки поэзии. Будда с теми, кто закапывает мертвых собак на человеческих кладбищах и оглашает ночь пронзительным воем, чтобы помянуть друга. Будда с теми, кого увозят в психушку за то, что он не отличает себя от зверя, которого бьют. Будда с теми, кому не дают читать стихи, кого бьют по голове дубинкой, а он вспоминает промежность отдающейся женщины и не чувствует силы ударов. Ленин, и Будда, и Маркс, и Франциск из Ассизи любят тебя, Джорджи, и я люблю тебя.
Поэты набиваются в комнату пестрой толпой, самый бородатый сворачивает косяк, это что, папироса мира, шутит Джоржди, и ему предлагают затянуться, он протягивает руку за косяком, но рука хватает пустоту. Он поднимает глаза: деревянный потолок отвесно спускается, превращается в пол. Так тихо за окном, может, он и не в городе вовсе. В деревне, что ли. В России. На даче. У себя дома.
У себя. Он прилег рядом с женой на кровати, вот что. И задремал. Он стар уже. И жена старая. Жена Валентина. Он поворачивается.
Жены нет.
Валя, зовет он. Молчание.
Он засовывает ноги в ботинки и нестойкими спросонья шагами отправляется в ванную. Там никого нет.
Другая комната. Никого.
Третья. Никого.
Он бежит на кухню, в прихожую, Валя, кричит он, Валя!
Скрип.
Скрипит входная дверь, покачиваясь от ветра. Черт, он забыл запереть.
Георгий Иванович хватает с вешалки Валино пальто и выбегает на улицу. Нога скользит в слякоти, он чуть не падает. Направо – лес. Налево – дорога. Куда она пошла?
Он бежит в лес. Может, она там платок обронила, может, ветки поломала, след оставила. Валентина, кричит он. Инна, отзывается лес.
Чащоба, глотатель жизней, ужас детства, людоед, как же я отыщу Валю здесь, как вырву из когтей людоеда. Валентина, кричит он, бежит. Нога цепляется за ветку – Георгий Иванович падает.
Он встает, отряхивается, поднимает с земли уроненное пальто. Вокруг – молчание, холод, голые ветви, смерть.
Может, она все же направо пошла. Боже, сделай, чтобы направо.
Он бежит по дороге. Мимо проносится автомобиль. Она могла попасть под колеса. Могла упасть в канаву. Боже, только не машина. Только не канава. Верни ее. Отдай. Не твое, не твое, не твое.
Добрый день, Георгий Иванович, бежите куда-то? Пробежка – это правильно, это полезн…
Валю ищу, Валя пропала. Вы не видели?
Кажется, проходил кто-то, пока я дверь запирала. Она, случайно, не в розовом?
В розовом! Куда она пошла?
Не знаю. Просто мимо проходила. Кажется, прямо пошла.
Григорий бежит. Из-под забора заходится ревом собака. Дорога уходит вниз, вправо. Еще немного, и по левую руку будет пруд.
Страшный пруд. Черная вода. Холодная вода. Боже, не в пруд, не в пруд. Он бросает пальто.
Двести метров до пруда. Сто пятьдесят до пруда. Сто метров до пруда. Пятьдесят до пруда. Кто-то в розовом стоит на берегу. Пусть это будет Валя. Пусть это будет Валя. Валя. Валя. Валя. Валя. Валя. Валя. Валя. Валя!
Женщина в розовом поворачивает голову. Лицо старухи:
Что тебе надо?
Валя, Валечка, любимая, как хорошо. Это я, твой муж, пошли домой, милая.
Отстань.
Снова смотрит на воду.
Валечка, ну что такое. Тут холодно, тебе одеться нужно, пойдем домой. Георгий Иванович почти плачет.
Он берет ее за руку и тянет за собой. Она вырывает руку.
Да что это такое, идем же, Валентина.
Он полуобнимает ее и пытается увлечь за собой. Жена пронзительно кричит.
Эй, ты чего делаешь? Мужчина и женщина в спортивных костюмах бегут к ним. Эй, мужик, оставь женщину в покое!
В метре от него они встают, руки в боки, ноги широко расставлены, брови сведены.
Да это моя жена, она ничего не понимает, говорит Георгий Иванович. По щеке бежит слеза.
При виде незнакомцев Валентина перестает его отталкивать. Она приникает к нему, прижимается. Он гладит ее по спине: видите, жена моя? Пойдем, Валечка.
Она позволяет взять себя за руку, робкими шажками следует за ним. Мужчина и женщина продолжают смотреть насупившись, недоверчиво.
Ой, а вы случайно не Георгий Иванович, поэт, вдруг говорит женщина. Ой, ну надо же, я ваши стихи очень любила.
Он только машет рукой, отстаньте, мол.
