355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Рива » Жизнь Марлен Дитрих, рассказанная ее дочерью » Текст книги (страница 5)
Жизнь Марлен Дитрих, рассказанная ее дочерью
  • Текст добавлен: 2 июля 2020, 12:30

Текст книги "Жизнь Марлен Дитрих, рассказанная ее дочерью"


Автор книги: Мария Рива



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

– Не глупи. Как будто ты не можешь представить меня в роли дешевой шлюхи в каком-нибудь…

– Могу.

Мать бросила на него взгляд и подхватила меня со стула: пришло время кандалов. Отец спокойно завершил ужин в одиночестве, запивая вином липтовский сыр.

– Когда придет Тами, пусть взглянет на Ребенка, я ее уложила, – услышала я голос моей матери из прихожей. Она надевала пальто.

Тами? Чудесно! Теперь мне есть ради чего не спать! Голос отца донесся из гостиной:

– Мутти, ты перечитывала недавно Генриха Манна?

– Ты о чем? – В голосе матери звучала неподдельная досада. – «Учитель Гнус»? Кошмарная книга. Все равно что этот фон Штернберг – ну какое «фон» может быть у еврея? Яннингс, как всегда, будет переигрывать, а при звуке – тем более! Нет! Впечатление может быть только гнетущим. Как от фильмов Фрица Ланга… Я опаздываю – целую – вы с Тами заберете меня после театра?

Она уже спускалась по лестнице, голос доносился издалека, как эхо. Отец крикнул ей вслед:

– Заберем… Мутти! Держись независимее в твоей большой сцене. Сегодня все станут заискивать перед американской знаменитостью. Если сделаешь вид, что тебе все равно, будешь не такой, как все.

– Вот еще!

Дверь захлопнулась.

Она вступила на свой путь.

Обстоятельства первой встречи этих двух титанов в истории кинематографа так часто и столькими доброхотами препарировались, подтасовывались и приукрашивались, что сквозь лабиринт слов никто уже не отыщет путь к абсолютной правде. Даже главные персонажи этого спектакля, каждый в своей автобиографии, не обошлись без прикрас, живописуя, как все произошло. Не могу присягнуть за Джозефа фон Штернберга, но в отношении Марлен Дитрих скажу твердо: на протяжении шестидесяти лет ее версии менялись при каждом пересказе, и в глубокой старости она все еще подправляла и перекраивала те две встречи, оттачивая мизансцены.

Я слышала, как это произошло на самом деле – до того, как оно было переиначено газетчиками, светскими хроникерами, рекламными агентами киностудий, университетскими учеными и вообще всеми, кто хотел быть частью легенды.

Спор о том, что надеть на первую встречу с Важным Американским Режиссером, растянулся на целый ужин. Мать считала, что лучше всего подойдет ее классический наряд «портовой шлюхи». Отец настаивал, чтобы она оделась как леди.

– Ты хочешь, чтобы я выглядела, как будто только вышла из пансиона благородных девиц? – язвительно спросила мать.

– Именно! – ответил отец с полнейшей невозмутимостью, и это был знак того, что он рассержен не на шутку.

– Ты, верно, спятил! Эта Лулу-Лулу, или Лола-Лола, или Хупси-Пупси – не знаю уж, как он ее обзовет – дешевая девка! Марго слышала, как на UFA кто-то сказал, что я как раз для этой роли, потому что уже «набрала колорита». И после этого мне надевать строгий костюм с белыми манжетами? Смех!

Марлен Дитрих прибыла на первую назначенную ей Джозефом фон Штернбергом встречу в своем лучшем костюме и в белых лайковых перчатках, позволив себе лишь небольшую вольность в виде двух свисающих с плеч чернобурок. Вернулась она в ярости.

– Папи! Ты только послушай, как все было! Эмиль Яннингс и еще какой-то тип заглянули в офис посмотреть, кого принимает герр режиссер. Поглазели на меня и говорят: «Встань, пройдись туда-сюда»… Как будто я им лошадь! А этот Джозеф фон Штернберг, – она выделила «фон» коротким смешком, – он-то очень умный человек, не то что некоторые. Когда те два подонка вышли, он чуть ли не принес мне извинения… Мило? И все равно он хочет сделать пробу. Даже после того, как я сказала про свою жуткую нефотогеничность. И про то, что нос у меня задирается кверху вроде утиного клюва, и еще посоветовала посмотреть те кошмарные фильмы, где я снималась…

– Ты ему так и сказала? – Отец недоверчиво качал головой.

– Да, а что? Пусть увидит, что из меня делают на пленке… пусть знает!

Фон Штернберг уже знал: он нашел женщину, которую искал. Тем не менее пробу устроил. В тот памятный день она вернулась со студии совершенно очарованная.

– Нет, это чудный человек! Блестящий! А какой душка!.. Знаешь, что он сегодня сделал? Он сам заколол булавками это жуткое платье, которое на меня напялили в гардеробной. Сам возился с булавками. Важный режиссер! Потом он объяснил им, что делать с моими кошмарными волосами. Я сказала ему, что они всегда выглядят так, будто их только что вылизала кошка, но он даже не слушал. Он, Папи, все знает! Он может показать каждому, как надо работать… Представляешь? Поразительный человек. Никакого тебе большого важного обсуждения, никакой болтовни, как у других… Он просто знает. Ты, конечно, как всегда, был прав – мне пришлось на пробе петь. Он сказал: «Что вы знаете на английском?» Папи – на английском! Ну… я и выдала «Сливки в моем кофе». Но это ведь не вульгарная песня, так что я постаралась изобразить дешевенькую субретку. Аккомпаниатор плохо знал мелодию, я разозлилась – а этому фон Штернбергу того и надо! Он мне велел петь дальше, а когда тот будет сбиваться, орать на него. Я так и сделала. Потом села на крышку рояля, скрестила ноги и спела Wenn Man Auseinander Geht. Это пара пустяков, а вот первая – кошмар!.. Ладно, кое-как мы ее одолели. И ты только послушай: фон Штернберг говорит, что хочет снять «Голубого ангела» на английском. Сразу на немецком и на английском! Они там на UFA не сделали еще ни одной звуковой картины, а уже хотят снимать сразу на двух языках! Хорошо, что меня там не будет!

Роль принадлежала ей еще до пробы, но она этого не знала.

Преодолев сопротивление руководства, Штернберг вынудил UFA подписать с Марлен Дитрих контракт на исполнение главной женской роли в «Голубом ангеле», первой в Германии полнометражной звуковой картине. Ее гонорар – пять тысяч долларов. Отец и друзья Марлен ликовали. Шампанское лилось рекой, мать смотрела на празднующих как на сумасшедших.

– Вы что, вы все думаете, что это будет легко. Ха! Неббиш![2]2
  Искаженное междометие небех (nebekh) – «какая жалость», «увы», – из языка идиш. Слово имеет славянский корень, оно происходит от чешского прилагательного nebohy («бедный», «убогий», «несчастный»). – Прим. ред.


[Закрыть]
(ее любимое выражение на идише, выражающее сарказм и обозначающее у нее все что угодно, от «подумаешь» и «ну и что?» до «уж конечно», «еще бы» и «ври больше»). Она же портовая шлюха! Как я потом буду смотреть людям в глаза? А что, если этому Штернбергу взбредет в голову показывать голую грудь? Что мне тогда делать? А? Конечно, о такой возможности никто из вас не подумал!

Она метнулась на кухню принести моему отцу горчицу и еще салата из огурцов.

Меня расстроила ее выходка. Мне казалось, она зла на всех и вся. Но отец только улыбнулся и продолжил есть свои сочные колбаски. Я уже усвоила, что он обычно прав в оценке настроений матери, поэтому последовала его примеру и стала доедать обед. К тому времени, как наша «бунтующая» звезда вернулась с кухни, кто-то за столом упомянул о новой книге, «Прощай, оружие!», а кто-то еще сказал, что Викки Баум написала «Гранд-отель». Моя мать завелась: как она ненавидит Баум, зато Хемингуэй – просто мечта; и таким образом тема дискуссии переменилась. По-моему, в тот вечер наших гостей больше всего взволновала последняя новость о целой банде гангстеров, которых перебили в день какого-то святого в городе под названием Чикаго. Ну и, конечно, новость о превращении моей матери в «портовую шлюху».

К тому дню, когда Джозеф фон Штернберг впервые пришел к нам на ужин, я уже столько о нем слышала, что не могла дождаться встречи с «важным американским режиссером», которому не положено «фон». Явление приземистого человечка с густыми висячими усами и самыми печальными на свете глазами меня разочаровало. Кроме длинного пальто из верблюжьей шерсти, гетр и элегантной трости, ничего важного в нем не было. Разве что голос. Чудесный, глубокий и мягкий как бархат. Он прекрасно говорил по-немецки с легким австрийским акцентом.

Меня представили, я сделала книксен и стала ждать, как меня учили, чтобы он первым подал мне руку, разрешая ее пожать. Ничего подобного не произошло! Я ждала в полнейшем замешательстве, не зная, что делать.

– Джо, – сказал отец, – вспомни, ты в Германии. Ребенок ждет, когда вы обменяетесь рукопожатиями.

Маленький человечек, кажется, смутился и с улыбкой поспешно пожал мне руку. Я решила, что взрослый, который может так смешаться перед ребенком, просто обязан быть хорошим.

Я всегда думала о фон Штернберге так: он человек уязвимый, не уверенный в себе, стеснительный. Он тратил массу энергии, чтобы притвориться кем-то противоположным, попытаться скрыть то, что считал своей слабостью. Очень многие в итоге возненавидели этого одинокого талантливого коротышку, совершенно уверенные, что он – чудовище. Им застилал глаза их собственный мелочный эгоизм. Но – возвращаюсь в 1929 год – тогда я детским чутьем, не умея еще анализировать, поняла, что этот человек – добрый, что его не надо бояться, что бы кто о нем ни говорил.

Теперь за ужином стал собираться только самый близкий семейный круг: моя мать, ее режиссер, мой отец, Тами и я, впитывающая все как губка. Наша единственная тема – фильм, их фильм. Сначала фон Штернбергу было как будто немного не по себе от постоянного присутствия четырехлетнего ребенка, но скоро он понял, что я не собираюсь мешать никому болтовней, перестал удивляться и принял меня. А через некоторое время, как и все остальные, вообще забывал, что я тоже существую. Поскольку моя мать и фон Штернберг всегда говорили между собой по-немецки, языкового барьера для меня не существовало.

В тот период их относительно недавнего знакомства моя мать вела себя так, как если бы он был Бог. Даже его пальто обладало магической силой: она поглаживала его, прежде чем собственноручно повесить в стенной шкаф в прихожей. Она вызнала его вкусы и готовила только то, что он любит, подавала ему за столом первому, даже раньше, чем отцу, который, казалось, полностью соглашался с такой градацией в обращении. Пока Тами убирала со стола и вообще следила, чтобы никого не обошли вниманием, мать сидела неподвижно, как в трансе, вся превратившись в слух. Фон Штернберг чрезвычайно серьезно и со страстью относился к фильму, который снимал.

– Я хочу сразу дать звук. Сразу же затопить им публику. Обрушить на нее сырой, необработанный звук: шумы раннего утра… тяжелые колеса на булыжной мостовой… лай собак… стук массивной посуды для завтрака. Поет канарейка. Учитель держит канарейку? Да! Учитель держит канарейку! Да! Звук! Звук! Какое точное слово в немецком для звука: «кланг»! Куда лучше, чем наш «саунд»! «Кланг-фильм», КЛАНГ, – произнес он смачно. – Вы чувствуете, как оно вибрирует? Мы должны ему подчиняться! С первой минуты зал надо наводнить звуком, пусть публика примет его немедля, она должна научиться слушать, сосредотачиваться на диалоге «поверх кланга».

Не скажу за других, но у меня мурашки бежали по спине. Какой чудесный коротышка! Внезапно уняв свой пыл, он повернулся к матери:

– Будь на студии завтра в одиннадцать. С тобой хочет встретиться художник. Я видел некоторые наброски костюмов, вполне себе о’кей.

Моя мать только молча кивнула, она не сводила с него обожающего взгляда. Слово «о’кей» уже вошло в наш будничный лексикон. Мне оно нравилось, от него было так весело!

Хлопнула входная дверь. «Никогда!» Моя мать ворвалась на кухню: «Папи, ты где?»

Я знала, где он, но она была в такой ярости, что я не осмелилась сказать. Она ненавидела его голубей, поэтому я смолчала.

– Папи-и-и! Где ты, черт побери? Неужели опять на крыше?

В гневе что-то бормоча себе под нос, она сунула мне сумочку и перчатки. Я побежала убирать их на место. Для таких заданий я подходила и всегда выполняла их правильно, в точности так, как хотела мать. Когда я вернулась, она стояла на табуретке и кричала в кухонное окно:

– Папи! Если ты там, спускайся немедленно! У меня неприятности!

Отец холодно откликнулся сверху:

– Мутти, тебя слышат соседи, ты орешь, как торговка рыбой.

– О Папи, пожалуйста, пожалуйста, спустись… – Ее голос упал на две октавы. – Ты мне нужен. Все идет вкривь и вкось. Я не знаю, что мне делать. Папи, прошу тебя, спускайся, – умоляла она.

Мой отец, сделав ей внушение, пришел на помощь.

– Ты не можешь даже представить, во что они хотят меня одеть. Описать не могу, это такой… такой кошмар! И конечно, не при Ребенке!

Неужели мне велят уйти на самом интересном месте? Я надеялась, что нет!

– Неужели это так вульгарно? – заметил отец, открывая дверь из прихожей в ванную.

Моя мать следовала за ним по пятам, я – за ней.

– Да не в том дело, Папи. Конечно, вульгарно, но так и должно быть! Просто все по-идиотски! Идиотский вид – неинтересно, скучно, не на чем остановить глаз. Без изюминки! Тощища!

Как хирург, готовящийся к операции, отец вымыл руки своим особым английским глицериновым мылом. Молча вытер их, спустил французские манжеты суконной блузы, застегнул их золотыми запонками, выдержал значительную паузу и сказал:

– Я поговорю с Джо. Он просто тебя еще не знает. Не беспокойся.

Мать с облегчением перевела дух, бросила меховое манто на крышку унитаза и пошла на кухню резать лук. В тот вечер Тами приготовила свой замечательный бефстроганов. Мистеру фон Штернбергу он нравился. После пудинга из красной смородины с ванильным кремом моя мать обвила Тами за худенькие плечи и вывела из столовой, закрыв за собой раздвижные дубовые двери. Про меня забыли, я осталась с двумя джентльменами. Отец щелкнул крышкой золотого портсигара, предложил фон Штернбергу сигарету, сам взял тоже, зажег обе зажигалкой Dunhill и начал:

– Джо, удалось ли тебе уже посмотреть город?

– Удалось – достаточно, чтобы больше не тратить на это силы. Я благодарю Бога, Руди, за Эриха Поммера. Без него ничего бы не вышло… Будь у нас такие продюсеры, как он, какие фильмы мы бы делали! У него есть и вкус, и понимание, что такое процесс творчества. Редкость в нашем бизнесе.

– Джо, – сказал мой отец, стряхивая пепел сигареты в большую стеклянную пепельницу, – именно об этом я и хотел с тобой поговорить – о процессе творчества; воздействие образом, даже при звуке, – оно все еще ядро нашей профессии…

– Ядро? Да это ее жизненные соки! Вне образа ничего нет. Глаз видит задолго до того, как начинает слышать ухо.

– Джо, ты не думал о том, чтобы дать Марлен возможность творить, – он слегка нажал на это слово, – свои собственные костюмы? – Фон Штернберг поднял бровь, но ничего не сказал. – У нее профессиональный нюх на то, что уместно, а что нет. Безошибочный. Я свидетель: он ее никогда не подводил. Ей стоит только понять суть роли. Попробуй, увидишь, с чем она к тебе придет. Пусть подберет все сама.

Фон Штернберг покурил в молчании, потом кивнул. Мне не терпелось увидеть, какой наряд состряпает мать. Я надеялась, его не сочтут слишком «вульгарным для глаз Ребенка».

Она пришла в экстаз. День за днем Тами, Бекки и я получали указания, где искать давно забытые сокровища – в стенных шкафах, по комодам, по старым шляпным коробкам, в обветшалых чемоданах, пыльных дорожных сундуках. Наша квартира выглядела как большой блошиный рынок. Мать нашла пояс с огромной пряжкой из фальшивого бриллианта и зашлась от восторга. Поношенное кимоно вызвало взрыв ликования. «Красота! Красота!» – приговаривала она, роясь в тоннах тряпья, от которого отказалась бы даже Армия спасения.

– Мне нужен воротник, старенький атласный по возможности и грязно-белый. Всем искать старые воротники! Тами, помнишь то кошмарное ревю? В жутком номере с кордебалетом нам навязывали на руки какие-то штуки из блестящей ткани… помнишь? Какие-то безобразные манжетки – я их сохранила, но где? Может, вон в той шляпной коробке? Я ее забрала из театра после «Бродвея».

Не успел отец вступить на порог, как она схватила его за руку.

– Не снимай шляпу! Едем смотреть на шлюх! Помнишь того, что всегда носил, кроме подвязок, белый атласный цилиндр? Мы должны найти его, мне нужны его панталоны.

Она уже тащила отца вниз по лестнице, не желая терять ни минуты, – «Бесстыжая Лола» должна была вот-вот обрести свой облик.

О, как бы я хотела увидеть выражение лица фон Штернберга, когда Дитрих впервые представила ему свою концепцию его Лолы! Наверняка он удивился, может быть, даже чуть испугался. Но он знал, что уместно, а что нет. И никогда не ошибался. Хорошо, что при этом не присутствовал Яннингс, – тогда бы он скорее разгадал, что «Голубой ангел» – уже не его звездный путь, и попытался бы что-то предпринять. Так или иначе, моя мать вернулась от фон Штернберга со словами:

– Он только взглянул на меня своими барочными глазами и знаете, что сказал?

Мы ждали, затаив дыхание. Она искусно выдержала паузу, потом, улыбнувшись, произнесла с триумфом:

– Он сказал: «Марленхен», – он назвал меня Марленхен! – «Чудо – чудо, просто чудо!»

Мы все бросились обнимать друг друга: она победила! В ту ночь отцу пришлось повозить ее по всем берлинским погребкам, чтобы она высмотрела больше деталей «профессиональной» одежды.

Появился еще один новый бог – еще один маленький человечек. На сей раз без усов и без «фон», и глаза у него никогда не были печальные. В тот год я видела его не слишком часто – моя мать работала с ним главным образом на студии, – но слышала я о нем и о его музыке постоянно.

– Папи, никто, даже Шполи не мог бы написать эти песни. Каждый день я делаю новый дубль с песней. А слова! Как они у него получаются! Прелесть!

Она спела песню о том, что она, Лола, примадонна сезона, что ее любят мужчины и у нее есть пианола, которую она никому не позволяет трогать. Это был ударный номер – мне понравилось.

– Папи, ты знаешь, что подразумевается под пи-а-но-лой? – со смехом проговорила моя мать. – Так вульгарно – и прямо в точку. Папи, он гений, этот Холлендер. Добрый гений для «Голубого ангела». Послушай-ка вот это – он сегодня бренчал-бренчал на пианино, прикидывал то так, то эдак, – это моя любимая песня в фильме!

И снова – будто бы загудели медные трубы, зазвенели тарелки. Расставив ноги, руки на бедрах, она запела: она собиралась пойти и найти себе мужчину, который умел бы и хотел целоваться. Того, в ком есть огонь и кто знает, что с ним делать.

– Но вот другая, от которой все в восторге, – «мотылек летит на огонек» и «что мне делать – все меня хотят», – это кошмар, а не песня. Слава богу, когда кончится «Голубой ангел», мне в жизни не придется ее больше петь!

Теперь утро наступало рано, как никогда. На улице было еще темно, а мать уже включала везде свет, откидывала с меня одеяло, развинчивала кандалы, запихивала меня в одежки, нахлобучивала на голову шерстяную шапку, ускоренным маршем волокла вниз по лестнице, за большую стеклянную дверь, на морозный воздух, по молчаливой улице к бабушкиному дому. Звук колокольчика отдавался глубоко в его недрах. Бабушка открывала массивную дверь, в тусклом свете вырисовывалась ее внушительная фигура, даже в этот предрассветный час полностью одетая, застегнутая, причесанная.

– Доброе утро, Лена, ты опоздала! – Мать подталкивала меня вперед, а бабушка принимала. Со вздохом смирения, но с укоризной во взгляде она говорила: – Ну иди, Лена… иди на свою… работу. – Она несколько неуверенно выговаривала последнее слово, как будто хотела подобрать более подходящее название для обозначения рода деятельности моей матери. – Твой ребенок будет под присмотром. – И с прощальным кивком закрывала дверь.

Я не знала, почему бабушка недовольна и почему мать всегда уходит, оробев, без единого слова. Но зато я знала, что говорить об этом не следует.

Первым делом я засовывала шапку и перчатки в карманы зимнего пальто, потом аккуратно вешала его на крючок, специально прибитый для меня, после чего полагалось снять ботинки. «Ботинки несут в дом уличную грязь», – любила повторять бабушка. Со шнурками приходилось повозиться – я дергала изо всех сил, так туго они были затянуты. «У аристократов лодыжки тонкие, а у крестьян толстые», – часто слышала я от матери. Каждый раз, когда она шнуровала на мне высокие ботиночки, я думала, что у меня крестьянские лодыжки – она затягивала их шнурками, как в корсет. Потом бабушка помогала мне надеть глухой фартук, застегивая его сзади, где я не могла достать. Крадучись, тихо, как кошка, в толстых войлочных туфлях, я шла за хозяйкой дома тщательно «мыть руки с улицы», перед тем как попасть в теплую кухню, где на большой чугунной плите меня ждал дымящийся завтрак.

Мать моей матери придерживалась строгих правил в очень многих вопросах, но я знала: если ее слушаться и делать все «по ее», она будет благосклонна и даже добра. Пока моя мать блистала в панталонах с оборочками и в поясе с подвязками, оседлав стул, я, взгромоздясь на высокий кухонный табурет, училась правильно чистить картошку, прополаскивать уксусом стекло – для блеска, окунать в кипяток цыплят, чтобы их легче было ощипывать; училась защищать от моли турецкие ковры, натирая их с помощью щетки свежезаквашенной капустой, которая к тому же прекрасно восстанавливала их цвет. Это был мой любимый урок из курса «как стать хорошей женой». Ползая на коленях с тяжелой щеткой, я время от времени ухватывала из бочонка щепоть пряной кислой капусты и с наслаждением ее жевала.

Бабушкин дом был такой темный, такой пустой, что в нем спокойно могли водиться привидения. Однажды я набралась храбрости и отправилась исследовать пустынные верхние этажи. На чердаке я нашла длинный низкий буфет, в который можно было залезть, пригнувшись, и в самом дальнем его конце, под маленьким освинцованным окошечком – кукольный домик! Мирок, сотворенный во всех подробностях: люстрочки, которые по-настоящему звякали, если к ним прикоснуться, изящные стульчики с позолотой, красные бархатные шторы с кистями, камин, на резной деревянной полке которого теснились крохотные пастушки и оловянные подсвечники. Прижав колени к подбородку, я сидела, очарованная, впивая в себя это лилипутское чудо, пока голос позвавшей меня бабушки, эхом донесшийся снизу, не развеял чары. С того дня я молила Бога, чтобы мамин фильм снимался вечно, я делала все в точности так, как хотела бабушка, разбивалась в лепешку, лишь бы сбежать в волшебный мир, который я открыла. Как туда попал этот маленький домик? Чей он был раньше? Кто играл там до меня? Эти вопросы я никогда не осмеливалась задавать, и тайна навсегда осталась тайной. Бабушка наверняка знала, где я прячусь каждый день, но молчала и даже словом не обмолвилась маме. Я часто задумывалась почему.

Работа над фильмом разворачивалась, мать все реже и реже бывала дома. Случалось, что по утрам меня поднимал и препровождал к бабушке отец. Появляясь, мать целовала меня, кормила, переодевалась и рассказывала:

– Этот фон Штернберг – форменный сумасшедший! Не фильм, а катастрофа! Ничего не выйдет! Он понастроил деревянных боксов для операторов. Запирается туда вместе с ними и ис-че-за-ет! Как можно управлять фильмом, запершись в деревянном боксе?

Она снова целовала меня и убегала.

Поскольку «Голубой ангел» монтировался прямо во время съемок, мать информировала нас обо всех неурядицах, произошедших за день:

– Сегодня Яннингс делал сцену в классе, где ему надо было сказать английское the. Вот он намучился! Умора. Снял по-английски целую картину в Америке с фон Штернбергом и не может выговорить the. Я в совершенстве произношу the.

Чтобы продемонстрировать свое произношение, она зажала язык между зубами и выпалила английский артикль так, что пудра из баночки разлетелась по всему туалетному столику.

Мне не разрешали присутствовать на съемках «Голубого ангела». Мать считала, что это вульгарный фильм и его не подобает смотреть невинному ребенку. Но дома она ни о чем другом не говорила.

– Папи, ты будешь виноват в моем провале. Все так мерзко! Эти толстые бабы! На сцене ночного клуба он рассадил огромных толстых баб. Ты же видел – сцена крохотная! Она в любой момент может рухнуть под этими толстухами – и я сломаю шею. А дымище! Ты бы только посмотрел! Плотный, как туман. К чему беспокоиться о костюмах, если в тумане можно рассмотреть только огромные жирные фигуры?

– Ты думаешь, у меня проблемы с английским? У меня проблемы с немецким! Фон Штернберг все время говорит мне, чтобы я бросила замашки «утонченной леди». Он кричит на меня: «У тебя роль девки, когда ты это поймешь, мадам из веймарского пансиона? Тут надо хоть немножечко играть!» Это все ты виноват, Папи!

Иногда она плакала. Мой отец обнимал ее, уговаривал не отчаиваться, уверял, что в конце концов все пойдет на лад и будет чудесно. Она просто извелась с берлинским простонародным сленгом. Знать-то она его знала. Но признаться в своих обширных познаниях и затем продемонстрировать их перед толпой и перед фон Штернбергом – вот где был настоящий барьер для «девушки из хорошей семьи», как она любила себя называть. Английская версия не создавала ей столько проблем, сколько преодоление внутреннего запрета на жаргон берлинских низов. В стихии английского языка моя мать всегда чувствовала себя иностранкой, значит, и маскироваться было легче. В последующие годы настоящая Дитрих редко проглядывала в англоязычных постановках. Этот язык оживал посредством персонажа, а не отроческих дневников матери.

– Сценария как такового нет. Все, даже Поммер, волнуются, но фон Штернберг никому не позволяет вмешиваться. У него все в голове. Как замечательно работать с человеком, который знает, чего хочет и как этого добиться. Но все же лучше бы он хоть кое-что кое-кому рассказывал!

Раз на холодной утренней заре она ворвалась ко мне в комнату, зажгла свет, протянула мне гаечный ключ, бросив: «Сама!» – и принялась лихорадочно рыться в ящике для игрушек. В одну сторону полетел тряпичный кролик, в другую – клоун, кубики, мячики; все было перевернуто вверх дном. Она повернулась ко мне, и в ее взгляде читался упрек: «Это твои проделки!»

– Где он? Ты его брала?

Совершенно ошарашенная спросонья, я промямлила:

– Кого?

Что, вероятно, прозвучало очень виновато.

– Ты знаешь кого! Моего негритенка! Куда ты его подевала?

– Мутти, я никогда с ним не играю. Мне же не разрешают. Но он был у Папи…

Она так и вскинулась:

– Папи! У тебя мой негритенок!

И выбежала вон. Теперь достанется отцу! Я совсем не собиралась ябедничать, но я просто видела, как он поправлял травяную юбку на мамином войлочном дикаре. Чуть позже, когда она быстрым шагом вела меня по темной улице, чтобы забросить к бабушке, черная кукла торчала у нее, плотно прижатая, из-под мышки. Черный дикарь неизменно сопровождал Дитрих повсюду. Он был ее амулетом на протяжении всей жизни – профессиональной. В обычной жизни его место занимала астрология.

– Герр режиссер сегодня сказал, что мне наконец-то дадут посмотреть так называемые прикидки – то, что отсняли два дня назад. И еще предупредил, чтобы я молчала, пока они не закончат! Я имею право высказываться, только когда в просмотровой снова зажжется свет. Какие зануды эти американцы, ей-ей!

На другой день она вернулась в восторге.

– Папи, фильм все такой же вульгарный, но мистер фон Штернберг – это… это бог! Бог! Мастер! Неудивительно, что они все его ненавидят… они знают, что им до него далеко. Он рисует светом, как Рембрандт. Это лицо, там, высоко, на экране… эта портовая проститутка – она настоящая! Она просто чудо!

Так я впервые услышала, как моя мать говорит о себе в третьем лице. Она начинала думать о Дитрих как о произведении искусства, отдельном от нее самой.

– А помнишь тех жутких толстух, от которых я была в ужасе – Джо еще насажал их по всей сцене? Так вот, они такие толстые, что я на их фоне выгляжу худышкой! Джо с самого начала знал, какой будет эффект!

– Помнишь, та кошмарная песня, о которой я тебе говорила, так вот, ее перевели на английский. И как она, ты думаешь, называется? «Вот опять я влюблена!» Это так они перевели «Я с головы до пят сотворена для любви!». Не хватало мне петь этот кошмар еще и по-английски – там надо переписать все слова, иначе в них нет никакого смысла!

– Сегодня я ему сказала: «Почему ты мне не даешь посидеть на чем-нибудь еще? Сколько раз можно использовать стул для эротики? Не попробовать ли, к примеру, бочонок – по крайней мере, бочонок по-другому выглядит, а я могла бы, например, одну ногу вытянуть, а другую подтянуть к груди». Только ты знаешь, что он намерен сделать? Он сфокусирует свои камеры у меня между ног, так и знай… Нет, это не-вы-но-си-мо. Мне стыдно перед съемочной группой.

– У Джо потрясающая идея. Папи, ты знаешь эти открытки, которые мальчишки потихоньку рассматривают на уроках? Там еще в одной сцене Яннингс находит такую и впадает в ярость. Так вот, Джо велел приклеить на нее маленькие перышки, поверх панталончиков. Потом идет сцена, когда он заставляет их всех дуть на открытку, перышки разлетаются и открывают – ты знаешь что. Блестящая идея? Вот это я понимаю – эротика!

Моя мать стала теперь такая важная, что к ней прикрепили собственную костюмершу – костлявую старую деву по имени Рези. Скоро она стала для матери личной служанкой, готовой явиться по вызову в любой час дня и ночи. Рези суждено было оставаться с нами на протяжении съемок большинства штернберговских фильмов, и всегда она являла собой образец услужливости и восторженной преданности.

Как-то раз, пока еще снимали «Голубого ангела», я решила придумать себе другое имя. Моим настоящим именем меня все равно никто не звал, разве что когда я чем-то провинюсь. «Мария! Поди сюда!» – это означало большую неприятность. Некоторые дети придумывают себе друга, вымышленного товарища по играм; но я, как мне кажется, просто искала саму себя, поэтому в один прекрасный день объявила, что отныне меня надо звать Хайдеде. Бог знает откуда я взяла это имя – может быть, тут была какая-то перекличка с Хайди, – я была глубоко в идиллическом альпийском периоде. Все восприняли мое заявление очень серьезно. С тех пор моя мать звала меня: Ребенок, Радость моя, Ангел, Любовь моя; отец: Ребенок или Кот, – а все остальные: Хайдеде, дочь Марлен Дитрих!

Как-то раз вечером у матери выдался свободный часок, и она присоединилась к нам за ужином.

– Сегодня в сцене, когда он ее душит, Яннингс и на самом деле чуть не задушил меня! Джо заметил, извинился и остановил съемку. Что происходит с Яннингсом? Он так блестяще играет. Какой актер! Иногда он даже пережимает, но тогда Джо устраивает с ним долгую беседу, а мы все ждем и отдыхаем – и потом Яннингс опять великолепен! Так почему же он вдруг перестал играть и принялся душить меня всерьез?

Отец налил ей и себе пива.

– Если бы я был Яннингсом, Мутти, я бы в этой сцене не остановился на режиссерское «стоп!» и додушил бы тебя.

– Что ты хочешь сказать? – Мать была возмущена. – Опять я во всем виновата?

– Ты же отняла у него фильм – «Голубой ангел» принадлежит теперь Марлен Дитрих, а не Эмилю Яннингсу, первоначальной его звезде. Он же это понимает!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю