355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Костоглодова » Это было только вчера... » Текст книги (страница 13)
Это было только вчера...
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:21

Текст книги "Это было только вчера..."


Автор книги: Мария Костоглодова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

– Здравствуй, Долгова! – приветствовала она Дину, беря ее под руку. – Солидаризируешься с братом? Заходи, заходи. Я всегда говорила, что Борис способный. Ленив, но способный. Захотел и вырвался в отличники. Каков?

«Захочет, на гору вскочит», – вспомнила Дина бабушкино определение сущности брата. Балтиморе она ответила:

– Ваши старания, Ксения Анатольевна, кого хотите…

Химичка перебила ее, рассмеявшись:

– Не признаю комплиментов, Долгова. Хочешь потанцевать? Тебе найти партнера помоложе или постарше?

Дина поблагодарила, сказала, что подождет, осмотрится. Балтимора, по-прежнему смеясь, рассказывала:

– Открыли мне, наконец, тайну моего прозвища. Оказывается, когда-то (это было лет пять назад, в каком-то классе, убей не помню в каком!) я сказала, что люблю балтийских моряков. И стала Балтиморой. А я голову ломала: почему Балтимора?

У нее были великолепные, несколько крупноватые, но белоснежные зубы, от ее улыбки, как от костра под холодным небом, шло тепло, оно отогревало взгляд, делало мягким крутизну бровей, затушевывало на лбу морщины. Перед Диной стояла не учительница, любившая повторять: «Как ты себя ведешь? Не забывай, что ты в школе», а женщина, сбросившая тяжелую ношу, облегченно расправившая плечи навстречу новому дню, новым радостям. Дина удивилась волшебству превращения, так изменившему человека, подумала: «И меня, когда стану учительницей, ученики будут видеть не такой, какая я есть, а потом случайно увидят настоящую и удивятся».

Дина не сразу отыскала Борьку. Он танцевал возле сцены с Людой Мансаровой, сероглазой девушкой, с коротко, как у мальчишки, подстриженными волосами. Борька как-то сказал Дине о Мансаровой: «Она десяти девчонок стоит».

Белая рука Люды лежала на белой, сшитой бабушкой, рубашке Бориса, он так старательно кружил Люду, так крепко держал ее за талию и так властно смотрел на нее, что Дине показалось неловким смотреть на них, и она ушла, не поговорив ни с Ирочкой, ни с Николаем Николаевичем.

Борька пришел домой под утро, едва раздевшись, уснул. Как Дина год назад, он ходил до рассвета с друзьями по городу, прощаясь с юностью, и говорил кому-то, может быть, Люде Мансаровой, а может, закадычному другу Араму, те особые слова, что не повторишь никому другому, ни в каком другом состоянии, и пел те единственные песни, которые никогда и нигде не будут звучать чище.

А через несколько часов началась война…

…Дверь приоткрылась. Дину окликнула санитарка Паня:

– Милка, там к твоему («твоим» назывался любой больной, у постели которого приходилось дежурить), девчонка приехала. Сказать дежурной сестре?

– Не нужно.

Дина спустилась вниз. В вестибюле сидела девушка, примерно Дининых лет, в коротком жакете и цветастом платочке.

– Здравствуй, Галя.

Девушка удивилась:

– Откуда знаете, что я Галя?

– Знаю. Ты к Шарапову. К нему нельзя.

– Он плохой?

– Да, тяжелый. Идем, устрою тебя.

Она отвела Галю в комнатушку, где выпускались госпитальные газеты. Здесь стояла кушетка.

– Ты как думаешь, – пытала Дину Галя, – мне разрешат возле него? Я куда хочешь дойду. Я добьюсь. Я его выхожу. Нам все равно – с руками он или без них. Нам главное, чтобы живой он был.

Маленького роста, щупленькая, с толстой, до пояса, косой Галя стояла в воинственной позе посреди комнаты, и у Дины не оставалось ни тени сомнения: она выходит Шарапова.

– Ты ему кто? – спросила Дина. – Невеста?

Галя махнула рукой:

– Какая там невеста! Сестра я ему. Мы близнята. Мы, знаешь, как дружили? Девчонка с девчонкой не всегда так… Мать говорила: «Я на детей счастливая». – И вдруг испуганно: – А может, лучше не признаваться, что сестра? Сестру не допустят?

Дина обняла ее:

– Допустят, будь покойна. Ляг, поспи. Эту ночь я возле него.

Галя ухватила Динину руку:

– Ой, ягодка, уж пригляди за ним получше. Отблагодарю тебя. – И тут же стала подталкивать Дину: – Иди, иди. Нечего со мной здесь. Я в тамбуре нахолодалась, ветер прямо сквозь меня проходил. Залезу сейчас под одеяло, и нет меня. Иди к нему, иди.

Шарапов тяжело дышал, глаза его были прикрыты. Дина со страхом прислушивалась к его дыханию: что, если умрет? Галя там спит, а он тут умрет. «Не доглядела, не уберегла», – скажет Галя.

– Тамара Алексеевна, – позвала она дежурную сестру. – Шарапову плохо. Скорее.

Но сестра нашла, что Шарапову совсем не плохо, он после укола задремал, не нужно его тревожить.

«Только бы выжил, только бы выжил!» – повторяла Дина, борясь с одолевавшей ее дремотой. И все же она уснула.

Ей приснилось, что вместо нее в пятой палате читает теперь Галя Шарапова, а ее брат Даня жив-здоров, с руками, кричит весело: «Ай-ай-ай, ищешь художника, а я рисую». Тут же топчется Толстой-не-Лев, почему-то ударяет в ладоши и тоже кричит: «Ай-ай-ай». Хлопают двери. Кто-то вскрикивает.

Дина открывает глаза.

У кровати Сулхана Бригвадзе толпятся люди. Она слышит, как дежурная сестра тихо произносит: «Смерть наступила во сне. Час назад я заходила. Он ровно дышал».

Дина вскакивает. Какая смерть? Только она подавала ему судно, он нахваливал свой город Мцхет, обещал повезти в гости… Нет, он говорил: «Душа горит, дышать трудно». Она не обратила внимания. А он уже привык к тому, что ему трудно, и не хотел никого беспокоить. Почему она уснула? Как она посмела уснуть?

Мечется в жару Шарапов:

– Пить!

Дина хватает с тумбочки поильник, расплескивает воду.

4
 
Идет война народная,
Священная война.
 

Под эту песню нельзя было обычно идти, обычно думать. Она требовала отрешенности от всего мелкого, наносного, пустячного.

Среди шагавших в колонне солдат Дина заметила Шурку Бурцева. Стриженный, без своего знаменитого чуба, в длинной, не по нем, шинели, он казался тенью прежнего Шурки. Глаза смотрят строго, в лице сосредоточенность. Дина не видела Шурку с тех пор, как его перевели в другую школу. Он как бы сгинул, провалился в тартарары, исчез. Его вычеркнули из жизни не только она и Лялька, но и дружки – Алик Рудный, Мусечка Лапина. Как он жил, отторгнутый от всех Шурка? О чем думал?

– Бурцев! – крикнула Дина, поддаваясь внутреннему сердечному толчку, и побежала к нему, расталкивая остановившихся поглазеть на идущих новобранцев зевак.

Взгляд Шурки заметался, отыскивая того, кто крикнул.

– Шурка, здравствуй. Это я. Счастливо тебе. Возвращайся живым-здоровым.

Она ухватила его руку, неловко потрясла.

Шурка растерянно улыбнулся, кивком головы поблагодарил за пожелание. Дине почудилось, что на глаза его навернулись слезы.

– Шурка, мы про то забыли. Мало чего не сделаешь сдуру. Ты только никогда больше…

Она крупно шагала рядом, держась за рукав его шинели, говоря бессвязно от быстрого бега, от жалости к уходящему в неизвестное Бурцеву, от требования песни: «Пусть ярость благородная вскипает, как волна», от чего-то еще, что подпирало к горлу, сдавливало его, мешало сосредоточиться. Шурка молча кивал, охваченный тем же, как у Дины, волнением, стараясь не потерять шаг, не опустить головы, вскинутой, как во время клятвы, перед песней. На повороте дороги, чувствуя, что Дина сейчас остановится, он сказал отрывисто, спеша:

– Ляльке передай… Я не прощаю себе… И поцелуй ее. Да. Поцелуй непременно.

– Ладно. До свиданья, Шурка!

Песня ширилась, росла. Уже не было низко опустившегося над землей серого неба, и полуголых деревьев, и заклеенных крест-накрест стекол домов, не было самой земли, прихваченной первыми утренними заморозками, была одна песня – властно зовущая на подвиг, был уходивший Шурка Бурцев – бритый, без намека на прежнюю ироничность, без своего сногсшибательного чуба, со скорбными складками у рта.

5

Лялька до сих пор не могла привыкнуть к тому, что она жена.

– Миш, тебе не страшно от слова «муж», а? Ты – муж. А мне страшно. Я – жена.

Чувствуя себя бесконечно богатой, Лялька стремилась одаривать богатством других. В редакции она предлагала уставшей машинистке: «Отдохните, я за вас попечатаю». Дома хваталась за любую работу, помогая тете Сане, была внимательна к матери, отцу. Стихи выливались из нее, как родниковая вода из открытого источника.

 
Ты мне дорог, как ласточке дом,
Как медведю его берлога, —
 

писала она утром. А вечером:

 
Люблю. Люблю и не скрываю,
Ты видишь сам: горю в огне…
 

Ночами она тревожно спрашивала:

– Мишук, вас еще не скоро отправят? (Мишка учился в мореходном училище).

Он знал, что скоро, но ей говорил, перефразируя Маяковского:

– У меня с тобой в запасе вечность.

Любовь делала Ляльку безрассудной.

– Миша, – просила она, пересекая с ним людный Таганрогский проспект, – поцелуй меня.

– Здесь? На улице?

– Здесь. На улице.

– Ляля, что у нас – дома нет?

– Хочу здесь.

– Ляленька, не дури.

– Миша!

– Лялюха!

Он не поцеловал ее, и Лялька пообещала:

– Я тебе это припомню.

Как-то Дина поразилась, увидев быстро вбегавшую в госпиталь Ляльку с ярко накрашенными губами.

– Дина, можешь ненадолго выйти со мной?

– Срочно?

– Абсолютно.

На улице Лялька предупредила:

– Идем к тому ларьку. Видишь там Мишку? Помни: что бы я ни сделала, ничему не удивляйся. Смотри и все.

– Какого шута губы накрасила такой ядовитой краской? – поинтересовалась Дина.

– Говорю: смотри и не удивляйся. Я ему позвонила, чтобы ждал.

Бугаев с нетерпением оглядывался, поджидая Ляльку. «Ну и каланча!» – в который раз удивилась Дина.

Лялька поспешно пересекла дорогу, кинулась к Мишке:

– Боже мой, жив! Мишенька, родной, ты жив.

Она исступленно целовала одуревшего от неожиданности Бугаева, оставляя на его губах, носу, подбородке ядовитые следы краски.

Останавливались прохожие, качали головами. Женщины плакали. Одна, пожилая, подошла, облобызала Мишку и Ляльку, проговорила, вытирая мокрые глаза:

– Да хранит вас бог, деточки!

Дина, ничего не понимая, смотрела на устроенный Лялькой спектакль.

Почти вися на руке Бугаева, Лялька увела его за угол. Туда же за ними пошла и Дина.

– Будешь меня целовать, когда прошу, оклохома несчастная? – негромко спрашивала Лялька. – Даже если на улице, будешь?

Мишкины плечи затряслись от смеха.

– Буду. Теперь буду, – твердил он сквозь смех, вытирая платком свое разукрашенное лицо. – Я же от твоего звонка ошалел. Думал, беда какая. Что я скажу командиру?

– Что ты меня любишь, – невозмутимо ответила Лялька.

Дина махнула рукой:

– Ты разве не знал, что женишься на сумасшедшей?

А через два дня Мишка уезжал.

Выдался на редкость теплый вечер. Заходило солнце. Дымили невесомые облака.

Возле мореходного училища собралось видимо-невидимо народу. Лялька стояла у двери, в строгом синем платье, в туфлях на высоких каблуках, с огромным букетом белых астр. Ее взволнованное лицо привлекало внимание, о ней шептались.

– Жениха, верно, провожает.

– Может, брата?

– Брата – лицо б так не горело.

Моряки долго топтались у здания училища, тихо переговариваясь, наконец их построили. Грянул марш.

Лялька и Дина шли так близко от колонны, что моряки задевали их руками. Бугаев шагал сияющий, будто шел не к поезду, который увезет его на фронт, а на торжество, где ему вручат сейчас орден.

На вокзале Лялька отдала Мишке цветы, взяла его руку в свою, произнесла, как заклинание:

– Ты выживешь. Ты непременно выживешь. Слышишь, Миша?

– Я тоже… скоро… – шепнул Лялькин отец Михаилу, обнимая его. – Она пока не знает.

– Товарищи, минутку! – крикнула Лялька. Вскочив на стоявший неподалеку от вагона автокар, она начала читать:

 
Теплый ветер тихо о разлуке шепчет,
Громко о разлуке говорит вокзал.
Обними, любимый, ты меня покрепче…
 

Читала Лялька глухим голосом, без интонаций, не сводя с Михаила глаз, глаз, прозванных когда-то Шуркой Бурцевым «Осторожно: смертельно!». Тележку теснее обступали незнакомые люди, они шикали на тех, кто мешал слушать, морщились, когда чтению мешали тревожные гудки паровозов. Последние строки: «У меня к тебе большая нежность, милый, сохранится в сердце до счастливых встреч», Лялька произнесла, чеканя, как произносила: «Слушайте, товарищи потомки, агитатора, горлана главаря». Ей неистово аплодировали моряки из вагонов.

…Поезд увозил Бугаева, а Лялька стояла, окаменелая, без мыслей, с растущей в груди пустотой.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Юлия Андреевна вторую неделю жила в районе, разбираясь в допущенных райпрокурором Аничевым ошибках. Ошибок было много, но жалоба, поступившая на него в областную прокуратуру – «берет взятки», – не подтверждалась, и Юлия Андреевна искренне этому радовалась, а ошибки бывают у каждого: нельзя работать и не ошибаться.

Ей рассказывали, что райпрокурор со дня ее приезда плохо спит, запоем курит. Давая ей объяснения, он поминутно пил воду, по нескольку раз принимался излагать одно и то же, и, глядя на его нервно подрагивающее веко, Юлия Андреевна с огорчением думала, как проигрывает человек, когда он теряется.

– Да успокойтесь, будьте мужчиной, – попросила она, досадуя.

– Хорошо советовать: успокойтесь. Н-ет, только вы со мной разберетесь, уйду на фронт. Жить среди людей, возводящих на тебя напраслину? Лучше под шальную пулю.

Она соглашалась, что клевета страшнее шальной пули, но требовала от него мужества и твердости. Сурово сводя брови, она спрашивала, вправе ли он ругать всех подряд? Сколько людей рассказали и написали о нем доброе! А он расквасился, слюной брызжет. От такого и на фронте не много пользы.

Он слушал ее молча, не споря и не защищаясь. Худой, длинноногий, с отчаявшимся мрачным взглядом, он вызывал к себе сострадание, а ей, ревизору, менее всего полагалось сострадать. И, хотя сведений о нем было собрано предостаточно, Юлия Андреевна продолжала ходить по учреждениям, осторожно выведывая мнение о своем «подследственном». Она не ошиблась: малый он честный. Кому же и за что понадобилось его очернить?

Укладываясь спать в душной неуютной гостинице, Юлия Андреевна подолгу думала о вреде, приносимом обществу анонимщиками. Кто-то прячется за листом бумаги, обливает тебя помоями, а ты не знаешь кто, не можешь призвать к ответу. Глупейшее положение! Отрываются люди от важных дел, получают командировочные, едут проверять… Летят на ветер денежки, так нужные фронту. Преступное разбазаривание государственных средств!

Она решила прибегнуть к почерковедческой и биологической экспертизам, надеясь, что по адресу на конверте, по самому письму те определят лицо и душу анонимщика. Заключение экспертов пришло скоро, и с его помощью Юлии Андреевне удалось отыскать виновного. Им оказался товаровед, представительный гражданин с буйной шевелюрой. Узнав об этом, райпрокурор шлепнул себя по лбу: «Точно. Как я мог забыть?» Он рассказал Юлии Андреевне, что месяца за три перед войной обратил внимание райфо на мелкие махинации товароведа, завышающего цены на приходящие в район товары. Завышение оказалось незначительным. Аничев посчитал возможным не привлекать товароведа, ограничиться предупреждением. А тот затаил обиду и отомстил.

Юлия Андреевна передала «представительного гражданина с буйной шевелюрой» районному следствию, а сама, прежде чем уехать, попросила заслушать ее на бюро райкома. Она считала необходимым реабилитировать не только прокурора, но и коммуниста Аничева.

Ее слушали с интересом. А ее мысли по поводу «заслона» анонимщикам – письме в ЦК с просьбой запретить расследование анонимок – были встречены горячим одобрением.

Утром она никак не могла проснуться. Слышала стук в дверь, голос Аничева, будивший ее, вспоминала вчерашний разговор в райкоме: «На станцию вас отвезет Геннадий Павлович», но, слыша и понимая все, не могла проснуться. Разбудила ее тишина. Юлия Андреевна вскочила, оделась, выбежала на крыльцо. Аничев уже отъезжал от гостиницы.

– Геннадий Палыч, я готова! – крикнула она.

Райпрокурор завернул лошадей.

Повалившись в мягкое душистое сено, которым было выстлано дно телеги, Юлия Андреевна весело приветствовала Аничева:

– Доброе утро. Что так плохо будили?

– Решил, вы ехать раздумали. Доброе утро.

Верно, оно было добрым, сегодняшнее утро. Добрым и совсем мирным. Луна, очень яркая вечером, сейчас в свете поднимающегося солнца поблекла.

Справа и слева колосились яровые, дорога петляла в них, проторенная пешеходами и ездоками, которым лень было обходить или объезжать огромное поле между райцентром и станцией.

Аничев понукал лошадей, не давая им переходить на шаг. В его опущенных плечах, поникшей голове Юлии Андреевне виделась все та же, не покидавшая его угнетенность. Она с сожалением подумала: «Никак не отойдет». Тронула его за рукав, попросила:

– Пожалуйста, поднимите голову.

Аничев поднял голову, но по-прежнему оставался невеселым. Подсаживая Юлию Андреевну в вагон, он сказал:

– Мне повезло, что на расследование прислали вас. Мне очень повезло, что прислали именно вас.

В кабинете областной прокуратуры ее ожидала записка:

«Заболел Сущенко. Просил позвонить».

Она сейчас же позвонила. Ответил женский голос:

– Квартира Сущенко.

– Что с Модестом Аверьяновичем?

– Заболел. Доктора ждем. Кто спрашивает?

– А кто со мной говорит?

– Соседка.

– Я сейчас приеду! – не представившись, крикнула Юлия Андреевна в трубку. – Валя, из района я возвратилась, но исчезаю! – так же крикнула она техническому секретарю, удивив привыкших к ее тихому голосу сотрудников.

«Неужели что-нибудь серьезное?» – волновалась она.

Врач, пришедший одновременно с Юлией Андреевной, поставил диагноз: крупозное воспаление легких.

– В госпиталь, в госпиталь, – энергично повторял он.

Лечь в госпиталь Сущенко отказался. Война, работы по горло, а он – на бюллетень? Пусть доктор выпишет ему покрепче снотворное, он отоспится, и конец болезни. Но доктор был неумолим.

– С крупозным воспалением легких, Модест, не шутят, – поддержала врача и Юлия Андреевна. – Об Игоре не тревожься. На время твоей болезни я перейду жить к вам, послежу за мальчиком.

С трудом уговорили.

Он болел тяжело, часто впадал в беспамятство. Юлия Андреевна извела врачей звонками, посещениями. Обычно щепетильная к просьбам, не терпящая надоедливых, она сама сделалась надоедливой, боясь, что говорят ей не всю правду, скрывают истинное самочувствие Сущенко.

Вечерами, накормив и уложив Игоря, она подолгу сидела у письменного стола Модеста, ничего не трогая на нем, а лишь глядя на бумаги и газеты, как смотрят на фотографии ушедшего из жизни дорогого человека. В ночь кризиса она стирала (испытанный способ прогонять тревогу), дождавшись утра, сейчас же позвонила:

– Девушка, алло! Алло, вы слышите?

Аппарат потрещал-потрещал, умолк. Издалека, нарастая, приближался монотонный вой сирены. Выбежал заспанный Игорь:

– Что с папой (он слышал тревогу, но спросил не о ней, а об отце).

– Не дозвонюсь никак. Видимо, переводят больных в бомбоубежище. Бери-ка рюкзак и тоже вниз.

– Не пойду.

Игорь уселся на полу, поджав под себя ноги. Во всей его фигуре, от поджатых ног до узких плеч, было такое знакомое ей Модестово упрямство, что она поняла: спорить бесполезно.

Из госпиталя на ее настойчивые звонки наконец ответили.

– Как самочувствие капитана из одиннадцатой? Да, да, Сущенко. Пришел в сознание? Это точно? Вы не перепутали? Спасибо. Большое спасибо. Передайте ему, дома все благополучно. На работе тоже… – она захлебывалась потоком слов.

Игорь стоял рядом, вытянувшись, чтобы лучше слышать. Губы его дрожали.

– Ну, младший Сущенко, разрешите поздравить вас. – Она протянула мальчику руку.

Не будь здесь Игоря, Юлия Андреевна поревела бы от радости, как ревут все женщины, облегчая душу, но рядом стоял сын Модеста, удивительно напоминавший отца, и она держалась.

В палату она входила, придерживая рукой наброшенный на плечи халат.

– Здравствуй, старший Сущенко, – поздоровалась она и принялась поскорее выставлять из корзинки свертки. Ей было трудно смотреть на него, еще труднее – разговаривать. Как всегда, на помощь пришел сам Модест:

– В этом доме пьют воду?

– Только по субботам, – отозвалась она, подавая ему стакан.

Он жадно пил, словно не видел воды много дней.

– Игорь пришел?

– Да. Мы бросили жребий, кто поднимется к тебе первым.

– Что на фронтах?

Ей не хотелось его расстраивать.

– Политинформации – по понедельникам. Ты кисель любишь? Клюквенный. Вот яблоки. Что принести еще?

– Газет.

– Будь по-твоему. Получишь газеты.

Помолчали.

– Тебе не трудно было с Игорем?

– Нисколько.

Он взял ее руку в свою:

– Все эти дни ты у нас ночевала?

– Да.

– Теперь уйдешь?

– Погляжу на твое поведение.

– Чтобы ты не уходила, оно должно быть плохим или хорошим?

Она погрозила пальцем:

– Хитрец!

Он попытался сесть. Она подложила под его спину подушку, почувствовала, какими чужими сделались от его взгляда собственные руки.

– Юленька!

Она испуганно оглянулась, будто ее могло тревожить, слушают ли их.

– Оставайся у меня, Юленька! Я буду тебе хорошим мужем.

Юлия Андреевна растерянно развела руками, произнесла первое, что пришло в голову:

– Проверю.

2

Он не спал. Почему медлит военкомат? Давно можно бы рассмотреть его заявление. Опять звонить райвоенкому? Похоже, на того «нажимает» старший майор Зимин: не торопись, дескать, брать Сущенко. Майор не плохой начальник милиции, но он плохо знает своего подчиненного. Решение уйти на фронт у него бесповоротно.

Как себя чувствуют украинские подростки-беженцы? Весь день устраивал их в семьи, в общежития, на работы. В короткий срок ребята лишились и родителей и крова. Модеста Аверьяновича преследовала их растерянность, беззащитность. Он поручил Аркадию Обояну усиленно за ними наблюдать. Как бы не попали под дурное влияние, не оступились.

Мальчишки, мальчишки! Трудно вам будет без отцов. Суровых, требовательных и добрых. А без матерей? Кто сказал, что мальчишкам отцы нужны больше, чем матери? Есть ли на земле что-нибудь, равное материнской нежности? А он взял и лишил своего Игоря этой нежности, увез, не спросив желания сына. Прав ли он? И как быть с Игорем, если придется уйти на фронт? Надо, пожалуй, написать Маргарите.

В горле запершило.

Стоило ему подумать о жене, как горло схватывала сухость. Он скосил глаза на спящую Юльку. Завтра месяц, как она перешла к нему и осталась, найдя здесь свое счастье. Юльку невозможно было узнать. Счастье изменило ее походку, прическу, голос, черты лица. Словно к топорно выполненной скульптуре прикоснулась рука истинного художника, и скульптура ожила, сделалась притягательной даже для неискушенного глаза. Говорят, поздняя красота недолговечна. Он готов на все, только бы чудесная Юлькина душа как можно дольше жила в покое. Но себе лгать он не мог: Юлька не заменила Маргариту, не тревожила, не волновала его, как та.

– Опять не спишь?

Он понял, что Юлька тоже давно проснулась и настороженно следит за ним.

– Модя, надо же хоть чуть поспать. Впереди много бессонниц.

Она тронула рукой его шею, нащупала пальцами губы, замерла в ожидании. Мир сотрясала война, где-то в этот час гибли отцы семейств, юные, не узнавшие жизни парни, сдавались населенные пункты, города, а она, Юлька Иванова, лежала в ожидании своего, поздно доставшегося ей счастья, и было оно превыше всего на свете, потому что любовь всегда эгоистична, требовательна, нетерпелива. Он повернулся на бок, прижал к себе ее горячее, ждущее тело, поцеловал приоткрытые губы и, как бы извиняясь, сказал:

– Игорь, наверное, не спит.

Он оделся, прошел в комнату сына.

Игорь, набегавшийся за день, крепко спал. Ему ничего не снилось, дыхание его было ровным. Загар изменил лицо, лишил его привычной детскости. Модест Аверьянович прикрыл ноги сына простыней, опять с горечью спросил себя: правильно ли он сделал, что увез сына от матери? Юлька превосходно к Игорю относится, но она много работает, а бывать у старика Иванова мальчишка почему-то не хочет. Для него война – «ух, ты ж!», это стрельба и налеты, это вершина романтики, он не признает бомбоубежищ, во время тревоги его не уговоришь опуститься в подвал, стоит, задрав голову, и тянет к кружащим «мессерам» свой кулак. Что тебя ждет, сын? Как и чем оградить тебя от надвигающихся ужасов? Лучше бы ты был с матерью. Лучше с матерью…

Игорь открыл глаза:

– Папа, ты уже на работу?

– Да, сын, скоро.

– Уй, а мне надо к Лешке Уварову. Нам пионервожатая дело поручила. Как я забыл?

Он быстро пересек двор и скрылся в подъезде, где жил Лешка Уваров.

В передней звякнул звонок. Звякнул и захлебнулся. Модест Аверьянович и Юлия Андреевна одновременно вышли.

– Кто в такую рань?

Оба, словно предчувствуя неладное, пошли открывать. Оба, открыв, испуганно переглянулись. На пороге стояла Маргарита. Она была в пестром открытом платье, ее светлые волосы, беспорядочно сколотые шпильками, грозились вот-вот рассыпаться, в одной руке она держала чемодан, другую протянула к открывшим ей людям, словно прося их не захлопывать дверь, впустить ее и выслушать.

Модест Аверьянович переводил растерянный взгляд со смертельно бледного лица Юлии Андреевны на протянутую руку Маргариты, и ему захотелось убежать, не быть ни участником, ни свидетелем того, что должно сейчас разыграться.

– Входите, – деревянными губами произнесла Юлия Андреевна.

– Я за Игорем, – прошептала Маргарита, переступая порог. – Ты отдашь мне его, Модест? Такие события… Раньше я не просила, вернее, не настаивала… Я уезжаю в Казахстан. Буду держать тебя в курсе каждого его шага. Ты должен пойти мне навстречу. Я так исстрадалась, Модест, за эти годы… столько слез пролила.

Сущенко молчал.

– Что же мы стоим в коридоре!? – с отчаянной храбростью воскликнула Юлия Андреевна и первая пошла в комнату, приглашая тех двоих либо последовать за ней, либо договорить без нее все, что близко ей по сердцу, но к чему ей нельзя прикоснуться ни словом, ни взглядом, ни тем же сердцем.

– Ты молчишь, Модест? – не заметив храбрости ушедшей, лишь видя застывшее лицо мужа, спросила Маргарита, и ее рука, уставшая держать чемодан, разжалась. Чемодан упал с таким шумом, словно в него были наложены камни. Сущенко поднял чемодан, услышал внизу смех сына. По лестнице затопали босые ноги.

– Мы потом решим, – поспешно сказал Сущенко Маргарите. – Пока скажи, что приехала в гости, навестить нас. Он очень впечатлительный.

Босые ноги замерли рядом.

– Мама!

Игорь повис на шее матери. Полные губы Маргариты что-то бессвязно шептали в ухо сыну, руки гладили его острые ключицы, напряженно выгнувшуюся спину, вздрагивавшие от непосильной радости плечи.

Модест Аверьянович, кашлянув, произнес:

– Отведи, Игорь, маму в свою комнату, покорми ее. Если будет тревога, спустись с ней в бомбоубежище. Днем я забегу.

Он прошел к Юлии. Она сидела на диване с таким несчастным лицом, какого он у нее никогда не видел. Подняла на него глаза, полные отчаяния, отвернулась. Он сказал:

– Юля! Ты ни о чем не думай. Как приехала, так и уедет. У меня есть ты. Поняла?

И ушел, оставив открытой дверь, словно уже не был хозяином квартиры, порог которой переступила Маргарита.

Конечно, он отпустит в Казахстан мальчишку, какой разговор! Это лучшее, что можно было придумать для него, для Игоря, для Маргариты. Но как же скрытен и умен сын, если ни разу за два года не выдал своей тоски по матери, не спросил о ней, словно понимал, как трудно отцу отвечать. А мать, оказывается, постоянно жила в его сердце. У тебя недюжинная для девяти лет воля. Это здорово, сын! Просто здорово.

4

Воздушная тревога застала Андрея Хрисанфовича выходящим из аптеки. Третьи сутки болела квартирантка-беженка, а участковый врач явился на вызов только сегодня, да и какой это врач! Безусый молодой человек, вчерашний студентик. Где ему поставить верный диагноз? Ожидая, пока приготовят лекарство, Иванов мучительно соображал, что же могло случиться с квартиранткой? Три дня назад бегала, как всегда, энергичная и вдруг к вечеру притихла, поскучнела, стала зябнуть, а утром не смогла встать. Коли простуда, где ж она ее подхватила? Коли инфекция… Ах, боже мой, откуда могла взяться инфекция? Безусый врач определил бронхит. Истая галиматья. Человек с трудом глядит на свет, жалуется на адскую головную боль, а он – бронхит! Надо позвонить Юльке.

Сирена выла, подгоняя, Иванов ускорил шаг.

«Два часа готовить лекарство! – возмущался он, забыв, что, сидя в аптеке, печально думал о красных глазах провизора, работавшего, может быть, вторую или третью ночь без сна. – Порядки! Ничего не скажешь».

– Прошу, папаша, сюда! – остановил Иванова у гостиницы милиционер. – Спускайтесь в бомбоубежище. Быстро, быстро.

Иванов не сразу сообразил, чего от него требуют:

– Извините. Мне нельзя. Больная квартирантка лекарства ждет.

Он поднес к лицу милиционера пузырек с темной жидкостью.

– Никаких разговоров, вниз, вниз.

Милиционер решительно взял Андрея Хрисанфовича за локоть.

– Но, позвольте, уважаемый. Я только сверну за угол – и дома.

– Давайте, отец, не будем нарушать. Говорю, вниз, значит, подчиняйтесь.

– Но, позвольте, и под нашим домом есть убежище. Нельзя же бросить больную женщину.

– Вы русский язык понимаете? Идите вниз. Осторожно, здесь крутые ступеньки.

Иванов, возмущенно подняв плечи, спустился в слабо освещенный подвал, где уже приглушенно гудели голоса.

«Я ли не понимаю русского языка или вы, сударь?» – молча выговаривал он милиционеру, покрикивавшему наверху: «Вниз. А ну-ка, не задерживайте. Вниз, вниз».

Если он чего и не принимал в новой России, то этого вот покрикивания младших на старших, отсутствия благоговения перед сединами, перед жизненным опытом, vor dem alter, как любила говорить покойная Паула. По его мнению, человек с человеком легко договорится, стоит одному внимательно выслушать другого и захотеть понять. Главное, захотеть понять. Милиционер не захотел понять, что в большой квартире осталась больная женщина, ей надо поскорее дать лекарство, у нее температура. Не захотел понять молодой человек, и все тут. Ах ты, нелепость, господи! Ах ты, нелепость! Разве вчера не было тревоги? Так же налетали. Но он сидел у постели больной, читал газеты, а ее сынишек забрала с собой в убежище старуха Долгова.

Как жадно он следил за газетами!

– Почитайте речь Идена, – торжественно предлагал он кому-либо из соседей. – Ни при каких обстоятельствах англичане не станут вести переговоры с Гитлером.

Словно личной победой, хвалился он тем, что посольства Ирана и Турции обещают сохранять нейтралитет. Отзывают из Ливии командующего германскими войсками генерала Роммеля? Прекрасно, прекрасно. Следовательно, туговато здесь, в России. Генералы Браухич и Кейтль отстранены от руководства? Еще бы! Гитлер надеялся закончить войну в течение месяца, а она затягивается, изматывает немцев, дай боже!

Иногда ему возражали: «Однако сдаются не немецкие города, а русские. И наш готовится к эвакуации. Уже заполняются эваколисты». Он всплескивал руками, словно неэрудированность собеседника причиняла ему боль. Да, да, все так. Но разве Вильгельм в четырнадцатом не начал с того же стремительного наступления? Он выставил на поля сражений свыше ста дивизий, включая кавалерию. А потом? К концу третьего года вильгельмовская Германия ощущала недостаток не только в обученных резервах, но и в людских ресурсах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю