Текст книги "Это было только вчера..."
Автор книги: Мария Костоглодова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
– Ваня! Давай начистоту. Что у тебя произошло с Витькой?
Будто придвинулись паровозные гудки, у самых ног зашныряли трамваи.
– Ничего не произошло. Комар ужалил, а я его не успел убить.
– Иносказаниями славился батюшка Евлампий. Ты не объяснишь – у людей спрошу.
Модест в упор смотрел на Ивана, Иван вперил взгляд в овраг, где начинала скапливаться темнота.
Модест рассчитал правильно. Размягченный воспоминаниями, Куликов уже не видел ничего страшного в том, что Сущенко узнает о глухой неустроенности его жизни, о подлом вероломстве Шерстобитова. Он стал рассказывать, не подбирая слов, не прячась за оправдательными аргументами, не требуя сочувствия. Он вдруг уверовал, что его исповедь убьет в нем слабость и безволие, от которых он страдал, как от тропической лихорадки.
Модест Аверьянович слушал, захватив железным кольцом рук колени, врезав в них подбородок. Если бы Иван Трофимович взглянул в его глаза, он увидел бы, что из голубых они стали свинцово-серыми.
Когда Куликов выговорился, край неба совсем потемнел. Упруго, без помощи рук, Сущенко встал на ноги.
– Ты задавал себе когда-нибудь вопрос, что в человеке главное? – спросил он. Иван Трофимович молчал, уставясь в землю. – Да не подыскивай мудреных слов. В человеке главное – устремленность и самоуважение. Не самомнение, а самоуважение. Пришел в жизнь, так живи, а не копти.
Каждое слово Модеста хлестало Ивана Трофимовича вербным прутом. Ему даже показалось, что Модька сейчас скажет, как когда-то, со злостью: «Дурак, дурак, дурак».
Это было давно, но у воспоминаний нет давности. На бойню загоняли молодых телят. Подрагивая спинами, они затравленно смотрели вокруг, словно догадываясь о предстоящем убое. Стояла вербная неделя. У мальчишек в руках вызванивали обструганные вербные ветки. Ударяя ими по ногам девчонок, мальчишки выкрикивали: «Вербохлест – бей до слез». Ванин «вербохлест» застыл у него в руках, как только он увидел трусящих мимо телков. У одного, пегого, с белой звездой во лбу, густо валилась с губы пена. Представив, что сейчас этого телка заколют, Иван дико вскрикнул, бросился наперерез стаду. В стаде произошло смятение, он упал, по его телу ударились копытца. Он лежал, захватив рукой горсть сухой земли, его плечи вздрагивали от рыданий. Кто-то с силой рванул его, заставил встать. Перед ним стоял разъяренный Модест. Взмахнув вербным прутом, Модька со словами «дурак, дурак, дурак» принялся нещадно хлестать Ивана: «Скотину растят, чтобы она человека кормила. Человека кормила… человека кормила».
Модестова учеба пошла тогда впрок. Больше Иван не позволял себе истерик. Сейчас Модест также хлестал его, не оберегая ни глаз, ни сердца.
– Есть такая отсталая страна – Йемен. Но даже там человек ценится не по количеству имеющихся у него капиталов, а по умению держать голову. Сильный человек высоко ее несет, слабый вбирает в плечи. Женщина любит не того, кто жалок, а того, кто силен. Посмотри на себя. Обрюзг, заплыл жиром. Да если у Лены и было что к тебе, ты вырвал. «Изменяет!» А чего ей не изменять, когда однажды ты простил да еще клятвенно заверил: «Ничем не напомню»? Морщишься? Не то говорю? Мне можно. Я сам недавно пережил такое же. Но я уехал. Уехал и увез сына. Полагаешь, мне легко? Два раза на неделю почтальон приносит от нее письма. Я рву их, не распечатав. Она мне каждую ночь снится. Сердце, как бечевой, стянуто. Но она не дождется. Я не вернусь, не унижусь перед ней. А ты? Слюнтяй. Слизняк. Ванька-Христос. Он, видите ли, молодежь на заводе опекает. Не смеешь опекать, потому что примером ей быть не можешь.
– Я плох? Витька хорош? – едва выдавил Иван Трофимович.
– О Витьке пока разговору нет. Если все тобою открытое правда, подонок он. Ты о себе говори. Себя отстаивай. Ответь мне: за что я тебя должен уважать?
От лавины вопросов, обрушиваемых Модестом на Куликова, у того разболелась голова. Поначалу он защищался, потом стал соглашаться: «Твоя правда». Сущенко даже застонал, услышав троекратно повторенное «твоя правда». Ему вдруг расхотелось убеждать, встряхивать этот мешок с костями. Есть же люди, которым ничего не докажешь. Ты им – белое, они тебе – черное.
Он подумал об Игоре. Небось, все еще по двору гоняет. Попросил соседку приглядывать. Какой там пригляд, когда женщина день здорова, два хворает. Ей отдыхать надо, а не с чужим пареньком возиться.
– Ладно, – не скрывая досады, сказал он Куликову. – Двинули по домам. – Расставаясь, он пообещал: – Жди скоро к себе.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Маруся укладывала Наташку. Уложить ее теперь стоило немалого труда. Засыпала она, только держась за руку матери, сейчас же вскакивала, стоило той убрать руку.
– Никуда я не уйду. Я с тобой, – твердила Маруся, но девочка, как в лихорадке, повторяла:
– Уйдешь. Они тебя уйдут. Лучше дай руку.
«Ой, донюшка! – горевала Маруся, сидя у детской кровати. – Чует твое сердце разлуку».
Маруся догадывалась: своим освобождением до суда она обязана Юлии Андреевне. Кто ж еще мог замолвить за нее доброе слово?
В окно стукнули. Дважды дробно. Так обычно стучала соседка, смотревшая за Наташей. Маруся осторожно отняла у дочери руку, пошла открывать.
– Кто здесь? – испуганно вскрикнула она, увидев быстро входящего в коридор мужчину, и, холодея, подумала: «Монгол!»
Он был на голову выше Славки, с мощной грудью, раскосыми глазами. Дряблая кожа лица, собранный морщинами лоб выдавали возраст. На вьющихся темных волосах приплюснуто сидела шапка, ноги, обутые в ботинки с матерчатым верхом, ступали мягко, как по ковру. Но чем-то неуловимым он напоминал Славку. То ли цепким ястребиным взглядом из-под крутых бровей, то ли очертанием губ. И голос оказался знакомым, Славкиным.
– Сидит? – спросил, тяжело глядя на Марусю.
– Сидит, – ответила она.
– Тебя почему отпустили?
– Считаешь, не надо было меня отпускать?
Он не сразу ответил, ощупал ее раздевающим взглядом, задержался на упругой груди.
– Что я считаю, мое дело. Как тебе объяснили, почему отпускают?
– Кто б мне объяснял! Приказали: «Собирайся», взяли подписку о невыезде – и иди.
Монгол сделал к Марусе шаг, она инстинктивно отступила к Наташкиной кровати. Король воров прошелся тем же тяжелым взглядом по девчонке, ухмыльнулся:
– Похожа.
– Вылитый отец, – ответила Маруся, вскинув голову. «Смотри, чудище, вылитый, а ты отнимаешь у нее отца», – говорили ее глаза.
Монгол скрестил с ее взглядом свой. По коже Маруси побежали мурашки.
– Деньги есть?
– Есть, не нуждаюсь.
– Вот, бери. – Он швырнул на стол пачку пятирублевок.
Не будь этого, все вынесла бы Маруся. Ради Славки вынесла бы. Но Монгол, швырнув подачку – остаток с воровского стола, плюнул ей в лицо. Благодарствую, Родечка! Думаешь, если перед тобою жена вора…
Страха как не бывало. Злым звенящим шепотом выложила Маруся все, что думала о Монголе. Ненависть, горе, тоска смешались в один свинцовый ком. Ком подступил к горлу, вырвался наружу.
– Что еще обо мне знаешь? – спросил Монгол.
– Зачем держишь Славку? Погляди: мы богаты. Семья. Домик. Работа. Девчонка у нас. Сам говоришь: вылитая. Ваша порода. Отступись от Славки, Родя!
Маруся взяла за локоть Монгола, умоляюще уставилась в его лицо.
– Шикарная маруха! – произнес, усмехнувшись, Монгол. – Где тебя Беркут откопал такую?
Он крепко сжал руку Маруси, снова окинул ее фигуру раздевающим взглядом. И поняла Маруся: закрыта у этого человека душа, не для чего искать каких-то слов, чтобы ее тронуть.
– Пусти.
– Боишься, начну марьяжить? – Монгол разжал волосатые пальцы. – Живи спокойно. Беркутову красавицу не трону. Слушай, что скажу. И запоминай. Завтра ты придешь к церкви на Старом базаре. Подашь милостыню нищему с отрезанной мочкой уха. Он скажет, как тебе выступать на суде. С ним впредь и будешь держать связь.
Маруся едва не задохнулась от гнева. Нет, вы только послушайте! Он и ее в сообщницы тянет. За здорово живешь, Родечка.
– Хватит, уходи.
Хруст подминаемого под окном снега привлек одновременно и Марусино, и Монголово внимание. Уши Монгола шевельнулись, как у гончей.
– Гаси свет.
В темноте он приподнял оконную занавеску, долго изучал улицу.
– Хороша у тебя жизнечка: от каждого шороха ныряешь в темноту.
– Стели постель.
– Еще чего.
– Стели, говорю, шикарная!
Маруся не шелохнулась. Ее слуха достиг вкрадчивый шепоток Монгола.
– Не трону, глупая. Если кто с проверкой, скажешь – родственник. Приехал, устал с дороги. Паспорт у меня правильный. По паспорту я Петр Петрович Хватов. Стели, не бойся.
Маруся поняла невероятное: боялся он, Монгол. Король базаров, вокзалов и пристаней, перед которым дрожал весь воровской мир, страшился очутиться в той камере, в которой сидел ее Славка.
2
Модест Аверьянович готовился к отчету о борьбе с преступностью. Раза два он звонил сыну, спрашивал, пил ли тот молоко, написал ли изложение.
– Смотри, долго перед сном не читай. – О том, чтобы сын долго не читал и не читал лежа, говорилось ежедневно.
– Все знаю, папа! – крикнул в трубку Игорь. – А ты не сиди до утра.
– Не буду, – пообещал Модест Аверьянович, хотя знал, что уйдет из кабинета не скоро.
Кабинетную тишину нарушил телефонный звонок. Докладывал участковый, которому Сущенко поручил наблюдать за домом Золотовых. К Марусе пришел Монгол. Да, он. Ошибка исключается. Старшина знает Монгола.
– Сейчас выезжаем.
Сущенко вызвал дежурного. Им оказался Войко. Они сегодня не виделись, и Александр сдержанно приветствовал начальника.
– Немедленно готовьте группу задержания. У Золотовой Монгол. Я еду с вами. Людей расставим на месте.
Но, к огорчению Модеста Аверьяновича, поехать с группой он не смог. Его срочно вызвал к себе начальник областного отделения милиции старший майор Зимин.
– Еду на задержание Монгола, – попытался объяснить ему Сущенко. – Дело, как вы знаете, ответственное. Не могу никому доверить.
– А ты доверь. Приучай молодежь к самостоятельности, – сказал Зимин. – У меня тоже дело серьезное. Ты нужен.
Сегодня дежурил Войко, старшим группы задержания следовало назначить его. «Нет, этому Монгола доверить нельзя», – подумал Сущенко. Но, вспомнив, как сержант переживал после «проработки», как буквально из кожи лез, стараясь получше нести службу, он решил еще раз его проверить. В конце концов, чем большая ответственность, тем скорее проявятся смекалка, инициатива. И Сущенко назначил старшим группы Александра Войко.
– Сдерживай горячих! – попросил он. – Помни: это – Монгол.
– Все знаю, – ответил Войко, довольный, что начальник обратился к нему на «ты».
Игорево «все знаю» в устах сержанта прозвучало успокаивающе. Модест Аверьянович улыбнулся:
– Действуй.
Александр вышел из кабинета начальника, горя желанием отличиться.
Ну, собачья душа! Сидит себе у Марусеньки и сидит. Ему там тепло, не дует, чаек попивает. А тут мытарься, с ноги на ногу переступай. Чем бы тебя выкурить, клоп поганый?
Неслышно двигаясь, Александр подошел к Матвею. Тот почти слился с деревом, не сводил глаз с освещенного окна. Другие окна охранялись Борисом и Глебом, Аркадий Обоян следил за крыльцом и коридором. Надо на что-то решаться!
Терзала зевота. Войко злился на себя. Какого дьявола забивал вчера с очкариком «козла» до полуночи? Люди перед дежурством с петухами ложатся.
– Засел! – с досадой проговорил он.
– Да, – ответил Матвей, аппетитно затягиваясь спрятанной в ладони папиросой.
– Проманежит нас. Дай разок потянуть. Забыл портсигар в столе. У тебя сегодня именинник кто?
– Мать.
– Шаль, что оставил у дежурного, ей подарок?
– Ага.
До чего немногословен! Вперил глаза в окно – пожирает его. Можно подумать, Монгол появится не из двери, а отсюда. Пойти к Аркаше? Тот поразговорчивей.
– Придется брать в дому.
Головатый отвалился от дерева:
– Нельзя, Сашок.
Что за постановка вопроса – нельзя? Кто старший группы? И чего дрейфить? Их пятеро, Монгол – один.
– Сколько можно ждать?!
– Сколько потребуется. Да и ждем мы недолго. Чего пороть горячку? Выйдет он из света в темноту, тогда и возьмем. Быстро, без шума.
– А заночует?
– Не думаю.
– Оптимист!
Он отошел от Матвея.
Бездействовать, когда на твоей стороне – численный перевес, инициатива, сноровка, молодость. Смешно! Монголу, судя по данным, давно за сорок. Беспорядочная жизнь старит раньше времени. Так что, считай, все пятьдесят у горемыки. Да и не Матвея назначили старшим группы, а его, Александра. Что скажет он, так и будет. Вот поглядеть только, чем занимается у свояченицы братец Золотова. Скрылись, гады, под кличками Монгол, Беркут… Думают, спрятались. А о вас все доподлинно известно, други-приятели. Вы у нас как на ладони.
Войко подошел к освещенному окну, поднялся на носки, пытаясь заглянуть за высокую занавеску, и вдруг почувствовал, что теряет равновесие, падает. Он схватился за железный козырек, прикрепленный к лудке окна, но ноги повезли его, как по льду, вниз, вниз… В комнате погас свет. Все! Сорвал засаду…
– Кто здесь? – спросила Маруся, услышав требовательный стук в дверь.
– Откройте. Милиция.
Звон разбитого стекла. Борьба под окном.
Упал Матвей. Саша бросился к нему, но Головатый, схватившись за грудь, крикнул:
– За ним беги, лопух!
Длинные ноги Монгола и осторожность не раз его спасали. Прежде чем появиться у Маруси, он изучил всю местность вокруг. Он знал: стоит ему добежать до того серого дома с колоннами, и он спасен. Дом имеет два входа. Проскочить его, а там ищи в поле ветра. В доме сто восьмом – чердак. Через него он попадет в дом сто десять. Оттуда – на третью улицу, к сапожнику Ваське Крохобору. Васька укроет! Васька ему многим обязан.
Вот он – дом с колоннами. Р-раз! А-а-а! Навстречу, из противоположных ворот, бегут двое. У, лягавые! И им известно, что дом сквозной! Окружаете? Ну, держитесь.
Монгол отскочил в сторону, выхватил второй нож. Его левая рука работала ничуть не хуже правой. Но неожиданно кто-то кошкой вскочил ему на спину, ловким ударом выбил из одной руки нож.
Монгол зарычал:
– Убью!
Он попытался сбросить с себя человека-кошку, не смог, вслепую полоснул ножом. Руки, сжимавшие его шею, разжались, но другие, крепкие, ударили по кисти, обезоружили.
Он не ушел…
3
Матвея Головатого хоронили в пятницу. Он лежал в гробу, как живой, с белым лицом, розовыми губами. Казалось, спит. Шепни ему «Матвейка!», и он поднимет веки, спросит, как всегда, спокойно: «Ты меня?»
Войко затерялся в траурной процессии, подавленный нелепостью случившегося, своей причастностью к случившемуся, своей виной перед мертвым, перед его матерью, которая шла, держась за гроб, напоминая слепую, боявшуюся оторваться от поводыря-кормильца. Никто еще не сказал Александру, что в гибели Матвея, в тяжелом состоянии Аркадия виновен он. Но разве степень преступления уменьшается от того, что вину не назвали? После похорон Модест соберет весь оперсостав, станет разбирать – шаг за шагом – действия группы задержания в ночь поимки Монгола, и вот тогда-то..»
Шаг за шагом.
Шаг за шагом…
Что он будет говорить?
Что он может сказать?
Скорее всего, его выгонят из розыска. «Сдерживай горячих!», – попросил, назначая его старшим группы, капитан. «Чего пороть горячку?» – урезонивал Матвей. Кого он послушал? Что за бес сидит в нем, распирая самомнением, упрямством? Как воспитать в себе холодный расчет, самообладание, самодисциплину? Чтоб тебя не заносило, как лодку, на гребень любой волны? Матвей себя воспитал! Матвей был силен и красив. Лучший спортсмен милиции. А тебя злило, что ты непохож на него. Злили его немногословность, его собранность…
Идет мать Матвея за гробом, ослепшая от горя, но с сухими глазами. Лучше бы она кричала, рвала на себе одежду. Утешая ее, можно б как-то утешиться самому. На черных, без седины, волосах – тяжелая клетчатая шаль. Наверное, та самая… Эту шаль мать будет особенно беречь. Последний его подарок! Что бы он говорил, отдавая ей шаль? «Носи на здоровье»? «На долгие годы»? Проклятый Монгол. В самое сердце! Нет, не он проклятый. Ты, ты… За какою надобностью полез поглядеть в оконце? Зачем на вопрос Золотовой «Кто здесь?» сразу брякнул: «Откройте. Милиция»? А что следовало сказать? К чему он услал участкового? «Сами будем брать». Сам! Главное, чтоб все – сам. Как в детстве: гвоздь прибью – сам, ведерко из колодца достану – сам. Тогда это было здорово: самостоятельность! С годами переросло в недостаток – индивидуалист!
Сыплет мелкий снежок. Тихо. Тепло. Одним человеком на земле меньше, а погань под кличкой Монгол, Беркут – жива. И средненький человечишко, он – Александр Войко, – будет жить, да еще постарается оправдаться, представить все в розовом свете, единственный свидетель его недисциплинированности лежит в гробу, он не выдаст, валяй, брат, защищайся.
Идет за гробом Сущенко. Александр нет-нет, а посмотрит на него с тревогой. Он еще не успел разобраться в ночной ситуации, но разберется. Этот человек во всем разберется, до всего докопается. Жив бы остался Аркаша. До сих пор в беспамятстве…
Сыплет снежок, сыплет.
Идет мать Головатого. Глаза сухи. Подаренная сыном клетчатая шаль сползла к плечам. Подтяните ее. Укройте голову. Нельзя! К большому горю как прикоснуться?!
Идет Сущенко. Голова высоко поднята. Лицо сурово. Говорят, он хоронил Ленина. Видел Сталина.
Идут ребята. Лучшие ребята города. Смельчаки.
Ты – худший из них. Тебе не бороться с преступниками, тебе быть в их компании. Ты трусливо вбираешь голову в плечи. У тебя даже не хватает духу сказать: «Виноват».
Сыплет мелкий снежок, сыплет…
4
Как и думал Войко, шаг за шагом разобрал Модест Аверьянович действия каждого из группы задержания. Смешно было юлить, изворачиваться, хвататься за соломинку. Да и разговор велся таким образом, что соломинки для спасения не оказалось. Она плыла у далеких берегов, а он – здоровяк, гордившийся полученным в борьбе с рецидивистом шрамом, тонул, не смея крикнуть «помогите».
Естественно, он не молчал. Он говорил. Но какими жалкими выглядели его слова, его попытка аргументировать свое поведение. Не было сил выдержать тяжелый взгляд Сущенко, слышать, как собственный голос падает до шепота, прерывается, дрожит. Угнетало молчание окружающих, ледяное отчуждение тех, кого недавно он с легким сердцем приветствовал, кому улыбался. Говорите, ругайте, обвиняйте. Делайте со мной, что хотите. Но не надо молчать.
Снова заговорил Сущенко:
– Вам известно, товарищ Войко, что важнейшим свойством правильного доказательства является его убедительность? Рассуждение, не обладающее свойством доказательности, неубедительно. Оно не может быть руководством в практической деятельности человека. Тем более, когда речь идет о деятельности, поступках, поведении работника уголовного розыска. О чем вы говорили? Признаться, я даже не понял: вы что же, не видите своей прямой вины? Рука ваша не дрогнула, когда вы бросили ком земли на гроб Матвея?
«Прощай, дорогой товарищ!», – сказал Александр, бросив ком земли на крышку гроба.
Он не знает, слышал ли эти слова Сущенко, он сказал их не очень громко, на первом крике осиротевшей матери, но он их сказал, и честные, искренние слезы стали для него облегчающими. Зачем он сейчас путает, оправдывается, ищет ту немощную соломинку, которая все равно не спасет?
– Да будь оно все неладно. Виноват я. Кто говорит – нет? Но разве я хотел? Не терпелось взять раскосого. Сколько охотимся за ним. Вы решайте со мной, как того я заслужил. Ничего не прошу. Ничего не жду. Лучше б я оказался на месте Матвея. У меня, по крайности, нет матери.
Чепуха, чепуха! Жалостливые фразочки, бьющие на чувствительных. Сказать бы одно слово: «Виноват» и остановиться. Насколько честнее выглядят Борис и Глеб! Их доклад прост и вразумителен: стоял там-то, видел то-то, думаю так-то…
– В первом документе уголовного розыска Российской Федерации сказано, – Модест Аверьянович делает паузу, оглядывает присутствующих: – «Надо о б с т а в и т ь деятельность с ы с к а т а к, чтобы н и т е н и п о д о з р е н и я не падало на д о б р о е и м я д е я т е л я уголовного розыска, охраняющего нравственность и устои государства». Чтобы ничто не запятнало имя работника уголовного розыска, сержант Войко! А за мою недолгую работу здесь мы говорим о вас второй раз. Нынешняя ваша вина непоправима. Одного нашего товарища нет, другой борется со смертью. По вашей вине, Войко. Только по вашей. И частично по моей. Хотел проверить вас на серьезном поручении, назначил старшим группы. Урок мне. О вас будем ставить вопрос со всей серьезностью. И пусть другие на этом печальном примере сделают выводы. Работник, не способный к розыскной службе, к ее суровым будням, к ее высокой дисциплине, должен честно признаться в своей несостоятельности и уйти на работу, менее ответственную, менее опасную. Вы свободны, товарищи!
«А мне? Что мне делать?» – рвется из сердца горький вопрос, но Александр так и выходит, не задав его, проклиная себя за немыслимый свой характер.