Георгий Иванович и Валя идут дальше, останавливаются каждые десять метров. Пальто все еще лежит на дороге. Он поднимает его, отряхивает, набрасывает Вале на плечи.
Только бы никого не встретить, только бы без расспросов. Дойти бы одним до дома. До дома. Одним. Без расспросов.
Они доходят. Георгий запирает за собой дверь и кладет ключ в карман. Садись, дорогая, я чайник поставлю. Валентина опускается в плетеное кресло. Она молчит, опустив глаза.
Сейчас сделаю чай. Где у нас чайник? Где спички? Вот чайник, вот спички. Наполняем водой, ставим на плиту, огонь зажигаем, скоро будет готов. А где наш заварочный чайник. Вот он. Красивый какой, с красными горошинами. Откуда у нас такой красивый чайник? Это Валя выиграла в лото. Помнишь, Валя, как мы на ярмарку ходили, где ты чайник выиграла?
Валентина молчит, опустив глаза.
А может, она просто притворяется. Вот сейчас поднимет голову, улыбнется, как раньше улыбалась, подмигнет одним глазом, конечно, помню, может, чай попозже – а пошли-ка лучше в спальню. Когда она ходит по квартире за ним по пятам, не произнося ни слова, когда начинает поскуливать, если он исчезает в туалете, он все думает: может, это просто игра, вот взяла себе такую детскую привычку, чтобы его позлить; пусть окажется, что это игра.
Георгий Иванович разливает чай, подвигает чашку к Валентине. Чашка ярко-красная – чтобы жена лучше могла ее разглядеть на деревянном столе. Пей, дорогая. Вот печенье. Печенье теперь приходится покупать в магазине, жена больше ничего не готовит.
Она поднимает неподвижное лицо. Таких неподвижных лиц не бывает у людей – Валентина ли это вообще, или неживой, злобный двойник ее? Она смотрит на чай. Пей же, пей, Валя. Осторожно она берет чашку, подносит к губам. Горячая жидкость проливается ей на грудь.
Когда-то был шум аплодисментов, когда-то были стадионы, вечера в библиотеках, в концертных залах. Восторженная студентка ждала его за кулисами, чтобы взять автограф. Прикасалась к нему, как к божеству, диктовала свой телефон. Сколько ей было бы лет сейчас. Наверное, не больше пятидесяти. Молодая еще женщина. Заботливая. Любящая. Если бы он тогда позвонил по телефону, назначил свидание, ушел от жены. Сейчас над ним склонялась бы нежная возлюбленная. Ведь он мог прожить еще одну жизнь, мог, еще одну молодость, если бы только осмелился тогда. Имел бы сейчас детей. В доме было бы шумно.
Он вытирает пятно от чая на груди жены. Хочешь переодеться? Она не отвечает, громко хлюпает, втягивая в себя жидкость. Вот, я тебе повяжу полотенце, чтобы ты опять не облилась. Валентина срывает полотенце, отодвигает чашку. Сидит неподвижно, смотрит в окно. В глазах слезы.
А ведь он сначала даже не волновался, когда она стала путать слова. Думал, это у нее новая манера. В этом было что-то поэтическое. «Гроза» называлась «оса», «туфли» – «плавать». Почему плавать? Потому что «лодочки». «Тяжелое на рубашку» был утюг, «корты» – «шорты». От нее уходили слова, что-то рвалось в мозгу, а он слышал только поэзию, записывал ее выражения в книжечку, пытался составлять новые строчки по вечерам, даже хвалил ее, умница ты моя.
С тех пор он не написал ничего.
Давай я еще воды вскипячу. Он идет на кухню. Сердце так и не успокоилось после бега, все еще стучит. Надо вздохнуть поглубже, вот, и еще раз, вот. Посмотреть в окно, там сад, деревья, небо, чирикает кто-то, вот и хорошо, вот и спокойно, тише, тише, не надо стучать, сердце, не надо стучать.
Нет, это не сердце в груди, это кто-то у двери.
Георгий Иванович отпирает.
На пороге стоит Глаша.
Привет, говорит она и смотрит ему в глаза.
Только когда добилась успеха в бизнесе, стала смотреть в глаза. Раньше всегда прятала взгляд. А теперь смотрит с вызовом: вы думали, что я никто, так вот просчитались.
Она без пальто, в юбке и леопардовой блузке. Она беременна.
Встряхнула головой, в ушах горят бриллианты. Теперь она носит все самое дорогое, только от известных фирм, итальянских или французских. Но всего слишком много: выбеленные волосы, серьги, блестки на веках и на скулах, коралловый рот, цепочка на шее, браслет, кольца, пестрый узор жилетки, блестящая кожа сапог.
Она входит, с вызовом несет свое пузо.
Где мать? А, здравствуй, мать. Глаша обнажает слишком белые зубы в улыбке.
Валентина поднимает голову. Одно мгновение она пытается встать, но не может преодолеть силу тяжести. Остается на стуле, смотрит на дочь и говорит ей:
Мы это чай… Мы вместе, и ты… Сахар тоже, и ты тогда вчера тоже… Мы гулять… С тобой гулять, а потом можно чай, сахар, вчера тоже мы… И по телевизору это опять вчера мы тоже чай стали потом гулять, а дома… Ты тоже, а сахар тоже и по телевизору, а тогда мы гулять…
Спасибо, Глаша, что приехала, говорит Георгий Иванович.
Глаша садится за стол, смотрит на мать.
Давно это с ней, Георгий? Ой, плохи дела. Совсем плохи.
Что ты, Глаша. Просто у Валентины проблемы с памятью. Она иногда очень хорошо слова подбирает, а иногда с трудом. Мы делаем уколы витаминов, надеемся, скоро станет получше.
Не надейтесь. Это же старческое слабоумие.
Ты что, Глаша, как ты можешь такое при матери говорить.
Да ведь она не понимает ничего.
Она все прекрасно понимает.
Мы гулять, а чай сахар потом дома по телевизору, говорит Валентина. Холодно в пальто очень холодно, а дома… вчера мы сахар чай… подушку по телевизору, а потом… в пальто холодно.
Глаша глядит на мать как на зверя в зоопарке. Георгий Иванович не знает, что сказать. Наконец Глаша поворачивается к нему:
Знаешь чего, я это, если что, я ее рядом с отцом похороню.
Ну, Глаша, типун тебе на язык. Ты для этого приехала, ужасы всякие предсказывать? А о будущем мы уже позаботились, мы с Валей оба ляжем здесь, на деревенском кладбище.
Я тебе что, клоун, с Ваганьковского сюда мотаться, чтобы за двумя могилами ухаживать. Нет, в одной будут. А ты уж, Георгий, где захочешь. Ты мне не родня.
Он никогда не знал, как с ней разговаривать. Он объехал полмира, дружил с геологами в Сибири, с доярками в черноземной полосе, с революционерами на Кубе, с поэтами в Лондоне, с балеринами и с космонавтами. Подростком еще уезжал на первом автобусе в Москву, где беседовал с пустыми еще улицами города. На последнем возвращался обратно в поселок. Сам, выглядывая по ночам из окон, научился разговаривать на пронзительном языке звезд.
А как говорить вот с такой Глашей, враждебной не только ему самому, но даже языку, на котором он пытается вести беседу? Он не знает ее словечек, он знает жаргон шестидесятых, который будет так же смешон ей, как смешны молодым любителям древностей их брюки и галстуки, пылящиеся на чердаках и в кладовках. Если бы в ней была хоть капля нежности, хоть чуть-чуть любви к стихам, все было бы по-другому.
Ну так что, Георгий, ты справляешься один или нет? Хочешь, чтоб я ее к себе увезла?
Нет, испуганно отвечает Георгий Иванович, нет, не хочу.
А зачем тогда звонил?
Мне казалось, ей надо с тобой повидаться.
Да, вишь, она глядит на меня, а чего хочет, не пойму. Ты все время на даче?
Я… Да. Иногда только на пару часов в Москву съезжу, а потом меня сразу сюда привозят. Ночевать в городе я не остаюсь. Так что мать всегда под присмотром. Правда, скоро в Америку полечу, но это всего на несколько дней.
В Америку?
Да, они там хотят, чтобы я выступил в паре университетов, в паре концертных залов, ну, сама знаешь (приврал, не утерпел).
А кто с ней останется?
Я еще не договорился, но, думаю, через медсестру можно будет устроить.
Хочешь, чтобы я с ней посидела?
Ты, здесь? Несколько дней на даче поживешь? С матерью? Ты это серьезно?
Да, Георгий, чего ты удивляешься. Она ж мне мать все-таки, не чужой человек.
Глаша, это было бы чудно. Просто чудно.
В голове возникает идиллия: Валентина и Глаша на крыльце, перешептываются, хихикают, ждут его. Он возвращается, и начинается веселье, разговоры на кухне до утра, сплетни о друзьях, восторженные вопли при виде подарков.
Спасибо, Глаша! А тебя не затруднит, ты ведь ребенка ждешь? Кто у тебя будет, мальчик или девочка?
Не затруднит. Ну, я тогда пошла.
Тебя проводить?
Докуда проводить? Я машину возле ваших ворот оставила.
Спасибо, Глаша. Спасибо, что согласилась посидеть. И спасибо, что зашла.
Он доводит ее до двери, смотрит, как она, тяжело ступая по слякоти блестящими сапогами, доходит до калитки. Калитка распахивается и закрывается. Глаша так и не обернулась. Хлопок двери, шум мотора, хлюпание колес по дороге.