Текст книги "Мачеха (сборник)"
Автор книги: Мария Халфина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
– Что я тебе скажу, Паша… – собирая Павлу ужин, Шура мимоходом плотно прикрыла дверь в залу. – Я еще на той неделе к Екатерине Алексеевне ходила. Она хоть и на пенсии, а в школе часто находится, все молодым учителям помогает. А Светкина Людмила Яковлевна с ней в одной квартире живет. Я, Паша, Екатерине Алексеевне все как есть рассказала. Ты знаешь, как она переживала и за Светку, и за нас с тобой! А тебя она прямо ужасно хвалит. На лыжах-то ты с ребятишками мимо ихнего дома ходишь, и в кино она тебя с ними видела.
А что ты Светку в шахматы играть обучаешь, я ей сказала. А меня она похвалила, что догадалась я: пошила ребятам лыжные костюмчики одинаковые. «Их, – говорит, – даже не отличишь, как братишки-двойняшки». А еще знаешь, что она мне сказала? «Вот, – говорит, – как можно в человеке ошибаться. Росла ты на моих глазах, и учила я тебя четыре года, а какая ты есть на самом деле, не разглядела».
Подперев кулачками подбородок, Шура смотрела в спокойное, по привычке чуть прихмуренное лицо Павла.
– Вчера встретила Людмилу Яковлевну, хорошо она, ласково так со мной поговорила. «Знаете, – говорит, – Шура, я Свету в рисовальный кружок к Игорю Сергеевичу записала. Она хоть и мала еще, но он посмотрел ее рисунки и принял». А директор меня Александрой Николаевной взвеличал, – Шура фыркнула в ладошку. – Подергал меня вот так за руку и говорит: «Ничего, Александра Николаевна, все образуется. Мужу привет». Я глаза вытаращила, а он повернулся и пошел.
К новогодней елке готовиться начали загодя, чтобы успеть побольше наделать игрушек. В лесу у Павла и ребят уже была облюбованная елочка – заглядение! Под самый потолок встанет она в зале, игрушек на нее пойдет уйма. Если все покупать, никаких денег не хватит, да к тому же свои-то игрушки намного интереснее. Целые вечера у Олеванцевых толклись ребятишки: резали, клеили, красили, галдели, хохотали, ссорились и мирились. Часто забегала Людмила Яковлевна, приносила образцы новых игрушек. Хвалила и браковала готовую продукцию. Чаще других, нахмурив тонкие красивые брови, задерживала в руках Светланины самоделки. Рассмотрев, говорила строго, словно в классе на уроке:
– Вот посмотрите, дети, как Светлана сделала эту корзиночку и какими красками ее раскрасила. Это очень красиво, правда? Ты, Света, покажешь ребятам, как нужно разрезать бумагу, чтобы получилась такая красивая корзиночка?
– Хорошо… – тихо отвечала Светка, залившись жарким смуглым румянцем. За последнее время лексикон ее обогатился еще пятью-шестью словами.
– Пап! – радостно вопил Юрка, оглянувшись на стук входной двери. – Чего ты долго? Мы тебя ждали-ждали… Картон такой толстый, мама говорит: «Не трогайте, папа придет и нарежет».
Павлу очень хотелось поваляться часок с книжкой или подремать до ужина перед телевизором, но Шура делала страшные глаза, и он, крякнув, покорно присаживался к столу и брал в руки ножницы и кусок картона.
Как-то мимоходом забежала Людмила Яковлевна. Ребята возились на катушке. Павел подшивал Шурины валенки: новые в этом году купить не пришлось. Он отложил валенок в сторону и поднялся, чтобы помочь учительнице раздеться.
– Нет, нет, Павел Егорович, я на минуточку. Новость вам принесла хорошую. – Людмила Яковлевна присела к столу, расстегнув меховую шубку. – Сегодня к моим детям приходила в гости Екатерина Алексеевна. Она рассказала ребятам о нашем совхозе, о передовиках производства. Многие из них в детстве были ее учениками, но более подробно она рассказала о вас, Павел Егорович. Как вы работаете, учитесь, что вам первому было присвоено звание ударника и вообще, что вы очень хороший человек. Я смотрю на Светлану, – она вся разрумянилась, слушает, не мигая, и глаз с Екатерины Алексеевны не сводит. А Екатерина Алексеевна обернулась к ней и спрашивает: «Олеванцева Света, скажи, пожалуйста, Олеванцев Павел Егорович не родственник тебе?..» И, вы представляете, Света встала, смотрит ей прямо в глаза и гордо отвечает: «Это мой папа!»
Следующую новость принес Павел:
– Светка вчера из-за Юрки с Гошкой Щелкуновым подралась, – сообщил он, умываясь после работы.
– С Гошкой? – ужаснулась Шура. – Так он же вдвое больше ее и годами и ростом!
– То-то и оно, что больше и сильнее. Семен со своего двора видел. Светка крыльцо подметала, а Гошка погнался за Юркой, Юрка во двор, тот за ним, сбил Юрку с ног, Юрка заорал, а Светка, Семен говорит, как тигра, налетела на Гошку, да веником его молчком по морде. Гошка завыл и бежать, а Светка Юрку подняла, снег отряхнула, платочек достала и сопли ему вытирает.
Павел повесил полотенце и раскатисто захохотал:
– Нет, это надо же, молодчина какая! Этакого дылду веником по морде!
Возвращаясь с дальней фермы на мотоцикле, Павел на крещенском ветру застудился и получил какое-то нехорошее воспаление в правом ухе.
Неспешно вызревая, нарыв не давал покоя ни днем, ни ночью. За несколько дней Павел осунулся и почернел, словно месяц в тифу валялся. Болела вся правая сторона головы: ни порошки, ни уколы, ни добрая доза водки не могли ослабить неистовой боли.
Приехавший из города врач выписал новое лекарство, но его не оказалось в сельской аптеке, и Шура, утащив Аленку к бабке, помчалась за лекарством в город. Павел отправил Юрку играть и, оставшись один, дал себе полную волю. Ходил по дому, стиснув голову руками, стонал и ругался сквозь зубы. Наконец, пьяный от боли и лекарств, задремал, плотно прижавшись к подушке больным ухом. Слышал сквозь сон, как хрипло стонет и скрипит зубами во сне.
Разбудила его не боль. Кто-то словно окликнул, позвал его издалека. У кровати стояла Светка, прижимая к груди закутанную в полотенце грелку.
Она смотрела ему в лицо, страдальчески морщась, в испуганных глазах стояли слезы.
– Что ты, Света? – хрипло спросил Павел.
– Вот… – Светка положила на подушку грелку. – Горячая… Остынет – я еще налью.
Может быть, от благодатного тепла, сразу приглушившего боль, или от нежданной радости у Павла вдруг горячо повлажнело под веками, он торопливо прикрыл глаза.
– Спасибо, дочка!.. Сразу легче стало. Не уходи… Посиди со мной.
Он хотел протянуть руку, привлечь ее к себе, но она уже отошла. Присела у его ног на краешек постели, притихла, как серый нахохлившийся воробьишко. И все-таки она была рядом. Большая дочка… заботливая… умница. И горячая грелка, приглушившая боль, и благодатная дремота, и совсем рядом тихое Светкино дыхание.
Больше недели бесчинствовала дикая метель. Перемело все дороги: на окраине занесло целую улицу небольших домишек, их миром откапывали из-под трехметровых сугробов. Мужики на работу ходили артелями, чтобы по дороге в мастерские или на ферму не сбиться с пути, не утянуться в степь на верную гибель. Несколько дней не работала школа. Как всегда, начали возникать страшные слухи, что на восьмой ферме не вернулась с дойки пожилая доярка Варя Шитикова, что потерялись в степи три девятиклассника, ушедшие будто бы без спроса домой из школьного интерната. Точно никто ничего не знал. В степи повалило телеграфные столбы, связь с фермами нарушилась. От неизвестности на душе становилось еще более тревожно и жутко.
Павел вернулся с работы, когда уже совсем стемнело. Долго выбивал снег из одежды, потом отогревался у горячей плиты. Был он в тот вечер угрюм и еще более, чем всегда, молчалив.
Юрка рано завалился спать. А Светка все сидела с книжкой в кухне, съежив худые плечи, прислушиваясь к завыванию и стонам вьюги, к жалобному скрипу ставней. Казалось, вот еще один порыв – и ставни с грохотом сорвет с окон. Со звоном посыплются выдавленные ветром стекла…
Потом где-то бурей перехлестнуло провода, и погас свет. Стало совсем тоскливо и жутко. Спать легли при свечке. Шура укрыла Светку поверх одеяла своей шубейкой, подоткнула со всех сторон, чтоб не поддувало, и, забрав свечку, ушла в спальню. Долго не спалось. Лезли в голову какие-то старые, забытые страхи и тревожные, неспокойные мысли. Как будто забыла она сделать что-то очень нужное, важное… Или сделала что-то совсем не так, как надо. Ей казалось, что уснули они всего на какую-то одну короткую минуту.
Вскочив с постели и нашарив трясущейся рукой спичечный коробок, Шура торопливо зажгла свечку. В ушах все еще звучал крик – тоненький, острый, полный ужаса Светкин крик.
Господи, как могла она, дура окаянная, оставить ребенка в такую ночь одного в темной комнате?!
Светка босая, белея рубашонкой, стояла на пороге спальни. Она повалилась в протянутые к ней Шурины руки, вцепилась судорожно в Шурины плечи – итакая легонькая, маленькая, глупая.
– Ты моя, моя доченька… – заворковала Шура успокоительно. – Вот и все… И нет ничего. Заберемся мы сейчас к папке под крыло и будем себе спать, не страшен нам никакой буран.
– Что это ты, дочка? – загудел Павел, принимая Светку из Шуриных рук. – Ты же у меня молодчина, смелая. Ну, ну… ложись, будем спать… Вот так.
Великое это дело – после такого страха лежать на широком, теплом отцовском плече.
Светка еще раз тяжело, навзрыд всхлипнула и, закрыв глаза, робко, неуверенно положила руку на грудь отца.
Простая история
I
Недавно пришлось мне побывать в одном сибирском совхозе. Ехала я повидаться с очень хорошим и очень интересным человеком, но за день до моего приезда он был срочно вызван в Москву, и в совхозе я его уже не застала.
Расстроенная неудачей, пошла я в заезжий дом, чтобы следующим утром, с первым автобусом, двинуться в обратный путь.
После благодатно-знойного дня к вечеру вдруг нахмурилось, и из первой же, совсем пустяковой, тучки хлынул дождь.
Настроение у меня окончательно рухнуло. Сенокос был в самом разгаре, ненастье в такие дни – большая беда.
Всю ночь за окном в черемуховом саду противно хлюпало, шлепало, булькало. На рассвете дождь прекратился, но утро занималось по-осеннему тусклое, туманное.
Между вчерашним знойным, лучезарным небом и мокрой притихшей землей висел тяжелый серый войлок сплошных облаков. Видимо, вот это самое и называется – хляби небесные.
После бессонной ночи любоваться всей этой хлябью не было никакого желания, – я повернулась к стене и с горя крепко уснула.
Разбудил меня неистовый птичий гвалт за окном.
Пришлось подниматься, хотя время еще было раннее. Нужно было выяснить, чему это птахи в саду радуются так громогласно.
Вышла я на крылечко и… ахнула. Какой-то веселый хлопотун усердно приводил небо в порядок. Широкими граблями сдирал с небосвода серые лоскутья и энергично гнал их к горизонту. Согнал все в одно место, потискал, утрамбовал, и над синей кромкой далекого леса получилась небольшая, но очень темная и очень сердитая туча. На прибранное, чисто умытое небо победоносно выплывало солнце. Последние растрепанные клочья облаков торопливо удирали под защиту угрожающе ворчавшей тучи. А она еще немножко поворчала, погромыхала вполсилы и уползла за синие леса, за высокие горы, что чуть маячили издалека, там, где кончалась просторная щедрая степь и начиналась милая страна под названием Горный Алтай.
Я спустилась с крылечка и окунула босые ноги в бархатную, матовую от дождя муравку, а потом забрела в прозрачную лужицу, которую не успела выпить за ночь широкая песчаная колея. При моем почтенном возрасте шлепать босиком по дождевым лужам, конечно, не совсем прилично, но просто не было сил вылезти из прохладной лужицы. В заезжем еще спали, кругом не было ни одной живой души, а впереди, в глухом переулочке, синело в траве целое озерко дождевой воды. Лежала передо мной этакая неглубокая, продолговатая чаша с зеленой каймой и золотистым песчаным донышком. Не спеша, чтобы продлить удовольствие, вошла я в воду и, раздумывая о всякой приятной всячине, побрела себе помаленьку, пока не услышала встречного шлепанья.
Подняла голову и… еще раз ахнула.
Навстречу мне по безлюдному переулку, в одной руке хозяйственная сумка, в другой – туфли, шлепала по луже Вера Черномыйка. Остановившись посреди лужи, она, приоткрыв рот, смотрела на меня. Потом швырнула в траву сумку и туфли, всплеснула руками и, смеясь и причитая, побежала ко мне, поднимая фонтаны серебряных брызг.
Вера Черномыйка с шестнадцати лет ходила матросом на барже. Получилось это так. В сорок первом году детский дом, в котором она жила с семи до четырнадцати лет, эвакуировали с Полтавщины в Сибирь. Жилось в эвакуации трудно. Скучно и голодно. Да и стыдно было большой и здоровой девахе в такое время отсиживаться под детдомовской крышей.
Закончив, с грехом пополам, седьмой класс, Вера забрала в детдоме документы и пошла в затон наниматься на работу. В заводских цехах было шумно и бесприютно. Вера попросилась на реку, и ее оформили матросом на баржу «Пинега» к старому шкиперу Разумовскому. Четыре навигации проплавала Вера на «Пинеге», безотказно заменяя Разумовского на шкиперском посту в периоды его тяжелых запоев. Работу свою Вера очень уважала. Силой, выносливостью да и сноровкой она не уступала среднему мужику, зато не брала в рот водки, была скромна и послушна; поэтому никого не удивило, когда на пятую навигацию ей присвоили звание шкипера и доверили новую баржу.
Ранней весной, только закончится ледоход, Вера уходила в плавание. На зимовку глубокой осенью возвращалась в затон, к которому была приписана ее баржа. Зимой, наравне со шкиперами-мужчинами, работала в цехе на судоремонте, стала заправским слесарем, как-то незаметно овладела премудростями сварки и газорезки.
Не один раз ей предлагали перейти из плавсостава в береговые, отдавали даже под ее начало бригаду молодых слесарят, ежегодно приходивших на судоремонтный завод из ФЗО. Даже выделили ей комнатку в новом бараке. А в те времена одинокому получить отдельную, хотя бы и крохотную, комнатушку, означало, что человек этот стоящий и им очень дорожат.
Но уходить на берег Вера не захотела.
Каждую весну, словно праздника, ждала она начала навигации.
Могучая, добрая река, тихий шорох и плеск струи за бортом, по ночам дрожащие в черной воде огни бакенов и мерцающий свет одинокого чужого костра на Туманном берегу… И запах смолистого дымка от негасимого дымокура.
И тишина… Тишина и милые книги… и мысли – просторные, спокойные, легкие. А главное – подальше от людей.
Сторонилась Вера людей совсем не от нелюдимого, мрачного характера, да, собственно, она и не сторонилась, а просто стеснялась подолгу мозолить людям глаза. Очень уж она была некрасива. Беспощадно некрасива: от самой макушки реденьких рыжевато-белесых волос и до кончиков плоских, словно раздавленных пальцев на больших тощих ногах. И не было у нее ни «лучистых голубых глаз», «ни нежной улыбки», которыми положено скрашивать некрасивые лица некрасивых героинь многих художественных произведений. Ничто не скрашивало ее длинного костистого лица и нескладной мужской фигуры. Красивым у нее был только голос: не какой-нибудь певческий, а обычный разговорный голос, – глубокий, мягкий, по-украински певучий. По-русски Вера говорила почти без акцента, на украинский сбивалась только в минуты волнения. Очень выразительно у нее получалось, когда, узнав о чем-нибудь нехорошем, она говорила, страдальчески морщась:
– Ой! Дуже погано!
В цехе Веру уважали за ее непоколебимое бескорыстное трудолюбие; за молчаливую готовность в любую минуту прийти товарищу на помощь; отстоять за товарища лишнюю смену; поделиться дефицитным инструментом; деньжонок одолжить до получки…
Но не было у нее ни задушевной подруги, ни просто хотя бы хороших знакомых, к которым можно забежать по-свойски вечерком на огонек…
В гости она не ходила и у себя ни разу в жизни гостей не принимала…
Так вот и жила она – вроде бы и на людях и в то же время на отшибе, в стороне от людей.
Перебравшись из общежития «в свою отдельную комнатушку», Вера хвалилась мне шепотком, сконфуженно посмеиваясь:
– Я теперь не хуже царицы какой живу, ей-богу! Приду с работы, печку затоплю, помоюсь, как мне надо, покушаю домашнего обеда и заваливаюсь, как фон-барон, с книжкой на кровать. А устану читать – квартиру на замочек и иду в кино или к вам в библиотеку…
А без библиотеки она, казалось, и трех дней не могла бы прожить.
Собираясь в плавание, Вера забирала у нас целую книжную передвижку. С одинаковым удовольствием она читала популярные научные и технические брошюры, и «Основы политических знаний», несказанно радуя своей ненасытной любознательностью наши библиотечные сердца.
Очень любила я наблюдать за Верой, когда она подходила к книжной полке. Книгу в свои большие грубые руки она брала как-то особенно бережно, словно что-то живое, милое и хрупкое.
Она могла часами слушать рассказы о книгах и сама, обычно молчаливая, о прочитанном говорила с нами всегда охотно, живо и интересно.
Вот она пришла сдавать томик «Тихого Дона».
Библиотека уже закрыта, мы сидим в коридоре, перед жаркой топкой сибирского камелька. На дворе мороз, приходится протапливать на ночь. Я помешиваю кочережкой рубиновую груду углей, слушаю Веру, и мне кажется, что она только что приехала с тихого Дона, забежала передать мне привет от Аксиньи, от Мишки Кошевого, рассказать, какая беда приключилась у Мелеховых, – утопилась Дашка.
– Боже ж ты мой! Ну, не дура ли?! Такая красивая, ну, як же ж такое можно?!
Исчезла Вера из затона неожиданно и, как нам тогда казалось, беспричинно. Словно каким-то нелепым ветром сорвало ее вдруг с обжитого гнезда. И никому она не сказалась, не простилась ни с кем. Прислала с соседской девчонкой книги, без записки, без единого приветного слова.
Позднее узнала я, что, вернувшись из плавания, она тут же завербовалась в дальний-предальний северный леспромхоз. Удерживать ее, как завербованную, на заводе не могли, и она, положительно за один день, собралась на новые места, в дальнюю дорогу.
И еще был такой слух, что подобрала Черномыйка и увезла с собой пропойцу припадочного, инвалида – Матвея Третьякова.
Имя капитана-наставника Егора Игнатьевича Третьякова в те времена было известно всему речному бассейну. Хорошей славой пользовались и ребята Третьяковы – сыновья Егора Игнатьевича.
Старший Матвей – перед войной уже ходил на большом пассажирском пароходе механиком.
На третьем году войны пришла на него с фронта похоронная. А он оказался в плену и, уже после победы, вернулся домой. Не прошло и года, как от него ушла жена, а для знатной семьи Третьяковых стал он позорищем: «Мотькой-алкоголиком».
Так в поселке его называли недруги капитана Третьякова.
Вскоре после Вериного исчезновения и я из затона уехала. И вот, через пятнадцать с лишним лет, стоим мы с ней в обнимку в дождевой луже под бездонным, степным алтайским небом.
– Тебя ли вижу я?! О, ты – суровый шкипер! О, волк речной! – трагически восклицаю я. – Могучий лесоруб! Откуда ты взялась в благословенных этих палестинах?!
– Який волк?! Який лесоруб?! Ой, таточку, смерть моя! – всхлипывая от смеха, Вера выводит меня под руку из лужи. – Я ж тринадцатый год курей развожу, цыплят высиживаю. Ой, мамочки, вы только послухайте: иду себе с фермы, ничего не думаю, глянула, а воны середь лужи стоять!
Отсмеявшись и немного передохнув, Вера надевает туфли и вытягивается передо мной по стойке «смирно».
– Разрешите представиться: птичница-куровод и не простая, а передовая – двести яиц на каждую несушку – Вера Андреевна Третьякова!
Сразу до меня не доходит. Через полчаса я со своим дорожным чемоданчиком выхожу из заезжего дома, чинно иду под ручку с Верой по улице, и только тут, откуда-то с самого донышка памяти, вдруг всплывает:
«Подобрала и увезла с собой Черномыйка… Третьякова, Мотьку-алкоголика…»
По дороге Вера рассказывает мне о совхозных делах. Нас поминутно обгоняют школьники, косятся на меня с любопытством, здороваются с Верой, и Верин рассказ звучит примерно так:
– Прошлогоднюю засуху да бескормицу и сейчас вспомнить страшно – «Здорово, Ванюшка!» – нынче порешили, кровь из носа, сена поставить не меньше, чем полтора плана, – «Здравствуйте, девочки!» – чтобы в случае чего был запас кормов не меньше, чем на полгода вперед. Травы нынче такие, старики не упомнят – весь покос без выходных, все живые и мертвые в полях. А сегодня всем праздник, общий выходной. Взрослые-то отсыпаются, отдыхают, а ребятам не спится. Младших решили сегодня в горы свозить, а старшие – на соревнование в район собираются – «Вовка, ты куда это в рваных трусах наметился? У-у, бессовестный! Во второй класс, женишина, перешел, а недоглядит бабка – он совсем нагишом на гулянье явится. Иди сейчас же, надень новые штанишки».
Мои-то мужики сегодня на дальние озера рыбачить собирались – «Здравствуй, Любушка! А галстук-то у тебя почему в руке? Ну-ка, Нина, повяжи Любаше галстук, да научи ее, как пионерский узел вяжут». – Вечером будем карасей в сметане жарить, а Виктория – дочка – пирогами грозится кормить, стряпню затеяла, она у нас домоводка, стряпуха. Ребятишки на гулянье собираются, а наши наскучались, и на гулянье их не манит. Славка от отца ни на шаг, а Викулька все ко мне жмется – мала еще мамкина дочь, двенадцатый год недавно пошел.
В переулке за школой нас перехватил маленький румяный старичок. Он, видимо, давно уже с пригорка нас высмотрел и ждал посреди узкого переулка, опершись на батожок.
– Доброго утречка, Андреевна! С праздничком вас со христовым, с выходным днем! – Он степенно поклонился и сообщил с ядовито-кроткой улыбкой: – За хлопоты за ваши спасибо, дай бог вам здоровья, а только крыша моя как текла, так и текет, вы меня к бригадиру как депутат послали, а он и разговаривать не хотит и записку вашу в стол пихнул. А мы со старухой сегодня наскрозь промокли, вот иди погляди, она от ревматизма криком кричит.
– Ладно, Иван Евстигнеевич, завтра я тебе сама плотника приведу, – терпеливо дослушав старичка до конца, сказала Вера и, уже простившись, добавила, смешливо прищурив левый глаз: – А ноги-то у Петровны не от ревматизма болят, его у нее сроду не было, дай бог не сглазить. Ноги-то она у Сашки на свадьбе оттопала!
За углом дорогу нам пересекала красивая, средних лет женщина. Не здороваясь, с ходу закричала, горестно скривив тонкие губы:
– Что же это такое, Вера Андреевна, где же правду искать? Кого в новый дом, а я опять хуже всех? Кому, выходит, женсовет защита, а от меня и заявления даже принять не желают?!
– А вы на женсовет не надейтесь. Женсовет за вас хлопотать не будет, – спокойно оборвала ее вопли Вера. – Вас на школьный воскресник приглашают, а вы говорите: у меня школьников нету, с чего это я пойду? Все старики, инвалиды, ребятишки – на покосе, помогают, кто чем в силах, а вас до поля болезни не допускают. Зато по сограм за смородиной лазать да двухведерные корзины на себе таскать – это вашему здоровью не вредит.
Так вот – спокойно, негромко высказала, что полагалось, отстранила женщину с дороги жестким взглядом, и мы пошли себе, не спеша, дальше.
У калитки Вериного дома со скамейки поднялась длинная сухопарая старуха. Привалившись плечом к столбу и перегородив вход, она затянула плаксивым басом:
– Андревнушка-матушка! Уж как хотишь, а опять я до вашей милости пришла, нету больше никакого моего терпенья.
– Что, опять со стариком делитесь? Опять людей смешите? Это который же раз?!
– Нет уж, нет уж, Андревнушка-матушка, теперь уж все уж! Бери, говорит, овечек, а козу, говорит, я тебе не дам, потому что у меня в желудке язва, а у тебя, говорит, язвы нету. Ладно, пущай он моей козой подавится, но уж борова и курей я ему в таком случае не отдам…
Я опустилась на скамейку, а Вера стоит, сложивши на животе большие коричневые руки, и серьезно, без улыбки, слушает старухино гуденье.
– Вот что, Варварушка-матушка, – говорит она, выждав, наконец, паузу. – Заявление я тебе напишу, но не сегодня и не завтра, видишь сама, гостья ко мне дорогая приехала. Даю тебе сроку три дня, если вы со стариком до среды не перебеситесь, я приду, так и быть, разведу вас, но учти и старику передай: одному из вас придется село наше покинуть. Жить спокойно вы все равно не будете, а народу надоело вашу склоку слушать и перед детьми за вас, за старых людей, стыдно…
Когда-то я очень любила Веру Черномыйку, но Вера Третьякова мне нравится, определенно, больше. Я смотрю и не могу отвести от нее глаз. Что могло так изменить ее за эти годы? И что, собственно, в ней изменилось? Похорошела? Нет, не то слово. Конечно, ее очень скрашивает полнота… Здоровая полнота цветущей сорокалетней женщины. Развернулись когда-то сутулые, угловатые плечи… вокруг головы венцом уложена тугая пшеничная коса…
Смотрю, и на память мне приходят какие-то редкостные полузабытые слова: стан, осанка, поступь.
В неторопливой походке, плавном повороте головы, в строгом и улыбчивом взгляде – зрелая женственность, и уверенность в себе, и душевный покой.
И ни следа той внутренней напряженности, что не давала ей раньше просто и легко жить среди людей.
Вот вам и прямой стан, и горделивая осанка, и даже, если хотите, величавая поступь. И ничуточки не смешно. Вот она слегка откинула назад голову, плавным и свободным движением развела руки, засмеялась и, подхватив Варварушку-матушку под ручку, повлекла ее от калитки за угол.
– Ну, слава тебе, добрались, наконец, до дому! – говорит она, весело распахивая передо мной калитку. – Я иной раз так-то вот от фермы до дома часа два иду. Иногда на ходу половину общественных дел переделаешь – и депутатских, и женсоветских, и по родительскому комитету. Девчонки, мои птичницы, вечно фыркают на меня, что я мало им внимания уделяю, ревнуют – вы, говорят, тетя Вера, прямо, ей-богу, ко всем бочкам затычка! Гоните вы их, ну что они все к вам лезут?
Мы входим не то во двор, не то в сад: уйма зелени и цветов, а над цветами гудят пчелы; где-то поблизости, видимо, стоят ульи. От высоких молодых тополей на песчаной, золотой от солнца дорожке лежат косые плотные тени.
Улица, на которой живет Вера, зовется – Новая. Шесть лет назад, на окраине деревни, на ровном, как столешница, голом куске выгона построили для новоселов два ряда серых стандартных домиков. А сейчас Новая выглядит как тенистая тополевая аллея. В зеленых зарослях палисадников прячутся домишки, снаружи они оштукатурены и белятся, соответственно вкусу хозяйки, каждый особым колером.
Верин особняк золотисто-желтый, с небесно-голубыми резными наличниками, с просторной, застекленной верандой. На задах прирублена аккуратная в два оконца пристройка и небольшой крытый навес.
– В избушке у нас кухня летняя, прачечная и мастерская. Отец-то у нас, токарь-пекарь, на все руки мастер: механик первой руки, а больше всего столярничать любит и Славку приохотил. Они все это сами вдвоем здесь нагородили и других мужиков взбаламутили. Дома-то для нас понастроили голые, скучные. Вот мужики наши и давай самостоятельно достраиваться, а я, известно, – хохлуша, – намесила глины, обмазала свои хоромы, побелила с охрой, вот бабы-то – соседки и всполошились, и забегали. Женсовета тогда у нас еще не было. Собрала я баб со своей Новой улицы. «Давайте, – говорю, – бабы, сообща подряд все дома обмажем и побелим, кому в какой цвет поглянется. А то у Анны вон ребят полон двор. Надежда руку обварила. Нина Павловна день-деньской в школе занята. Когда же они в одиночку-то управятся?» Соберемся вечером, артелью-то быстро, весело подается. Ребятишки с других улиц набегут помогать. Мужиков заставили палисадники городить, тоже артелью. Как пять домов сделаем, так в складчину обмывать. Песни пляс до упаду, как на празднике! С тех пор и повелось – вся Новая соревнуется, чья хата наряднее, у кого в палисаднике цветы краше.
В доме у Веры чисто, свежо, просторно. Вещи только самые необходимые, и из них половина явно самодельного происхождения. Но все очень удобное, легкое, своеобразно изящное. На окнах по-городскому тканевые, яркой расцветки шторы; в углу хороший приемник, на нем, вынутый из футляра, баян.
Мы сидим на широкой, тоже самодельной, но очень удобной тахте, на веранде, которую Вера называет терраской.
Из огорода прибежала Виктория: худущая, смуглая, быстроглазая. Вихрем промчалась по двору, пробарабанила пятками по ступенькам крыльца, с каким-то гортанным, птичьим вскриком ворвалась на веранду и, вдруг увидев, что мать не одна, мгновенно превратилась в скромную, очень благовоспитанную девочку. Чинно поздоровавшись, присела на краешек тахты рядом с матерью.
Через мгновение вспорхнула, тут же вновь появилась, вывалила на тахту груду зеленых стручков гороха снова исчезла и через несколько минут поставила мне на колени чашку восхитительной ранней малины.
Вера отдыхала, а Виктория носилась из летней кухни в погреб, из погреба в дом, носилась вприпрыжку, но передо мной на веранде ходила степенно, не спеша. Постреливая в меня быстрым любопытным глазом, умело и проворно, но без суетливости собирала на стол.
– Поди, доню, покричи мужиков завтракать. Рыбалить собирались, а солнышко-то вон уже где! – Вера проводила Викешу взглядом и, усмехаясь, покачала головой: – Ох и артистка растет! Она у нас меньшая, вторая после Славки. Ждали еще одного хлопца – Виктора, а получилась Виктория. Большак-то наш, Славка, в восьмой перешел, хоть и не отличник, а хорошо учится, ровно и с охотой, и характером в отца – спокойный. Ну, а Виктория иной раз такой фортель выкинет – руками разведешь. А вообще-то жаловаться нельзя, стоящие получились ребята, удачные. Коли менять придется, так, пожалуй, и придачу просить можно!
«Мужики» пришла к завтраку прибранные, в одинаковых светлых рубашках, видимо, Викеша успела им доложить, что мать привела городскую гостью.
Матвей Егорович удивил меня своей моложавостью. Я знала, что он значительно старше Веры, а выглядел он лет на сорок пять, самое большое. Удивительная у него была улыбка: или он стеснялся своих искусственных передних зубов, или считал смешливость неприличной для пожилого мужчины, но улыбка на его лице пробивалась не сразу. Первыми начинали смеяться глаза, потом дрогнут и тут же еще плотнее сожмутся губы, дрогнут и прихмурятся брови, но от глаз уже бегут десятки живых смешливых морщинок, и вот, наконец, все лицо заполняет улыбка – широкая, открытая и очень заразительная.
Большак Славка – создание на редкость симпатичное: лохматое и длинноногое. Пристальный, изучающий взгляд синих отцовских глаз. Строгие, чудесного рисунка брови, смуглый румянец во всю щеку. За такого, действительно, никакой придачи не жаль. В первые минуты – до немоты застенчивый, через час он, зайдя сбоку, говорит мне, по-отцовски с трудом сдерживая доброжелательную улыбку:
– А мы вашу книжку читали, мама ее в городе купила, сразу пять штук.
– Ну и как? Понравилась тебе? – самонадеянно спросила я.
– Не все! – быстро и твердо ответил Славка, мгновенно побагровел и сконфуженно нахмурился.