Текст книги "Оттепель"
Автор книги: Мария Силина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Володя ушел в город. Надежда Егоровна заснула; она прошлую ночь не cпала волновалась за мужа. Соня заглянула – отец читал. Она решила с ним поговорить.
К этому разговору она готовилась долго, считала, что мать не может убедить отца: у нее ведь один довод – его здоровье, он молчит или отвечает шуткой, а час спустя отправляется к своим "подшефным". Со стороны отца это ребячество. Он кладет свои последние силы на десяток мальчишек. Его дважды просили написать большую статью о его педагогическом опыте. Он может это
сделать лежа, если ему трудно писать, пусть продиктует мне. Право же, это куда важнее, чем плестись на Ленинскую и там беседовать с мальчишками!
Все это Соня, теряя порой от волнения голос, высказала отцу.
Андрей Иванович внимательно слушал; была минута, когда Соне псказалось, что он с ней соглашается. А между тем все в нем возмущалось словами Сони, с трудом он заставил себя ее выслушать.
Какая она чужая! И Чернышев, и Санников, и Савченко понимают меня. Значит, дело не в возрасте. Надя тоже уговаривает меня не двигаться, слушаться врачей, но никогда Надя не скажет, что глупо ходить к моим мальчикам: она знает, что это нужно, мы ведь с ней вместе начали жизнь, вместе ее прожили. У нее нет доводов против, она только боится за меня; мне тоже страшно, что она останется одна. А Соне мои поступки кажутся детскими, она так и сказала "ребячество", говорит со мной как старшая. Не понимаю...
– Не понимаю тебя, Соня, – сказал наконец Пухов. – Ты говоришь, что одно важнее другого. Откуда у тебя весы, чтобы взвесить? Может быть, и следует написать статью, я об этом часто думаю, кое-что подготовил. Но разве это значит, что я должен забросить моих мальчишек? Ты пойми – у них нет отцов, у Чернышева фактически нет и матери. Теперь ты твердо стоишь на ногах, но вспомни, как ты прибегала ко мне за советом... Ведь это живые люди, завтра они будут строить то, что мы начали. А ты предлагаешь, чтобы я их бросил...
– Я не отрицаю, что это серьезная проблема. Но что ты можешь сделать один? Такие вопросы должны решаться в государственном масштабе, иначе получается кустарщина. Сегодня ты поможешь советом Чернышеву, завтра тебя не окажется, и он подпадет под влияние какого-нибудь бандита. Я тебе сказала про статью потому, что это действительно нужно. Ты, например, говорил, что у тебя много доводов против раздельного обучения. Я читала об этом в "Литературке", идет дискуссия. Если ты выскажешься, это может дать реальные результаты, и не для десяти мальчиков – для десяти миллионов. А ты кладешь последние силы на то, чтобы уговорить мать Сережи или поговорить с Мишей о физике. Право же, это бессмысленно...
– Нет, Соня, осмысленно: общество состоит из живых людей, арифметикой ты ничего не решишь. Мало выработать разумные меры, нужно уметь их выполнить, а за это отвечает каждый человек. Нельзя все сводить к протоколу: "Слушали постановили". От того, как ты будешь жить, работать, какие у тебя будут отношения с людьми, зависит будущее всего общества. Почему ты говоришь с иронией: "Что может сделать один человек?" Не понимаю. Давно, за шесть лет до революции, я пошел к знакомому студенту, у него собирался кружок, читали Ленина, Плеханова. Я рассказал отцу, отец, у меня был тихий, даже робкий служил в конторе, привык к окрикам, – он мне говорит: "А сколько вас? Восемь человек? Сумасшедшие! Что вы можете сделать?." Так то был старик, ему простительно. Да и времена были другие... А ты молодая, комсомолка, ты дерзать должна, а не отмахиваться. Я ведь знаю, что у тебя горячее сердце, почему ты надеваешь на сердце обручи?
Он поглядел на Соню и замолк: глаза ее лихорадочно сверкали, шевелились губы – хотела ответить и не находила слов, и столько в ней было смятения, что Андрей Иванович забыл про опор, обнял дочь:
– И совсем ты не такая...
Она ушла от отца взволнованная, он ее не переубедил, но смутил; она почувствовала в его словах силу, далекую, даже непонятную.
Трудно жить, ох, как трудно!..
Она взяла книгу и принудила себя читать. Потом все в комнате посерело. Соня не зажгла свет, подошла к окну. Снег казался лиловым.
Отец думает, что я уверена в своей правоте, он так и сказал: "Ты теперь твердо стоишь на ногах". А на самом деле я все время спотыкаюсь. Не вижу ничего, как сейчас на улице – не день и не ночь. Все непонятно. Хорошо уметь отшучиваться, как Володя, хотя я ему не завидую: по-моему, он не находит себе места. У жены Журавлева симпатичное лицо. Почему она ушла от мужа? Раньше это было понятно: насильно выдавали замуж или брак строился на расчете. Теперь все другое, а разводятся и теперь... Страшно, что нельзя прочитать чужие мысли. Идешь впотьмах, кажется, что перед тобой счастье, а еще шаг – и разобьешься. Ужасная игра! Как у меня с Савченко... Отец и этого не понимает. Он всегда защищает Савченко. Это естественно: у них много общего в характере. Но когда отец загорается, преувеличивает, невольно чувствуешь уважение, он ведь дсказал всей своей жизнью, что для него это не слова. А у Савченко это смешно – он еще и не жил по-настоящему. Я тоже еще ничего не понимаю. Отец почему-то убежден, что я люблю Савченко, недавно сказал: "Вот когда у тебя с ним все наладится..." Конечно, я его люблю. Наверно, как ни скрывай, это видно. Но ничего у нас не наладится, в этом я убеждена. Я что-то слишком часто о нем думаю. Глупо и ни к чему...
Она зажгла свет и дочитала статью о последних моделях генераторов для Куйбышевского строительства. Посмотреть бы на эти машины!.. Позвонили. Соня вспомнила, что мама спит, и побежала открыть дверь. Вот этого она не ждала: пришел Савченко.
Они не виделись со дня рождения Андрея Ивановича. Первые дни Соня думала, что он придет, вечером прислушивалась к звонкам. Конечно, он ей нагрубил и вообще у них ничего хорошего не будет, но все-таки глупо рассориться... Савченко, однако, не приходил.
Почти месяц он выдержал, давалось ему это нелегко; каждый вечер он шел к Пуховым и, доходя до аптеки на углу улицы, поворачивал назад. Почему-то именно возле аптеки он неизменно задумывался: зачем я к ней иду? Она ведь ясно сказала, что не любит, даже разговаривать на эту тему не хочет. А просто дружить я не смогу, даже если захочу, лучше не пробовать...
Он шел к себе или в клуб, иногда заходил к Коротееву, который был его соседом.
Когда Савченко прислали из института, Коротеев сразу взял его под свою опеку, ввел в работу, ободрил: "На первых порах всем трудно, одно дело теория, другое – возможности завода..." Однажды он позвал его вечером к себе: "Посидим над проектом Брайнина, он его переделал..." Когда они кончили работать, Коротеев стал рассказывать про ленинградский завод, где проходил практику. Они просидели почти до рассвета, и, прощаясь, Коротеев сказал: "Заходите, ложусь я поздно. Можно будет поговорить не только о машинах..." Когда Савченко ушел, Коротеев улыбнулся. "Хороший мальчик. Я в его годы был стреляным. Война была. А теперь все другое. У Савченко, кажется, еще пух растет..."
Когда Савченко приходил, Дмитрий Сергеевич рассказывал про годы войны, про ночной бой у Дона, где погиб молоденький поэт, которого шутя называли Пушкиным и который всем читал одно стихотворение, начинавшееся словами: "Когда я в старости тебя припомню", про маленький музей в разбитом немецком городе, где среди оленьих рогов, препарированных птиц и нацистских знамен он увидел изумительный портрет молодой женщины с подписью "Неизвестный художник XVI века", про свою молодость. Иногда они говорили о последних газетных сообщениях, о суде над Мосадыком, о забастовках во Франции, о совещании министров; иногда спорили о книжных новинках. Савченко слушал Дмитрия Сергеевича с восторгом, забывая про свою несчастную любовь. Восхищался он легко, закидывал назад голову и показывал крупные зубы, ярко блестевшие на смуглом лице. Он был похож на цыгана и, смеясь, говорил: "Наверно, бабушка в табор бегала, отец говорил, озорная была..."
Вчера он провел вечер у Коротеева. Они говорили о литературе. Савченко вдруг спросил: "Дмитрий Сергеевич, почему вы тогда, в клубе, напали на Зубцова?" Коротеев усмехнулся и не ответил. Потом он ваял с полки книжку. "А стихи вы любите?" Савченко заулыбался: "Кажется, больше всего..." Коротеев начал читать:
...Они расстались в безмолвном и гордом страданье
И милый образ во сне лишь порою видали.
И смерть пришла, наступило за гробом свиданье...
Но в мире новом друг друга они не узнали.
Савченко восхитился и сразу померк, погасли глаза, исчезла яркая улыбка: вспомнил Соню. Встречаемся, разговариваем, а смотрит на меня как на чужого... Странно – тогда, в лесу, мне псказалось, что любит, целовала и так глядела, так глядела, что до сих пор, только вспомню, хочется побежать к ней, сказать: "Соня, да ведь это я..."
Он посмотрел на Коротеева. Тот сидел неподвижно, уронив книгу на пол. Они долго молчали. Наконец Савченко набрался смелости:
– Дмитрий Сергеевич, как по-вашему, если у человека есть чувство, он должен бороться за свое счастье? Мне иногда кажется, что это унизительно...
Коротеев едва заметно усмехнулся.
– Конечно, нужно бороться. Прорваться сквозь туман...
Савченко снова заулыбался.
И вот он пришел к Соне, он скажет ей все, прорвется сквозь туман, достанет свое счастье.
– Соня, пойдем погуляем. Мне нужно тебе много сказать, а здесь не говорится...
– Холодно на улице. Но если хочешь, пойдем.
Мороз снова крепкий – подул северный ветер. Люди идут быстро, а Савченко и Соня не торопятся, им некуда торопиться. Со стороны они кажутся счастливыми влюбленными, а они все время спорят. Савченко говорит о Коротееве, об автоматическом управлении, о Берлинском совещании, об итальянском фильме, который недавно показывали в клубе, и на все, что он говорит, Соня возражает (только о станках она ничего не сказала).
– Фильм замечательный! – восторгается он. – Когда мальчик рассердился на отца, я чуть было не заплакал.
– Сентиментально. Есть хорошие места, но конца нет. Я так и не поняла, что будет делать этот безработный – пойдет к коммунистам или останется несознательным...
Еще двести шагов. Савченко восторженно говорит о Франции:
– Никогда французы не допустят ратификации...
– Ты о ком говоришь? О коммунистах или о парламенте? Нужно считаться с реальными силами. Ты всегда увлекаешься...
– Я говорю именно о реальном. Ты ведь учила, что идеи, доходя до сознания миллионов, становятся материальной силой.
– В будущем, а мы говорим о том, что сейчас...
Еще двести шагов.
– Журавлев сегодня зря обругал одного фрезеровщика, назвал его бракоделом. Вообще он негодяй.
– Ты всегда преувеличиваешь. Отец говорит, что он заурядный человек, бюрократ.
– Коротеев тоже так считает. А по-моему, негодяй. Теперь он совсем взбесился, после того, как его бросила жена. Ты слыхала об этом?
– Слыхала, хотя это сплетни. Меня не интересует его личная жизнь.
– А меня интересует. Я хотел бы понять: какая женщина могла его полюбить? Я сегодня спросил Коротеева, что он думает о жене Журавлева, он ведь у них бывал, но он ничего не ответил – спешил. Я убежден, что она лучше его, и вообще это хорошо, что она его бросила.
– Не вижу ничего хорошего.
– А если он негодяй?
– Могла раньше подумать.
– Твой брат сделал портрет Журавлева?
– Кажется, да. Я не видела.
– А почему он решил изобразить такого негодяя?
– Не знаю. Наверно, заказали. Спроси его.
– Нет, я не стану его спрашивать. Когда Сабуров говорил про искусство, мне понравилось. А у твоего брата странные идеи. Он, по-твоему, говорил всерьез или разыгрывал?
– Не знаю. Он как ты – вы оба живете только своими впечатлениями, но он все видит в черном цвете, а ты – в розовом.
– А ты?
– Я о себе не говорила. Я вижу так, как есть.
Они прошли много раз до аптеки и назад. Теперь Савченко говорит о книге, которую недавно прочитал:
– Никакой это не реализм, просто принижение человека...
Соне книга тоже не нравится, но она сердится на Савченко:
– Не нахожу. По-моему, интересный роман, поставлена большая проблема. Но ты не считаешь, что литературную дискуссию можно отложить? Слишком холодно. Ты, кажется, хотел мне что-то сказать? Говори. А нет – так пойдем домой, будем чай пить.
Савченко молчит. Вот уже красный кирпичный дом. Он говорит себе: сейчас или никогда. Какая глупость, что нет слов, вот совсем нет, как будто я их растерял на снегу!
– Соня, я тебе сейчас скажу... Ты не смейся, но я без тебя не согласен... Сквозь туман, сквозь снег, все равно...
Она молчит. Он берет ее за руку, губами касается ее холодных губ. Она шепчет печально:
– Не нужно... Пропасть между нами... Такая пропасть, что голова кружится...
Через секунду, придя в себя, она уже обычным голосом говорит:
– Я ведь тебе сказала, что у нас слишком равные характеры. Хватит об этом... Хочешь чай пить с нашими? Ну, что же ты молчишь? Не хочешь?
Савченко в гневе отвечает:
– Ты мне еще не сказала, что дважды два – четыре и что нужно держать деньги в сберегательной кассе!
Надежда Егоровна зовет:
– Соня, ужинать иди. Отец сказал, что Савченко приходил. Почему ты его ужинать не оставила?
– Он спешил на совещание, я его немного проводила – голова болит. Мама, я ужинать не буду – так и не прошла голова...
Она запирается в своей комнатке. Ей очень горько: ведь она только что отказалась от счастья. Если рассказать отцу, он скажет: "Ты с ума сошла, раз вы друг друга любите, чего же себя мучить?" Объяснить нельзя, но я твердо знаю, что мы не может жить вместе. Дело не в том, что мы разругались. Он глупо мне сказал насчет сберегательной кассы, за одно это я могла бы его возненавидеть. Но он еще мальчишка. Сейчас он, наверно, сам жалеет, что погорячился. Я разбираюсь в этом лучше его. Мы можем завтра или через месяц помириться. Но ничего из этого не выйдет. Как могут жить вместе два человека, которые ни в чем друг с другом не согласны? Он считает, что я чересчур практична, признаю только таблицу умножения. Нет, но я живу на земле, витать я не умею. Не понимаю только, почему нас так тянет друг к другу? Вот он не выдержал характера, пришел. И я не могу без него. Он меня только что ужасно обидел, но если бы он сейчас явился, не знаю, хватило ли бы у меня сил его прогнать. Что ж это такое? Когда он меня поцеловал возле ворот, я думала, что сейчас расплачусь или кинусь ему на шею. Отец сказал, что я надеваю на сердце обручи. Как бы хотелось пойти к отцу, сказать: "Ты прав, я сегодня говорила не то..." И насчет меня ты прав. Такие страшные обручи, что сердце не может биться, погибаю, вот просто погибаю!..
9
Все последнее время Владимир Андреевич Пухов был в скверном настроении. Он не приходил к Соколовскому и, встретив как-то на улице Танечку, откровенно сказал: "Ты не думай, что я обиделся, все это ерунда. Просто я не в форме, никого не хочется видеть. Даже тебя..." Танечка ответила: "Я тебя развеселить не могу, сама сижу и скулю, премьера у нас снова провалилась, я поругалась с худруком, зуб болит, нужно пойти в поликлинику,– словом, невесело..." Танечка всегда подозревала, что Володя "кривляется", но сказал он ей правду: он действительно несколько раз собирался к ней и передумывал – ей самой грустно, ее нужно утешить, а я сейчас способен нагнать тоску даже на присяжного весельчака...
Почему я расклеился, спрашивал себя Володя, и то ему казалось, что он скучает вдали от московской жизни, то он приписывал дурное настроение безденежью, то просто вздыхал: старею.
С деньгами, правда, были у него трудности. Портрет Журавлева ни у кого, кроме самого Ивана Васильевича, восторга не вызвал. Вовремя подвернулась небольшая халтура: нужно было сделать для украшения сельскохозяйственной выставки панно с изображениями племенных коров и кур. С коровами он быстро справился – дали хорошие фотографии, а вот куры его измучили – сказалось, что они должны быть белые и не похожи на обыкновенных. Владимиру Андреевичу предложили поехать в совхоз и там нарисовать с натуры. Он рассердился: ехать за восемьдесят километров из-за каких-то поганых кур? В конце концов ему достали иллюстрацию из журнала. Он выполнил работу и вчера получил четыре тысячи семьсот.
Он не повеселел, и это окончательно его смутило. Значит, дело не в деньгах. Конечно, приятно, что я мог дать матери три тысячи, но веселее мне не стало. Со мной происходит что-то поганое. Право же, когда в Москве меня выкинули из мастерской, я был в лучшем виде. Даже когда Леля преподнесла мне, что выходит за Шапошникова, я не так огорчался. Конечно, было обидно, я ведь думал, что она мне нравится, но вечером мы пошли с Мишей в ЦДРИ, там была жена Шварца, я начал за нею ухаживать, – словом, не поддавался настроению. А теперь как будто по голове дали. И ничего ведь не случилось. Если я пойду к Танечке, она меня встретит, как будто ничего не было, так и сказала: "Бросишь хандрить – приходи". Но мне и этого не хочется. Соне я сказал, что мне скучно в такой дыре, а, по правде, в Москву меня не тянет. Там нужно любезничать с художниками, смотреть, кого похвалили, кого разругали, прикидывать, все время отстаивать свое право на кусок
пирога. Я это делал и неплохо, а теперь не хочется. В тридцать четыре года не полагается жаловаться на старость, но, вероятно, я здорово постарел. Здесь меня никто не обижает, в местном масштабе – я первый художник. Есть умный собеседник – Соколовский. Есть Танечка. Отцу, по-моему, лучше, это хорошо. Я раньше не думал, что так к нему привязан. Нужно признаться, я его изводил, это глупо. Конечно, его понятия устарели, но он редкий человек, исключение, его нельзя обижать. Не могу все-таки понять, почему я впал в уныние? Наверно, оттого, что думаю. В Москве мне было некогда, вертелся, как белка в колесе. А здесь времени много, невольно начинаешь думать. Мне всегда казалось, что только сумасшедшие могут думать не о чем-то конкретном, а вообще. И вот я этим занимаюсь. Отвратительное занятие!
Володя стал реже отпускать шуточки, и глаза его потеряли тот вызывающий блеск, который когда-то выводил из себя всех преподавателей, а еще недавно довел до слез Танечку. Теперь он разговаривал со всеми вежливо и равнодушно. Как-то в автобусе он сказался рядом с Савченко. Пришлось заговорить. Савченко рассказал о новом станке Соколовского. Володя не любил машин, но подумал: Савченко не такой дурак, как мне псказалось. В тот же вечер он сказал сестре: "Я сегодня встретил Савченко. Он интересно рассказывал... Вообще он производит впечатление умного человека". Соня удивленно на него посмотрела, потом нахмурилась: "Не понимаю, почему ты мне об этом докладываешь?"
В тот холодный вечер, когда Соня и Савченко ходили между домом и аптекой, Володя вышел из дома, не зная, что ему делать. Увидев издали сестру с Савченко, он усмехнулся и перешел на другую сторону: нечего пугать молодежь... Куда пойти? Соколовскому я надоел. Когда я был у него в последний раз, он ни о чем не хотел разговаривать, морщился, как будто выпил бутыль уксуса. Интересно, что он делает вдвоем со своим Фомкой? Наверно, рычат друг на друга. Куда же все-таки пойти? В ресторане "Волга" командировочные уныло глотают биточки, а пьяницы дуют водку пополам с мадерой и орут. Неинтересно. А на улице зверски холодно.
Вдруг он вспомнил про Сабурова. Почему бы не пойти к нему? В последний раз я был у него, когда приезжал из Москвы в пятьдесят первом. Почти три года... Можно посмотреть его шедевры. Бедняга, наверно, отвратительно живет. Куплю закусок, вина... Он хотя сумасшедший, но выпить и закусить любит, навалился на мамины пироги.
Володя зашел в магазин, накупил уйму снеди, взял водки, вина для жены Сабурова и в такси поехал на противоположную окраину города. Улица, спускавшаяся к реке, сказалась непроезжей. Володя с трудом разыскал кривой розовый домик, где когда-то проживал мелкий купец, а теперь жили четыре семьи, в том числе Сабуров с Глашей.
Войдя в комнатушку, Володя поморщился: черт знает что! Он представлял себе, что Сабуров должен жить плохо, но такого не мог вообразить. Прежде у Сабурова была комната в здании художественного училища, но оттуда его выселили. Как раз перед этим он женился, комнату дали Глаше – дом числился за издательством. Две койки, здесь же печка с кастрюлькой, здесь же сотня холстов, тесно, не повернуться...
Глаша освободила для гостя старое, продырявленное кресло, заваленное картоном, тряпьем, газетами, поломанной утварью. Сабуров радовался, как ребенок...
– Спасибо, Володя, что пришел, и Глаша радуется. Понимаешь, как совпало: сегодня день нашей свадьбы – два гада уже вместе... Я мечтал отметить, говорил Глаше: "Позовем Пухова", – но не вышло. Конец месяца... А у меня лично ничего не получается, говорили, что в театр возьмут, одни разговоры . Да это неважно... Замечательно, что ты пришел! Чаю попьем, у Глаши варенье есть .. Глаша, ведь мы с ним десять лет вместе учились. И пришел... Это нам с тобой повезло!
Володя улыбнулся.
– Поздравляю. Будем праздновать. Я и винца немного принес. Можно выпить за ваше счастье.
Глаша засуетилась: кажется, хлеба не хватит. Все Володя принес, а насчет хлеба не подумал. Она сказала:
– Я сейчас сбегаю, "Гастроном" еще открыт..
Когда она ушла, Володя сказал Сабурову:
– Помнишь, когда приезжал Камерный театр, я с отцом поссорился, у меня не было ни копейки, а я хотел повести Миру, и ты мне дал двадцать рублей...
Сабуров рассмеялся.
– Ты рассказывал, что еще осталось Мире на лимонад, а ты сам не пил. Красивая была девочка. Ты не знаешь, что с ней стало?
– Погоди, я другое хотел сказать. Денег у тебя нет, это факт. Держи тысяча, больше у меня сейчас нет, но они мне абсолютно не нужны. Вернешь, когда тебя сделают академиком. Мне не к спеху. Я тебе говорю – бери... Слушай, если ты меня не считаешь товарищем, я обижусь...
Вернулась Глаша с хлебом. Сабуров предложил сразу сесть за стол, но Володя попросил его показать свои работы. Сабуров отказывался:
– Зачем? Тебе еще не понравится. Лучше выпьем, вспомним школу.
Володя настаивал. Не так уж ему хотелось смотреть картины, но он считал, что Сабуров скромничает, а в душе обидится, если Володя его не похвалит. Глаша поддержала Володю:
– Обязательно нужно показать. Владимир Андреевич, у него последние пейзажи и мой портрет – в этой зеленой кофте – это просто удивительно!
Володя любил живопись, хотя никому в этом не признавался, и когда при нем заходил разговор об искусстве, молчал или балагурил. Несколько лет назад он провел неделю в Ленинграде, каждое утро он cпешил в Эрмитаж и наслаждался старыми мастерами. Выходя из музея, он возвращался к привычной жизни, думал, где бы перехватить заказ, как расположить к себе Бландова из отдела искусств, что привезти в подарок Леле.
Молча глядел он на пейзажи Сабурова; лицо его не выражало ни одобрения, ни насмешки. Напрасно смотрела на него Глаша: так она и не поняла, понравились ли Пухову работы мужа. Володя только коротко говорил "Не забирай, погоди", или: "Отсвечивает", или "Покажи еще". Может быть, Сабуров сильно вырос за три года, может быть, Володя был особенно восприимчив в тот вечер, но он был подавлен. Он забыл про все, и напрасно Сабуров повторял: "Хватит, давай ужинать..."
Глядя в музеях на полотна великих живописцев, Володя восхищался, и это было светлым, легким чувством, похожим на любование зеленью дерева или прелестью женского лица. Он считал, что когда-то было искусство, оно давно исчезло; недаром в музеях всегда что-то неживое – чистота, холодок, посетители говорят шепотом. Работы Сабурова его потрясли: ведь это сделал его современник, школьный товарищ! Да, вот чего нельзя понять: он написал этот пейзаж здесь, у маленького окна, в трущобе, со своей хромоножкой. Какие полные тона, сколько глубины в сизо-синеватом небе, как тяжела глинистая земля, до чего это просто и непонятно! Сабуров псказал последний портрет жены, и опять-таки Володя молчал. Глаша спросила: "По-вашему, похоже?" Он не ответил. Он видел только живопись: охру волос, оливковые тени на лице, зеленую кофту. И постепенно, как раньше перед ним вставала природа, бедная и величественная, талый снег, чернота голых веток, голубизна неба, чудо северной весны, так теперь он увидел женщину, уродливую и прекрасную, – можно всю жизнь прожить, только чтобы заслужить ее робкую, неприметную улыбку...
Молча он сел за стол, молча выпил стакан водки и, только выпив, спохватился: нужно что-то сказать. Сабуров налил ему еще. Володя встал и с не свойственной ему торжественностью произнес:
– За твое счастье! За ваше счастье, Глафира Антоновна! Я вас видел на его портрете. Я видел твои работы, Сабуров. За ваше счастье! Все!
Он снова залпом опорожнил стакан. Немного погодя Глаша спросила:
– Владимир Андреевич, скажите откровенно: вам, правда, понравилось?
Он снова не ответил, но, задумавшись, сказал Сабурову:
– Знаешь, что? Зависть – поганое чувство, но я тебе завидую.
Он выпил еще стакан и подошел к одному из пейзажей Сабурова. Яркорыжая земля, рябины, серый домишко и очень высокое, пустое небо. Володя долго глядел на холст. Потом с печальной усмешкой сказал:
– Написано удивительно. Это факт.
Сабуров возразил:
– Деревья не вышли. То и не то... Я осенью написал, день был необыкновенный – какой-то особенный цвет глины. Вот в сорок первом я тоже видел такое. Где-то возле Калуги. Мы тогда отходили. Со мной шел Степанов, замечательный был человек, агроном, я вcе мечтал его написать... Настроение наше ты представляешь. Вдруг я поглядел – изба, крутой спуск к речке и тоже рыжая земля. Я говорю Степанову: "Видишь?" Он сначала не понял, а потом залюбовался и вдруг как крикнет: "Да мы их к черту прогоним!" Возле Малоярославца его убили...
Он долго рассказывал про Степанова. Володя не слушал – то ли глядел на пейзаж, то ли сидел в каком-то оцепенении. Наконец он поднялся.
– Пойду. Очень не хочется, а пойду.
Когда он ушел, Глаша начала прибирать в комнате. Сабуров сидел на кровати, закрыв руками лицо. Ей казалось, что он задремал, и она ходила на цыпочках. Он ее тихо окликнул. Она подошла, обняла его.
– Видишь, и Пухов говорит, что удивительно. Ты должен поехать в Москву. Они тоже признают. Не могут не признать. Нужно, чтобы устроили выставку...
Сабуров покачал головой.
– Эти деревья никуда не годятся. Мало ли что говорит Володя, я сам знаю, что не вышло,– то и не то. А вот здесь правый угол наверху просто не дописан. Нет, мне еще нужно поработать...
Он увидел печальные глаза Глаши и забеспокоился:
– Глашенька, не огорчайся! Родионов сказал, что с первого марта они мне дадут работу в театре – по чужим эскизам. Вот тогда заживем...
– Я не хочу, чтобы тебя отрывали от живописи. Зачем ты это придумал? Ведь не про то говорила... Мне хочется, чтоб все увидели твои пейзажи. О деньгах ты не думай – придут. А не придут, проживем и так. Я сегодня удивительно счастливая! Конечно, Пухов плохо пишет, но он понимает живопись, это сразу видно...
– Ты думаешь, что Володя не может писать? Ничего подобного. В пятидесятом он приезжал из Моcквы, пришел ко мне, я тогда натюрморт писал – букет настурций. Ничего у меня не выходило. А он шутя написал. И как!.. Я оторваться не мог – темный кувшин и большие, яркие цветы. Беспокойно все. Как он сам... Не могу понять: что с ним? Особенно страшно, когда он шутит... Я с ним нехорошо поступил, пошел, когда позвали, и потом ни разу не проведал, думал ему неинтересно, а видишь, он уходить не хотел... Не знаю, что тут придумать... Вот если бы он встретил такую, как ты...
Глаша смутилась, и ее некрасивое лицо, освещенное слабой, едва заметной улыбкой, стало прекрасным, как на портретах Сабурова.
Володя, подымаясь в гору по скользкой улице, подгоняемый злым ветром, думал: это должно звучать глупо... Сабуров живет отвратительно. Хорошо, с этим еще можно примириться. Но никто ведь не знает его работ. Он сказал, что я первый художник, который к нему пришел. В союзе его считают ненормальным. В общем это правда: нужно быть шизофреником, чтобы так работать, не уступить, делать то, что он чувствует... Да, это глупо звучит, но это факт: я ему завидую. Я могу вернуться в Москву, покорпеть, полебезить, мне устроят выставку, я получу премию, повсюду будет: "О, Пухов!", "Ах, Пухов!" – и все-таки я буду завидовать этому шизофренику. Танечка правильно сказала: хорошо, что он женился на хромоножке. Такой портрет нельзя написать на заказ... Здесь нужно не только мастерство – чувство... Вот я снова думаю ни о чем, так можно спятить. Но если я сойду с ума, я не напишу таких картин, как Сабуров,– и таланта не хватит, и чувства разбазарил. Буду даже в сумасшедшем доме писать белых куриц, согласно инструкции... Вы этого хотели, Владимир Андреевич? Хотел. Значит, мы в расчете...
На следующее утро к Володе пришла Надежда Егоровна:
– О тебе в газете написали. Я сейчас прочитаю... "Нельзя не отметить глубоко реалистических панно художника Пухова, выполненных с присущим ему мастерством. Рядом с ними выделяется..." Нет, это уж о другом... Ты доволен?
Он хотел выругаться, но вспомнил – мама обидится, кивнул головой, потом сказал:
– Хорошо, что отцу лучше, я за него волновался.
Надежда Егоровна, растроганная, поцеловала сына. Андрюша не знает: у Володи хорошее сердце, он только скрытный.
Володя подошел к окну: снег, ничего кроме снега... В комнате было тепло, но он почувствовал где-то внутри такой холод, что взял в передней пальто, накинул его на себя. А согреться не мог.
10
Это было в столовой. Вcе пообедали, разошлись. Коротеев сидел один с газетой перед остывшим стаканом чая: отчет о Берлинском совещании был длинный, и Дмитрий Сергеевич увлекся. Подошел Савченко:
– Журавлев хочет уволить Семенова. Месяц назад сам премировал, а теперь говорит: "Бракодел". Отличный фрезеровщик, я видел – он показывал молодым, как настроить станок. Держится он независимо, а Журавлев этого не любит. Да и не в Семенове дело, просто Журавлеву нужно на ком-нибудь сорвать злобу.
Коротеев еще думал о статье и cпросил без интереса:
– А отчего ему злиться?
– Вы разве не слышали? Жена его бросила, вот он и бесится.
Коротеев умел владеть собой и вcе же не выдержал, отвернулся:
– Почему они абажуры не повесят? Ведь по триста ватт, глазам больно...
Савченко ничего не заметил и спросил:
– Дмитрий Сергеевич, вы ведь с ней знакомы, объясните мне: как она могла его терпеть?
Коротеев посмотрел на часы.
– Егоров меня ждет. Я с газетой и про время забыл. Интересное вчера было заседание, Бидо так и не смог ответить, глупое у него положение – как-никак француз... Егоров боится, что сварные кронштейны не подойдут. Нужно проверить...