355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Силина » Оттепель » Текст книги (страница 12)
Оттепель
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 03:30

Текст книги "Оттепель"


Автор книги: Мария Силина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Он сел за работу. Я обещал сдать панно десятого марта, а теперь апрель Ничего не выходило; он ерзал, тоскливо позевывал. Жизнь, как будто налаженная, снова распалась. Он ловил себя на том, что не перестает думать о Сабурове. Хотел к нему пойти, поздравить с успехом, но не пошел. Зачем ломаться? Конечно, он талантлив, я это всегда говорил, но не нужно преувеличивать. Савченко вообще создан для восторгов. Соня для него не девушка, а богиня. Наверно, он никогда не был в музее, вот и открыл Америку. Не стоит об этом думать...

Он не мог, однако, отогнать назойливые мысли – то с волнением вспоминал работы Сабурова, то злился: меня чудовищно надули!

Когда Володя наконец сдал панно в клуб, Добжинский сказал:

– Я как раз собирался вам звонить – двадцать четвертого проводим обсуждение выставки. Очень много заявок. Мы все откладывали, боялись, что не справимся. А Шишков приехал из Москвы и рассказал: в министерстве находят нашу выставку интересной, обещали на обсуждение прислать корреспондента "Советской культуры". У нас здесь идут большие споры. Там картины одного местного художника, Сабурова,– да вы, конечно, знаете. Я в этом мало разбираюсь, но некоторые восхищаются. Конечно, далеко не все. Хитров считает, что мазня, не следовало и выставлять. А Коротееву, наоборот, понравилось. Во всяком случае, оживим программу... Владимир Андреевич, я не решаюсь просить вас сделать доклад, но вы обязательно должны выступить. Если дата не подходит, перенесем. Вы ведь знаете, как вас любят. Лично я в восторге от "Пионерского костра". Да и многие говорят, что ваша вещь лучшая. Естественно, кругозор у вас большой, жили в Москве, мыслите, можно сказать, во всесоюзном масштабе. А такой Сабуров, наверно, ничего дальше своего носа не видит...

Володе стало не по себе. Уж лучше бы он меня обругал. Но минуту спустя он подумал: почему я обижаюсь, когда меня хвалят? Конечно, Добжинский не разбирается в живописи. Как Савченко... Но говорит он искренне, – значит многим мои вещи нравятся. Это главное. Работать, как Сабуров, я не могу. Да и не хочу. Именно не хочу...

И Володя крепко пожал руку Добжинского.

– Вы напрасно меня хвалите, я себя считаю еще учеником. Но работать, как Сабуров, я не хочу. Именно не хочу... Во всяком случае, спасибо за доброе слово. Иногда это нужно до зарезу...

Он вышел из клуба повеселевший, пошел на Ленинскую, потом в городской сад. После холодных, ненастных недель выпал хороший майский день. Дети играли в песочек. Высокий военный шептал что-то на ухо девушке, она отворачивалась и улыбалась. На цветниках белели нарциссы, похожие на мотыльков, готовых улететь. Володя вспомнил Танечку и загрустил. Мы часто ссорились, но все-таки она была рядом – с теплыми, печальными губами, с золотым пушком на затылке, с наивными жалобами: у нее морщинки или несколько седых волос. Теперь нет Танечки. Вообще ничего нет...

Он снова повернул к центру города, зашагал по нескончаемой Пушкинской.

Удивительно, что три часа назад я был в прекрасном настроении. Нужно окончательно потерять почву, чтобы размякнуть от комплиментов Добжинского...

Сегодня год, как умер отец. Утром на кладбище было очень тяжело, хотя мама крепилась. Наверно, отцу бывало минутами трудно. Но по-другому... Он жалел, что многого не успел сделать. А когда я думаю о том, что я делал, мне в общем противно. Отца любили. Я помню эту черненькую девушку, она к нему приходила... Только что я сделал вид, что не узнал Румянцева. Он завел бы длиннейший разговор о справедливости, о мещанстве, о том, что нужно помнить Корчагина, что мальчишки не уступают ему места в автобусе. А отец его слушал, волновался... Отец мне рассказывал, что Смоляков подорвал танк, а доложил, что взорвали танк его два товарища, их и наградили, говорил: "Благороднейший человек"... Смоляков сидит на скамейке и курит трубку. Когда он мне поклонился, я испугался: чего доброго, подойдет... Понятно, что решительно всем на меня наплевать, включая Добжинского...

Слишком мною народу на улицах! Теплый вечер, вот и высыпали, даже не гуляют, а толкутся... Говорили, будто Соколовский женится на Шерер, я собирался его поздравить. А он по-прежнему один. С Фомкой... Наверно, привык к одиночеству. Для меня это внове. В Москве я все время крутился с художниками или с киношниками. Потом была Танечка... А теперь никого.

У Диккенса люди вначале обязательно тонут, а в конце обязательно выплывают. Прежде я наблюдал другое: люди быстро взбирались на верхний этаж и оттуда летели вниз. Садились тогда на самый кончик кресла. Теперь все как будто уселись по-настоящему. А я?.. В общем никто меня не собирается спихивать. Могу поехать в Москву. Даже если портрет хромоножки напечатают в "Огоньке", я не пропаду: у меня ведь социальная тематика... Плохо другое: мне самому не хочется продолжать...

Почему я считал, что Сабуров сумасшедший, что он выбрал ужасный путь? Конечно, он мало зарабатывает. Но разве в этом дело? Он любит живопись, пишет, как ему хочется. У него не только талант, у него спокойная совесть. Хромоножка его обожает. Да по сравнению со мной он богач!

Напрасно я занялся искусством. Если вагон прицепляют не к тому составу, можно отцепить. А вот если пустят локомотив не по тому пути, это хуже. Сойти с рельсов нельзя: крушение. Я не могу ни стать Сабуровым, ни переменить профессию. В общем я ничего не могу.

Соколовский уверял, будто люди выпрямились. Кто, спрашивается, выпрямился? Может быть, Савченко? Но он вообще смотрит на звезды или на потолок. А я скорее сгорбился.

Отец мне сказал за несколько дней до смерти: "Я что-то совсем расклеился. Ты погляди, какая трава – зеленая-зеленая"... Радовался весне...

Теперь весна, а мне от нее тошно. Довольна мерить город шагами! Город узкий, но длинный. В общем как жизнь. Пойду домой, ничего другого не остается.

7

Надежда Егоровна сидела у письменного стола и разбирала бумаги. Она старалась сдержать слезы: сегодня год со дня смерти Андрюши.

Андрей Иванович умер, как жил. С утра он бодрился, шутил за чаем. Был чудесный весенний день, и Надежда Егоровна не стала его удерживать, когда он сказал, что хочет немного погулять. Вернулся он поздно – к трем. Надежда Егоровна его бранила: "Нельзя тебе столько ходить, посмотри – на тебе лица нет"... Он объяснил, что должен был проведать Сережу: у него скоро экзамены, а он влюбился, какие-то осложнения, мальчик хороший, но совсем потерял голову... "Обедать иди", – сказала Надежда Егоровна, но он ответил, что устал, лучше полежит. Надежда Егоровна увидела, что он даже губу прикусил от боли, крикнула: "Я сейчас Веру Григорьевну приведу". Он тихо сказал: "Не нужно, Надя. Лучше посиди со мной..."

Потом Надежда Егоровна себя упрекала: как же я его оставила? Хотела спасти, а вышло, что он умер один, никого в доме не было. Может быть, позвал, а я прибежала слишком поздно, ведь до больницы далеко...

Ровно год... Надежда Егоровна пыталась взять себя в руки, но слишком большой была потеря. Ей все казалось, что муж рядом, молча она обращалась к нему, глядела на его место за столом.

Сейчас она разбирала письма, листы рукописи, мелкие вещицы, которые Андрей Иванович имел обыкновение засовывать в ящики стола. Вот изгрызанный мундштук. Андрюша бросил курить после первого припадка, но когда работал, часто брал мундштук в зубы, смеясь, говорил: "Надя, видишь, курю. Да ты не сердись холостой патрон..."

Листы статьи, на полях пометки– "Обязательно рассказать о Замятине – в школе недооценили влияние семьи..." Он очень хотел дописать статью, а написал только начало.

Альбом. Это ему подарили ученики в Пензе. В двадцать четвертом. На первой странице детским почерком сгихи: "Не говорите мне – он умер, он живет".. В альбом вложена вырезка из газеты: похороны Ленина.

Камешки – он собирал с Володей, когда мы ездили в Крым. Запонки. Диплом.

Пригласительный билет на вечер в честь Победы.

Пожелтевшая газета, отчеркнуто "От Совинформбюро" – Сталинград...

Начало письма к Володе: "Может быть, я тебя огорчу, но мне не нравится тон твоего письма. По-моему, ты слишком много придаешь значения первым успехам. Я боюсь, что быстро может наступить отрезвление..."

Андрюша всегда волновался за Володю. Я чувствовала, что ему не нравятся его картины, хотя он никогда этого не говорил; я ему как-то сказала, что мы старики, у молодежи, наверно, другие вкусы, он со мной согласился. Он иногда слишком резко разговаривал с Володей, а в душе он его любил, говорил: "Володя куда лучше, чем о нем думают". Это правда. Некоторые считают его эгоистом, а он очень чуткий. Сегодня утром он сам сказал, что пойдет со мной на кладбище. Видно было, как он переживает...

Каштан. Зачем Андрюша положил каштан в ящик? Может быть, сувенир? Или просто привез с юга и нечаянно засунул?..

Письмо от директора института – это насчет Кости. Счет за электричество, непонятно, как он сюда попал, можно выкинуть.

"Спасибо Вам, глубокоуважаемый Андрей Иванович, за то участие, которое Вы приняли в моей судьбе. Если мне удалось доказать мою невиновность, то только благодаря Вашему энергичному вмешательству"... Подписано: "Ветников" или "Веншиков", – нет, "Вешняков, 1929 год". Не помню я, чтобы Андрюша мне о нем рассказывал. Да он за всех вступался, если бы все ему писали, это целый том..

Футляр для очков – это я ему привезла из Москвы, он говорил, что чересчур хороший, редко брал с собой.

Фотография отца Андрюши. По-моему, Андрюша не похож на отца. Может быть, только глаза... Андрюша говорил, что отец у него был добрый, но робкий, служил у какого-то мукомола. "Фотография М. И. Колесникова, город Орел". Там Андрюша кончил гимназию. Я ему предлагала съездить в Орел, но он говорил, что никого у него там не осталось. А когда в газетах было, что Орел очень разрушен, взволновался...

В конверте фотография, трудно даже разобрать, совсем выцвела... Да ведь это Балашов снимал, когда белых гнали от Ростова. Вот Андрюша. А это я. В шинели... Он мне говорил, что я была похожа на мальчика – стриженая... Замухрышка... Как тогда все необычайно было, страшно вспомнить, и счастье, такое счастье, молодость!.. Андрюша, наверно, забыл, что засунул фотографию в конверт, он как-то искал, все перерыл и не нашел.

Поздравительная телеграмма от бывших сослуживцев из Актарска: "В день Вашего славного пятидесятилетия"... Я предлагала отпраздновать шестидесятипятилетие – за три месяца до конца... Но он не хотел. Все-таки многие поздравили, – в правом ящике я собрала все письма и телеграммы...

Фотография Сонечки – в Аткарске, ей здесь четыре года. А характер уже виден – упрямая, всегда хочет поставить на своем. Она сама от этого страдает. Вот умру – и останется одна-одинешенька. Двадцать шесть лет. Все ее подруги давно повыходили замуж... После похорон Андрюши она сказала Савченко: "Хорошо, что ты пришел", просила его навещать меня, держалась, как с близким. Савченко – хороший человек, прямой. Когда Соня уехала, он приходил к нам чуть ли не каждый вечер, Андрюша любил с ним разговаривать... Не клеится у них. Осенью Савченко говорил, что возьмет отпуск и поедет в Пензу, а не поехал. Приходит грустный, спрашивает, что Соня пишет. Мне Соню жалко...

Вот эту карточку я искала: Андрюша, когда мы только познакомились. Он перед этим вернулся с фронта. Студент. В косоворотке. Восемнадцатый год... Ему здесь двадцать восемь лет. Волосы у него были смешные, непослушные, он говорил, что ему не щетка нужна, а трамбовочная машина. Как это давно было! Андрюша, конечно, изменился, но выражение лица то же. Для меня он всегда оставался таким... Он ведь был удивительно молод. До самой смерти... Мне все кажется, что он сейчас войдет, начнет рассказывать, как с Костей или Сережей...

И вот все, что от него осталось... Даже статьи не дописал. Хоронить пришли многие. А кто сейчас помнит?.. Ужасно, что человек исчезает! Все как было, а от человека даже следа нет...

Она отвернулась, чтобы слезы не попали на дорогие ей реликвии.

Позвонили. Она поспешно вытерла глаза. Кто же это может быть?.. В дверях стоял рыженький Сережа. Он был растерян, сказал, что пришел не вовремя, ничего у него нет спешного. Надежда Егоровна заставила его войти: ведь это любимец Андрюши...

Сережа волновался, снял очки, заморгал добрыми серыми глазами, что-то лопотал, не знал, с чего начать, наконец сказал:

– Надежда Егоровна, это очень старое чувство. Андрей Иванович говорил, что нужно проверить – неважное забывается. Я вас уверяю, что мы проверили. Три года – это ведь очень много...

Надежда Егоровна невольно улыбнулась:

– Сереженька, сколько же тебе лет?

– Девятнадцать.

– А Ниночке?

– Будет девятнадцать через четыре месяца... Надежда Егоровна, мы готовы ждать – год, даже два. Но вы поймите: отец запретил ей со мной встречаться. Это трагедия, уверяю вас! Я вас очень прошу – поговорите с Климовым. Георгий Степанович вас послушает. Нина рассказывала, что у них дома всегда ставят вашу семью в пример. Андрей Иванович говорил, что испытания придают силу, это верно, я себя чувствую куда сильнее прежнего, но вчера я встретил в библиотеке Нину, она очень мучается. А у нее тоже экзамены. Я за нее боюсь. Надежда Егоровна!.

– Я Ниночку знаю – серьезная девушка и училась всегда хорошо... Завтра пойду к Георгию Степановичу. Наверно, он решил, что Ниночка попала в дурную компанию... Сережа, ты смотри не провались. Когда у тебя первый экзамен?

Сережа засиял. Конечно, экзамен он выдержит, Нина тоже. Когда он окончит институт, они вместе уедут на Урал, или в Туркмению, или еще куда-нибудь. Он рассказывал о разных заводах, о далеких краях, откуда приехали его товарищи, и видно было, что у него голова кружится от радости – большая страна и большая, очень большая жизнь.

Он отвлек Надежду Егоровну от грустных мыслей; после того как он ушел, она долго еще улыбалась: говорил, что сильный, а губы дрожали, чуть было не расплакался. Хороший мальчик... Костя тоже приходит, и Санников, и Павлик. Понятно: Андрюша их приручил. А мне с ними как-то легче. Соня далеко. Володя ходит как в воду опущенный. Он ведь слова не скажет. Всегда такой был. Когда он из Москвы приезжал, я ему раз сказала: "Ты кто – сын или квартирант?" Он засмеялся, ответил, что в общем он блудный сын, только великовозрастный, так что должен меня опекать... Завтра обязательно пойду к Климову. Андрюша хорошо отзывался о Сереже. Да и видно – мальчик серьезный. Нельзя так – "первая любовь... Смешной у него вид – огромные очки, а веснушек – я столько никогда не видала .. Ниночка – умница, что не погналась за красотой...

Вечером пришел Савченко. Надежда Егоровна ему обрадовалась – сидела одна: Володя последнее время редко бывал дома Она достала последнее письмо Сони, некоторые фразы читала, а другое пересказывала:

– Вот она пишет: "Работой я довольна, и вообще настроение у меня чудесное. Я тебе уже писала про Суханова"... – Надежда Егоровна стала поспешно объяснять: – Это ее начальник, он ей помогал на первых порах, кажется, человек немолодой .. Вот она еще пишет про завод: "Ты никогда не отгадаешь, кого я вдруг увидела у нас в цехе. Журавлева! Я своим глазам не поверила – ведь Володя уверял, что его направили в какую-то артель, я не подумала, что он, по своему обыкновению, острит. Оказалось, что у него действительно были неприятности, он просидел в Москве восемь месяцев, а потом послали к нам начальником производства. Он здесь уже третий месяц, я давно хотела тебе написать и все забывала. Савченко рассказывал о нем всяческие ужасы, я испугалась, что он начнет изводить. Но или Савченко преувеличивал, или Журавлев изменился, не знаю, только ничего плохого я не могу о нем сказать. Он со всеми вежлив, выслушивает претензии, старается помочь. Савченко говорил, что он на все отвечал: "Это бесспорно", а мне он два раза сказал: "Возможно, я ошибаюсь". Сильно похудел и совсем не похож на портрет Володи..." Дальше это про меня – волнуется, бедненькая, как мое здоровье. Про брата спрашивает, почему он ей никогда не напишет. А Володя не любит писать... Я-то ей часто пишу, она недовольна, что письма короткие, а я не знаю, что писать. Вот приедет, тогда наговоримся... Про вас спрашивает, кланяется...

Надежда Егоровна спрятала письмо и вздохнула: опять ей стало жалко Соню. Да и Савченко жалко: по-моему, он ее не забыл...

Савченко встал. Она не стала его удерживать: когда Андрюша был жив, он подолгу сидел, а о чем ему со мной разговаривать?..

– Надежда Егоровна, я не знал, можно ли к вам сегодня зайти. Ведь сегодня ровно год...

Она едва сдержала слезы: вспомнил!

– Андрюша вас любил...

– Андрей Иванович мне очень много дал. Конечно, не только мне. Мы все у него учились...

Надежда Егоровна усадила Савченко, принесла чайник, стала резать сыр, колбасу.

– Вам крепкий, Григорий Евдокимович? – Она улыбнулась. – Я уж лучше буду вас звать Гришей, как ваша мама..

Савченко смущенно ответил:

– Мать меня звала Григулей.

Он рассказал, что его мать умерла в Ленинграде во время блокады. Потом тетка взяла его с собой, они эвакуировались в Томск. Савченко два раза убегал на фронт, один раз добрался до Минска, но его вернули – ему было пятнадцать лет, он говорил, что семнадцать. Дядю убили возле Кенигсберга. Тетя теперь одна. Он ее звал к себе, не хочет: "Ленинградка, – отвечает, – умру в родном городе".

Надежда Егоровна расспрашивала, что нового на заводе: давно не приходил Егоров.

Яша Брайнин забежал вчера. Посылают его в Караганду, отец огорчается, а Яша говорит, что очень доволен. Так вот, он мне сказал, будто на Соколовского опять напустились. По-моему, выдумки. Журавлева теперь нет, а о Голованове все хорошо отзываются...

Савченко объяснил, что Соколовский погорячился. Проект он представил замечательный. Андреев его защищал, хорошо говорил... Надо признаться, что подошли формально. Человек он немолодой...

– Вот вы мне это рассказываете, а им вы сказали?

– Конечно!

Надежда Егоровна подумала: "Андрюша никогда не боялся говорить правду в лицо. Савченко вспомнил, пришел... Значит, что-то остается... От одного к другому – течет, не мельчает..."

– Гриша, что вам Соня пишет?

– Она мне редко пишет, работы у нее много. Маслов был недавно в Пензе, говорил, что на заводе Соней довольны...

Он старался улыбаться, но улыбка получалась печальная.

– Я пойду, Надежда Егоровна. Засиделся, скоро двенадцать.

Только он ушел, как Надежда Егоровна услышала шаги Володи. Он думал, что мать спит, и тихо прошел к себе. Она его окликнула:

– Володя! Письмо от Сони. В шкатулке...

– А ты почему не спишь?

– Савченко приходил. Он как раз перед тобой ушел. Мне Соню жалко.

– Почему? Она пишет, что довольна.

– Я не про это... С Савченко у нее не клеится.

– Почему ты это решила? Он всегда про нее спрашивает.

– Чувствую. Ты бы на него поглядел, совсем голову опустил...

Володя неожиданно засмеялся:

– Ну, если Савченко голову опустил, что же мне делать? – Он спохватился: Ты, мама, не слушай, болтаю глупости... – Он поцеловал Надежду Егоровну. – А за Соню не бойся, она крепко стоит на ногах...

Он подумал: ведь это правда. Соня как отец – у нее принципы. Она выстоит. Не то, что я..

– Знаешь, мама, я сегодня подумал: отца все любили. На кого ни посмотришь – или к нам приходил, или папа о нем рассказывал. Соня очень похожа на отца, Она сильная...

– Жалко мне ее – ведь никого у нее нет. Упрямая..

– Может быть, ей понравился кто-нибудь в Пензе? Вот она пишет про Суханова...

– В третий раз. "Интересный человек", – а как это понять? Вдруг он женатый? Да и вообще ничего это не значит... Володя, ты ей обязательно напиши, она обижается...

Володя грустно улыбнулся.

– А о чем писать? Никаких событий не произошло – ни у меня, ни вообще... Спокойной ночи, мама!

Он все же заставил себя написать:

"Дорогая Соня!

Мама здорова, твое письмо ее очень приободрило, она долго повторяла, что у тебя хорошее настроение, и от одного этого сразу помолодела на двадцать лет. Она возится с мальчишками отца. Помнишь рыжего Сережу? У него несчастный роман, и он бегает к маме за советами. В общем это хорошо – она меньше думает о своем горе.

У меня лично ничего нового. Сегодня сдал панно, предстоит написать портрет Андреева. Работаю, немного хандрю, немного острю. Читал Диккенса, теперь решил перейти на Стендаля. Беседую иногда с Соколовским, он тщетно пытался меня посвятить в тайны физики. Кстати, я тебе завидую, ты в этом разбираешься. Савченко уверяет, что Соколовский представил потрясающий проект, он мне объяснял, но я в общем ничего не понял – речь идет о какой-то обработке металла в закаленном виде и о других столь же загадочных для меня вещах.

Соня, я о тебе часто думаю. Ты не должна считать, что я плохой брат. Конечно, я тебе иногда говорил глупости, но это от моего очаровательного характера. Пожалуйста, не грусти! Когда у тебя будет скверное настроение, помни, что все может перемениться. Мне один человек сказал, что можно начать новую главу, даже когда кажется, что ничего в жизни не осталось. Наверно, это правда. Я убежден, что ты не унываешь. Ты похожа на отца; когда я думаю о тебе, всегда его вспоминаю.

Соня, сегодня годовщина. Утром я ходил с мамой на кладбище. Мне хочется тебе написать об отце, но словами ничего не скажешь, разве что его все любили,– это необыкновенная вещь. У нас с тобой большая потеря, мы должны крепче друг за друга держаться.

Напиши мне, а я тебе обещаю часто писать про маму. Она говорит, что в письмах ей трудно все рассказать, я ее утешаю, что скоро июль и ты приедешь. А может быть, ты возьмешь отпуск в июне?

Из всего, что ты пишешь про Пензу, меня особенно вдохновила трансформация Журавлева. Не знаю даже, что труднее себе представить – его худым и стройным или скромным и добрым? Во всяком случае, можешь ему поклониться от меня. Кстати, у меня его портрет. Если он еще немного похудеет, пошлю ему в подарок: пусть вспоминает о своем пышном прошлом.

Соня, будь веселая и счастливая! Я тебя крепко обнимаю".

Он больше не думал ни о своих неудачах, ни о Сабурове, ни о том, как жить: ему стало сразу легко, он лег и уснул, чуть улыбаясь.

8

Соколовский теперь казался спокойным, был даже, пожалуй, веселее обычного, не потому, что хотел скрыть свою обиду, а потому, что боролся с собой и боялся поддаться печали.

Когда Савченко сказал ему, что считает решение партбюро несправедливым, Евгений Владимирович ответил: "А вы об этом не думайте. Конечно, могли бы меня не тыкать носом в лужу, я ведь, к сожалению, не щенок. Но в общем виноват я нельзя в пятьдесят восемь лет вести себя как мальчишка... Я за проект боюсь занялись мной, а про дело забыли. Скажи они: "Соколовский – старый дурак, ему пора на пенсию, а предложение его дельное", – да я бы их расцеловал! А то получается ерунда. Я им говорил об электроискровой обработке. А они вместо этого занялись моим воспитанием..."

По-прежнему Соколовский страдал бессонницей, и у него было по ночам достаточно времени, чтобы задуматься над происшедшим. Свою раздражительность он приписывал порой неурядице в личной жизни. За неделю до заседания партбюро Вера сказала ему, что лучше им больше не встречаться. Правда, было это не впервые: то она, то он в минуты глубокого отчаяния повторяли, что нужно расстаться, что напрасно они мучают друг друга. А потом, через день или через месяц, наступало примирение и с ним такая радость, что они больше не вспоминали про очередную размолвку.

Они любили друг друга той страстной, ревнивой и печальной любовью, которая, вспыхивая порой, как поздняя гроза, делает ярким и беспокойным вечер жизни. Долго оба прожили в одиночестве, привыкли к замкнутой, суровой жизни, или, как однажды сказала Вера, "к своей скорлупе" Вера боялась, что Соколовский может почувствовать ее слабость, растерянность, не хотела жалости Она пыталась спасти механика Сухарева, даже когда установили – рак. Сухарев умирал мучительно, и несколько недель Вера не встречалась с Соколовским. Это мое несчастье, говорила она себе, незачем его посвящать. Порой на нее просто находило плохое настроение: вставали печальные годы – одиночество, потеря мужа, февраль пятьдесят третьего. Тогда она звонила Соколовскому: "Не приходи, я буду на дежурстве". Евгений Владимирович ревновал, обижался; но и он, когда ему было не по себе, боялся показаться на глаза Вере, печально говорил Фомке: "Дураки мы с тобой невероятные..." А когда Соколовский и Вера встречались, они либо радовались, как дети, либо начинали спорить. Порой мелочь приводила к тяжелому объяснению, которое казалось им разрывом. Но уж ничто больше не могло их разъединить – слишком многое теперь их связывало, слишком большим было нечаянное счастье.

Была еще одна причина нервного состояния, в котором находился Соколовский. Недавно он получил письмо от дочери. Мэри писала, что скоро с мужем приедет в Москву и надеется повидать отца: они записались в бюро туризма, поездка должна состояться в июне. Письмо взволновало Евгения Владимировича. Напрасно он доказывал себе, что нет у него с Мэри ничего общего Она пишет, что оставила пластические танцы и занимается теперь живописью, признает только абстрактное искусство. Неинтересно это мне, да и не представляется серьезным. О чем я буду с ней разговаривать? Поглядим друг на друга и расстроимся... Что бы, однако, он ни говорил, в глубине души он думал о дочери с тоской и нежностью, старался найти в ее письмах простые человеческие слова, сердился на себя: не может Машенька оказаться чужой! Он одновременно в нетерпении ждал и боялся встречи с дочерью.

Однако не мысли о Мэри, не размолвки с Верой выводили Евгения Владимировича из состояния душевного равновесия. Он слишком был приучен к одиночеству, к жизни без ласки, без ухода, чтобы дать волю своим чувствам. Объяснения его несдержанности следует искать в той душевней лихорадке, которая не отпускала его все последние годы. Он восхищался, видя, как меняются человеческие отношения. Его радовало и то, что на собраниях люди стали говорить громче, живее, и то, что в новые корпуса въехали рабочие, и то, что к Коротееву вернулся отчим. Вспоминая давнюю молодость, гражданскую войну, годы голода и сердечного горения, он говорил Савченко: "Зашагали большими шагами. Слова стали поскромнее, а дела больше" .. Но когда теперь что-либо тормозилось, когда выползал Хитров или Сафонов с очередной кляузой или с затверженными тирадами о том, что все в жизни выполнено, даже перевыполнено, когда Брайнин, сам не раз страдавший при Журавлеве от несправедливости, видя грубияна, вора или взяточника, осторожно отвечал, что есть Обухов, дирекция, есть прокурор, не его это дело, Соколовский выходил из себя. Он был слишком нетерпелив и в спокойные минуты сознавал это: хочу всего сразу, а сразу ничего не делается. Строили мы дом в муках, обжить его тоже не просто ..

Свое состояние он порой хотел объяснить возрастом: времени нет, чтобы всякий раз прикидывать, мерить Зимой он часто хворал, скрывал это от Веры. Началось все с обыкновенного гриппа, потом болезнь осложнилась на легкие, а в итоге доктор Горохов мрачно заявил: "Сердце у вас в отвратительном состоянии. Переработались, запустили. Нельзя вам так жить, вы немолодой человек..." Евгений Владимирович внимательно выслушал наставления Горохова, решил их выполнять, но вскоре об этом забыл. Когда он вдруг чувствовал резкую боль в груди и пропадало дыхание, он заставлял себя работать, разговаривать, улыбаться с болезнью он боролся так же, как привык бороться с различными житейскими невзгодами. Хотя порой он сердито думал, что ему осталось мало жить, никогда в душе он не чувствовал себя старым, а слушая Савченко, Левина или Косозубова, усмехался: пожалуйста, перед ними, кажется, вся жизнь, а им тоже не терпится. Значит, дело не в возрасте...

После заседания партбюро он хотел пойти к Вере, но не пошел.

Они давно не виделись, и последняя встреча была мучительной. Вера сказала: "Лучше сразу отрезать. Не выходит у нас... Винтик или пробку можно притереть, сердце – нет..."

Виновником очередной размолвки был художник Пухов, который, конечно, об этом не подозревал. Евгений Владимирович рассказал Вере о недавнем разговоре с Володей. Она возмутилась: "Никогда я не могла понять: почему ты его пускаешь в дом? О Сабурове неправда – я была на выставке. Он так говорит потому, что завидует. Низкий человек!.." Соколовский стал защищать Володю: "Ты его не знаешь. Конечно, противно, что он халтурит, но он первый от этого страдает. Цинизм у него наигранный". Вера рассердилась: "Ты очень требователен к одним, а другим все прощаешь..."

С Володи разговор перешел на других. Соколовский, который славился неуживчивым характером, мог под сердитую руку наговорить уйму неприятностей, но быстро отходил, и тогда чрезмерную суровость сменяла печальная снисходительность. Вера этого не понимала: она была постоянной и в своих влечениях и в отталкиваниях.

"Журавлев, по-твоему, негодяй или нет? – спросила она в запальчивости. Исковеркал молодость Лены, с подчиненными хамил, оставлял рабочих в гнилых бараках, посадил в жилищно-бытовую комиссию взяточника – дело теперь у прокурора, – я уж не говорю, что он придумал о тебе. А теперь ты уверяешь, что я несправедлива к людям..." Соколовский упрямо возражал: "Я вовсе не собираюсь идеализировать Журавлева. Вообще после того, как его убрали, я о нем ни разу не подумал. Но если ты взяла этот пример, я тебе отвечу, что Журавлев работал не за страх, а за совесть, не крал, во время пожара не растерялся, говорят, и воевал хорошо. Конечно, нельзя было давать такому человеку делать все, что ему вздумается. Но почему обвинять одного Журавлева? А Обухов где был? А Трифонов? Наконец, о чем думал главный конструктор, товарищ Соколовский? Почему я не поехал в Москву и не рассказал о безобразии с домами? Покричал на партсобрании – и все... Дело, конечно, не в Журавлеве. Нужно думать, что ему намылили голову. Но ты обязательно хочешь заклеймить человека, как будто он уже в колыбели был вором или подхалимом. Многое зависит от воспитания, от среды. Уж не столько на свете прирожденных подлецов, а подлости, кажется, достаточно..."

Вера далеко не была убеждена в том, что Пухов негодяй, да и Соколовский не очень верил в душевные достоинства Журавлева, но оба не хотели уступить. Спор шел, конечно, не о Володе и не о бывшем директоре. Сказались прежние недоразумения, недомолвки, обиды. Оба были усталые, не понимали друг друга. Каждое слово причиняло боль – они страшились за судьбу своей любви, хотели ее оградить и наносили ей страшные раны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю