Текст книги "Меня зовут Женщина"
Автор книги: Мария Арбатова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Я не могу сидеть с ними на одной скамейке, – говорит Паша. – Они как покойники. Нет, они хуже покойников.
Восковая Виктория сидит перед вечно горящим камином, восковые мальчишки выкрикивают газетные новости, восковые лошади танцуют под восковыми всадниками, восковой Диккенс обращается с трибуны, юная восковая Виктория соглашается взойти на королевский трон. Очарованные и подавленные, вы выходите с этого некрофильского праздника и страстно ищете глазами живых людей.
Когда возвращаемся домой, выясняется, что плащ Рональда провалялся всю ночь в плохо закрытом багажнике машины и до ниточки промок. Чтобы никого не огорчать, Рональд проходил в мокром плаще по февральскому Виндзору целый день. Его знобит, но он счастливо улыбается. Это колониальное воспитание.
– Дорогая, сегодня мы обедаем с тобой в африканском ресторане с секретарем общества дружбы Англии и СССР. Это очень важно для твоих дел, – строго смотрит на меня Пнина.
Какие там дела, прекрасно понимаю я. Их в Англии не интересует собственная современная драматургия, будут они заниматься моей! На фразу «я пишу пьесы» в десяти случаях из десяти они спрашивают, сколько фунтов в неделю я могу за это выручить. Всякие песни об альтернативной культуре, советском андеграунде вызывают у них глубокую зевоту. В украинском селе, где мы купили дом, нас с пристрастием допросили, кто мы такие, что имеем возможность отдыхать целое лето. «Саша – певец, а я – писатель», – виновато объяснила, я. Про мужа поверили, услышав, как он по утрам распевается, разгоняя своими верхами и низами окрестных гусей, а по поводу меня сурово объяснили, что нет такой работы «писатель», что если я – спекулянтка, то надо так прямо и говорить, тогда они мне закажут ковер привезти, и нечего косить молодой бабе под какого-то там «писателя».
Англичане разговаривали примерно так же: «Вы писатель, а какой у вас еще бизнес?», быстро отбив охоту беседовать о делах. Однако если Пнине приятно покровительствовать, то я готова идти в любой ресторан. Оказываемся в каком-то бедном районе. Выбитые стекла, горы мусора, ободранные ребятишки на роликах. Негр со стеклянными от наркотиков глазами продает сказочно дешево зонтики диких расцветок.
– Дорогая, этот зонтик будет служить тебе всю жизнь, – говорит он, положив два фунта в карман. Зонтик хорош, как экзотический цветок.
– Ты хочешь сказать, что ты будешь с ним ходить по улицам? – ужасается Пнина.
– А вам он не нравится?
– Ради бога, только не по Англии. С такими яркими зонтиками ходят только проститутки в негритянских кварталах.
– Да? Странно. А у нас только жены аппаратчиков. Секретарь общества дружбы, премилая дама, задает тот же комплект вопросов, что и остальные: Горбачев, перестройка, «Макдоналдс». Томясь, жду приобщения к африканской кухне. Юный негр с сотней косичек в красной хламиде тащит поднос с блюдами, которые не выговорить.
– О, это такое пикантное блюдо. Здесь так шикарно, – умиляется Пнина.
Перед нами ставят три железные миски (это, видимо, высший шик сезона), в которых наструганные морковь, мясо, рис и бобы перетушены с нечеловеческим количеством перца. Что-то вроде болгарских консервов, но гораздо противней.
– Видишь, дорогая, а теперь к этому будет оригинальная закуска.
Закуска действительно оригинальная: наструганная сырая капуста и нарезанная ломтями вареная свекла – по цене омаров.
– Видишь, как здесь необычно. Как просто и изысканно.
– А хлеб не входит в национальную африканскую кухню? – с тоской спрашиваю я.
– Нет, дорогая, но мы закажем мороженое.
– А капуста и свекла у них растут на пальмах? – злюсь я.
– Дорогая, ты недовольна? Во всем Лондоне только здесь можно получить такую еду!
Слава богу, что только здесь. Поуп говорит, что наиболее доверчивы самые серьезные люди. Англичане так любят экзотику, что колониальные амбиции позволяют им не различать в любви ни севера, ни юга.
Секретарь общества забирает у меня все рекламные тексты и видеокассеты моих знакомых, одержимых идеей завоевания Запада, записывает все адреса и телефоны с крайне заинтересованным лицом. Стоит ли говорить о том, что ни по одному из них она не позвонит и не напишет. Англичане такие же болтуны, как и наши, там, где их не греет звон фунтов.
– Куда мы еще хотим поехать? – спрашивает Пнина с утра.
– Никуда, – умоляем мы. – Мы просто будем ходить по Бекенхему, рассматривать дома, сады, переваривать все, что уже увидели.
– Ради бога. Но только это не Англия. Настоящая Англия – за стенами домов. Завтра мы едем в Брайтон к Питеру. Это будет чудесно.
Брайтон похож на Одессу: море и особняки, парки и беседки, мокрый воздух и блестящие глаза. Пятиэтажный дом Питера хорош собой. Кафельные узорчатые полы и крутые деревянные лестницы, старинные китайские одежды на стенах и портреты Горбачева в туалетах. Питер – преуспевающий профессор-иглотерапевт, автор бестселлера «Натуральное питание». В доме чрезвычайно здоровый образ жизни. Хорошенькие школьницы Сьюзи и Наташа бегают по каменному полу босиком весь год. На антикварных письменных столах компьютеры. Пальто сбрасываются прямо на постель, кстати, ни в одном английском доме мне не посчастливилось видеть вешалку при входе. Все, что не вешается в шкаф, бросается куда угодно.
Питер и Джин давно женаты, старшая сестра Джин – голливудская звезда Стефани Бичем, но сама Джин считается более красивой. Питер и Джин двинуты на здоровом образе жизни; раньше вместе курили марихуану и хипповали, теперь он преподает иглотерапию, она – йогу. В кухне, метров под сто, стоит деревянный стол в половину кухни. Слишком велик для игры в теннис, но вполне годится для катания на роликах. Гостиная на втором этаже с простыми креслами, ситцевыми занавесками и множеством комнатных цветов. Кому не хватает кресел, садятся на пол.
– Этот диван Питер и Джин принесли с помойки, смотри, как они его перетянули своими руками, – хвастается Пнина.
Ничего себе богачи в советском понимании. Ни одного штриха из области денег, вложенных в вещи. О кредитоспособности свидетельствуют только стеллажи с альбомами живописи и марки компьютеров. Сьюзи и Наташа посылают друг другу рисунки на компьютерах с разных этажей. Огромный, чуть заброшенный сад. Замученный делами Питер пытается поддерживать светскую беседу. Девочками занимается прислуга. На эту роль в Англии принято брать студентку из Европы. Она приводит в порядок собственный английский, учит детей языку своей страны, помогает по хозяйству. Профсоюз следит, чтоб она, не дай бог, не вымыла лишней тарелки. Денег за работу ей не платят: жилье, питание, карманные расходы. Студентка расширяет кругозор, хозяева экономят фунты.
Через год она возвращается учиться, а на ее место присылают другую. Дети, конечно, студентке по фигу, но родных бабушек к ним не подпускают. Нынче у студентки, страшненькой толстушки из Дании, в гостях такие же подружки. Одна сидит на ковре, другая, положив шляпу на пол, стоит напротив меня. Блок вопросов: Горбачев, «Макдоналдс» и т. д. На попытку ответить подробней – затухают. Выясняю, что они из состоятельных семей, родителей устраивает их занятие. Собираются ли они замуж? Все три пугала начинают манерничать. Не хотели бы они выйти замуж за русских? Две корчат козьи морды, а третья говорит, что это все равно что за африканских негров. Несоответствие фактур претензиям лишает меня хороших манер.
– Видите ли, – говорю я, – русские женщины очень красивы, и русские мужчины довольно избирательны.
– Видели мы этих избирательных, – фыркает одна. – За один фунт на столетней женятся.
Торговля советских людей обоих полов телом обросла в Европе таким фольклором, что наши обличительные статьи о путанах – просто сказка про трех поросят. Датчанки мешают общаться с Питером, но это их нисколько не смущает. Питер, зарабатывающий на весь этот дом, машины, компьютеры, пижонские летние круизы, возится с ужином и светской беседой при вялом содействии жены и прислуги.
Детская увешана всякими прелестями и вовсе не отапливается. Девочки крутятся в легких платьицах, морская свинка носится по диковинной клетке, видимо, пытаясь согреться. Чтоб не вести себя как морская свинка, ухожу на кухню.
– Почему в детской так холодно?
– Это полезно. Наши девочки никогда не болеют.
– Они хотят сделать из детей белых медведей. Они потому и не дают их мне, – шепчет на ухо Пнина. Кстати, все пять этажей без лифта, с крутыми лестницами – тоже для здоровья, с ума сойдешь, бегая с подносом с первого этажа на второй. Как позвать девочек из детской, если вы в кухне? Радиотелефон.
Ужин удивительный. В выдолбленных огромных мисках картофель в кожуре, испеченный в натуральной печке. Горы свежих овощей и фруктов, часть из которых мы видим впервые в жизни, несколько видов колбас и мяса в расчете на нас, варваров. Все продукты из магазина натуральной пищи. Все очень здорово. И кухня в стиле «натуральной жизни» с печкой и старинными японскими зонтиками на светильниках, и кошка, которую, по-моему, тоже заставляют сидеть в позе лотоса, и смесь старинной резьбы по дереву с компьютерами. Нет только того, чего я не нашла в глазах воспитанников Итона, и ради чего так далеко ехала, и что мы наивно ассоциируем со словом «зарубежье».
– Дорогая, куда бы ты ни поехала, ты все равно обязательно возьмешь с собой себя, – говорит на это Пнина. – Для того чтобы быть счастливым, жизнь в Европе не первое условие, а последнее. Когда мне звонят и предлагают работу с русскими, я радуюсь, как девочка, которой назначили свидание. Я ведь могла бы не работать, ты же знаешь. Работа с русскими – это моя кислородная трубка. Недавно я была в Грузии, я получила там дозу любви на несколько лет вперед. Здесь хорошие люди, но они не умеют радоваться друг другу. Они живут как-то непразднично, как будто насильно. Понимаешь? Дорогая, завтра мы едем к Алану в Шефилд. Алан обидится, если узнает, что мы были у Питера и не были у него.
– Но дети так устали.
– Ничего, мы поедем электричкой, снимем на ночь гостиницу, переночуем в Шефилде и вернемся. Впрочем, это дорого. Здесь очень дорогая электричка. Лучше поедем машиной и переночуем в гостинице. Хотя нет, это будет тяжело для Рона: ему придется много часов сидеть за рулем. Дорогая, давай поедем вдвоем, а мужчины пусть остаются дома и развлекаются сами.
– А почему надо снимать гостиницу? – недоумеваю я. – У Алана так тесно?
– Конечно.
– А сколько у него комнат?
– Я не помню точно, давай посчитаем, – сколько комнат, мы так и не определяем, но этажей насчитываем четыре.
– Конечно, тесно, – сочувственно киваю головой.
Электричка – нет сил какая хорошенькая: полы устелены ковром, диваны – клетчатым бархатом, буфет, туалет, билет астрономической стоимости. Бедные ездят на машинах, богатые улыбаются из электричек. Подъезжая к Шефилду, изумленно вижу родной индустриальный пейзаж, просто первые кадры «Маленькой Веры», да и дышать нечем.
– Что это такое?
– Шефилд – рабочий город, дорогая, – объясняет Пнина. – Мой Алан, он такой благородный, он работает в образовательном центре для безработных. Он мог бы сделать карьеру, стать профессором, но он такой же сумасшедший, как Рональд.
– Здесь невозможно дышать, в Шефилде, наверно, много болеют дети.
– О, еще как. Они все время борются за экологию, но их никто не слушает. Мальчики Алана много болеют, у Роберта хронический бронхит, а Алекс – астматик. Это все из-за воздуха.
– Почему же Питер их не вылечит?
– Это сложно объяснить, дорогая. Питер очень дорогой врач, а Алан – бедный учитель. И еще много чего. Тебе этого не понять, у вас все по-другому.
Я представляю себе бедную четырехэтажную лачужку Алана.
– Какая уютная электричка.
– Да, дорогая, недавно террористы взорвали точно такую же электричку, – зевает Пнина.
– Как взорвали? С людьми? – аж подпрыгиваю я.
Ну, конечно, с людьми, они же террористы. А до этого целый автобус с детьми, – Пнина снова зевает: мы же встали ни свет ни заря. – Они там с Тэтчер о чем-то не договорились.
– И вы рассказываете об этом так спокойно!
– Мы привыкли. Это их работа. У Рональда есть знакомый, он раньше работал террористом. Такой образованный джентльмен в клетчатом пиджаке с трубкой.
В Англии меня не покидает ощущение путаницы, например:
– Мне звонила Джин, у нее случилось несчастье, – говорит Пнина упавшим голосом. Советское сердце на слово «несчастье» реагирует определенным способом. Дальше после паузы, достойной шекспировского королевского театра, следует: – Она потеряла ключи от машины, и ей пришлось проехать полгорода, чтоб заказать новые.
Или:
– Я видела хромую кошку, видимо, ей машина переехала лапу. У нее были такие глаза. Она мне будет сниться. У нее были совершенно несчастные глаза.
А вот в бедном квартале мальчишка у ресторана умоляет глазами о подачке.
– Смотри, дорогая, какой он милый. Какое у него умненькое личико.
Нищая грязная старуха с рюкзаком на плечах сидит на скамейке.
– О, этого у нас много, дорогая. Жизнь в Европе дорогая и сложная.
При всей щедрости, натыкаюсь на полное нежелание врубаться в нашу советскую ситуацию, унижающее в сто раз больше, чем оплата наших счетов.
Люди в Шефилде теплее лондонцев.
– Вот тебе самый лучший шоколад, моя любовь! – говорит мне раскрашенная торговка на вокзале, лучась от нежности.
Алан, Розмари, Роберт и Алекс подъезжают на вполне шикарной, по моим представлениям, машине.
– Почему Алан считается бедным? – спрашиваю я у Пнины в резиденции Алана и Розмари, которая учится на юриста.
– Но ведь Питер имеет дом еще больше, машину еще лучше и может принимать на вечеринке двести гостей, – объясняет Пнина.
У камина в гостиной скачут восьмилетний Алекс и пятилетний Роберт. Розмари – мать двоих детей и студентка. В комнатах нормальный бедлам, я сразу начинаю чувствовать себя как дома после вылизанных, как витрины, английских жилищ; а Пнина, у которой для вытирания разной посуды разные полотенца, наоборот. Алан говорит по-русски, примерно как я по-английски, на этой тарабарщине мы отлично друг друга понимаем.
К детям здесь относятся более чем спокойно.
– Роберт вчера свалился с лестницы второго этажа на первый, у него сегодня на лбу синяк, – дети пользуются всем жизненным пространством дома от чердака до вечно открытого погреба, набитого яблоками, купленными в сезон. Им разрешено лезть в камин руками и игрушками, драться в пролетах крутых лестниц, выбегать на улицу в носках, носиться на проезжей части перед домом («дети не должны бояться своей улицы»), играть с горстями земли на ковре в гостиной, лезть в домашний бассейн прямо в одежде. На них не кричат, их не дергают.
Обед у Алана для меня омрачен визитом какой-то приятельницы, которой есть не дают. Я сижу и давлюсь деликатесной рыбой, пока она весело рассказывает новости. Суп из протертой моркови и протертого репчатого лука мною мужественно съедается до конца. Счастье, что нет Пети и Паши, они бы упали от одного вида этого супа в обморок.
Запихнувшись в машину, вся компания едет демонстрировать мне Беквел – место, знаменитое в Европе своими тортами.
– Смотри, дорогая, это наше самое красивое графство! – хилый пригорок с жалкой растительностью.
– О, очень мило.
– А вот английские крестьянские дома, какие они простые и изысканные, – серые такие бараки из тесаных булыжников после наших-то резных окошечек и крылечек, вот уж где захлебываешься от квасного патриотизма. И как ни милы англичане, самые красивые сувениры в роскошных шопах – наши. Не потому, что яркие, а потому, что живые. И еще итальянские, в остальных не хватает ни души, ни чувства юмора.
Дети кормят уток в беквельском озере. Туристов больше, чем листьев на деревьях.
– Смотри, вот традиционный беквельский сувенир. Хочешь его? – птицеобразное существо, которое то ли вешается, то ли привинчивается, то ли ставится.
– Из чего у него голова?
– Из кокосового ореха.
А давно в Англии произрастают кокосы?
– Какая разница, где они произрастают, главное, что сувенир – беквельский.
Вдруг я соображаю, что единственный человек в Англии, который понимает все, что я говорю, – это Алекс. Он сидит у меня на коленях в машине, старается говорить как можно чище, терпеливо отвечает на вопросы и дает возможность не стесняться того, что у меня по-английски не выходит. Проболтав время дороги бог знает о чем, на бог знает каком языке, мы расстаемся людьми, сказавшими друг другу самое главное.
В Англии, как, впрочем, везде, интересней всего общаться с детьми. Может быть, в Англии больше, чем везде. Английский ребенок еще нормальный человек английский взрослый – уже восковая фигура. Видимо сдвиг на животных связан у англичан с низким статусом человеческой эмоциональной жизни. Они позволяют себе душевную жизнь с животными, не принятую с людьми. Одним словом, колониальная психология, накладываемая в детстве как лекало, мстит исполнителям за излишнюю прилежность.
Класс вождения автомобиля у англичан таков, что в нашей стране их можно показывать за деньги.
– Как вы не врезаетесь друг в друга в такой тесноте? – спрашиваю я Рональда.
– Мы с детства привыкли ездить быстро и тесно. Мы очень выдержанны за рулем и терпимы.
Однажды с пакетом только что купленных шмоток я перехожу улицу с согласия светофора. Как только дохожу до середины, все машины начинают истерически гудеть. В ожидании штрафа – а я только что потратила последний пенс и иду домой пешком – бросаюсь вперед и перебегаю вторую половину улицы. Тут все сонные водители выскакивают из машин и начинают хором что-то орать. Похолодев от страха, столбом останавливаюсь на тротуаре в ожидании полиции или возмездия в другой форме. Тут взгляд, двигаясь по направлению уже целого леса вытянутых указательных пальцев, натыкается на малиновую рубашку, выпавшую из моей сумки в начале перехода через улицу.
Трогательно сложив английские рукавчики, она лежит в миллиметре от колес белого автомобиля, хозяйка которого взывает ко мне, особенно беснуясь и глотая все гласные. Меня довольно трудно смутить, но к рубашке я бегу с лицом бордового цвета. Сунув ее в пакет, тихо встаю на тротуаре, но они решают допраздновать победу английского гуманизма над туристской рассеянностью и не двигаются с места, пока я не пройду на другую сторону. Натужно улыбаясь всем сразу и каждому в отдельности, второй раз иду сквозь строй с горящими ушами, высказывая про себя все советские эпитеты по адресу малиновой рубашки. Только теперь они едут, прощально сигналя и помахивая мне руками. За время мизансцены их накопилось на дороге столько, что я чувствую себя Ворошиловым, принимающим парад войск.
Англичане патологически дисциплинированны. У них очень славная и стабильная аура, и мне, как человеку дикому, все время хочется их потормошить. Кажется, что они, как куклы при надавливании на пищалку, могут сказать «мама» человеческим голосом. Меня потрясают англичане, спокойно сидящие несколько часов в дорожной пробке, не шевельнув бровью. Меня ужасают англичане, стоящие в очереди перед контролером, проверяющим билеты на электричку, и не могущие попросить, чтоб их пропустили вперед, когда уходит именно их поезд. Мы ведь полагаем, что хождение строем – советская атрибутика. Никак нет. Англичанин гораздо точнее встает в очередь, гораздо терпеливее ждет чего угодно, гораздо естественнее соглашается на самое абсурдное правило. Он управляемей, моделируемей, сдержанней и зажатей за счет загубленного эмоционального естества, а главное – считает это первой своей гражданской добродетелью.
«Эх, расступись!» – в принципе не переводимо на романо-германские и англосаксонские языки. В силу того, что корни эти «не витиеваты». Полиглот Рональд не может читать русскую классику.
– У вас так много приставок и суффиксов, что я не успеваю сложить все оттенки вместе, – жалуется он.
Мы долго и безуспешно пытаемся перевести на английский слова типа «темноватенький» и «фитюлечка». Все, что не переводится, Рональд называет «достоевщина». В английском «достоевщины» нет в принципе. Как говорил классик, «границы языка означают границы мира».
После дикого спора о губительном действии режиссерского театра на театр в принципе Пнина устраивает мне выволочку.
– Дорогая, я очень люблю тебя. Но у тебя есть недостаток, перечеркивающий все твои достоинства. Ты слишком любишь доказывать свое мнение.
– Но ведь я говорю о вещах, довольно важных для меня, и меня прежде всего интересует истина.
– А кто тебе сказал, что остальных твоя истина интересует больше, чем хорошее настроение? Ты петушишься, обижаешься, теряешь лицо. Ни одна истина не стоит того, чтобы человек горячился. После такой истины тебя просто не пустят в хороший дом. Ты поняла меня, дорогая? Вы там в Союзе привыкли доказывать всю жизнь, чья истина истиннее, что, вы от этого стали счастливей или богаче? Тебе что, было трудно согласиться с нами? Нетрудно. А ты испортила вечер своим митингом!
Я умираю от стыда и недоумения.
– Пойдем, дорогая, у нас сегодня гости, пойдем накрывать на стол. Только, пожалуйста, без всяких истин. Истина для человека – это то, что он сам хочет услышать. Особенно в гостях.
Первой приходит стремительная Валери. По манерам ей двадцать, по лицу – сорок, по паспорту – шестьдесят. Валери – богачка, живет в пригороде, носится в гоночном автомобиле, обожает русскую музыку и все русское и основную часть времени, чтоб не сойти с ума от безделья, крутится около Пнины. Приходят две милые семейные пары, одинаковые, как чашки в сервизе: поменяй мужей местами – никто не заметит. Все «фолтлис». Часа два идет никчемная болтовня на заданную тему: Рахманинов, Скрябин, Римский-Корсаков, русские иконы, русская душа
– Где в Англии можно купить счетчик Гейгера? – Нарушаю я изысканную беседу, так как один из мужей Доказывается специалистом по окружающей среде.
– Нигде. Это такой большой сложный прибор. Очень дорогой. Зачем он вам?
– А разве вам тоже не нужен такой прибор?
– Меньше знаешь – крепче спишь, – говорит специалист по окружающей среде, махнув рукой.
На десерт второй из мужей достает из кейса балалайку и, тренькая, запевает козлиным голосом «Светит месяц, светит ясный». По глазам всей компании мы понимаем, что сейчас, видимо, должны засвистать и пуститься в пляс. Тихо сидим и густо краснеем. Нас уговаривают спеть жестко, как русские уговаривают выпить, мы не сдаемся. Дело в том, что Англия беснуется от моды на русское, ложки-матрешки заполняют самые дорогие витрины, дом без палеха – это дом бедняка.
К моменту, когда в компании временем и выпитыми напитками создается нужная концентрация «душевности», ради которой у русских, собственно, и весь сыр-бор, гости быстро, по-военному уходят. Остаемся как люди, которым прокрутили «динамо». У нас другая психодинамика.
– Какой милый вечер, – воркует Пнина, складывая тарелки в моечную машину.
Рональд тоже не вполне англичанин, неизрасходованную эмоциональность он сублимирует в страсть к опере. При очень дорогих пластинках он собрал оперную фонотеку, в каталогах которой несколько тысяч опер. Рональд – истинный гурман. Он пренебрегает ариями.
– Опера существует целиком, и только целиком, – говорит Рональд. Все свое свободное время Рональд слушает оперу.
Вернувшись из Шефилда, мы застаем счастливых мужчин.
– Чем вы занимались?
– Рональд с папой на втором этаже целый день записывали оперы, а мы на первом – целый день били друг друга, – объясняют дети.
Возвращаясь от Алана, мы опаздываем на электричку.
– Что будет, если она уйдет без нас? – спрашиваю я, видя, как скачет Пнина по лестнице.
– Пропадет билет.
– Ну и что?
– Он очень дорогой.
Семидесятилетняя Пнина, солидная дама пятидесятого размера, летит по крутой вокзальной лестнице так, что я еле за ней успеваю. Электричка свистит, когда мы выносимся на платформу, где милый джентльмен проверяет билеты на все поезда сразу. Электричка пыхтит и дрожит – перед нами десять человек.
– Попросим, нас пропустят, другие ведь не спешат, – уговариваю я Пнину.
– Это неприлично, – отвечает Пнина упавшим голосом, гипнотизируя электричку горящими глазами. Когда у нас проверяют билеты, поезд уже идет.
Ничего не бойся, – кричит Пнина и, как героиня гангстерских фильмов, прыгает в поезд на ходу (английские электрички ездят с незакрывающимися дверями). Чтоб не посрамить флаг отечества, прыгаю за ней, припоминая, что мне с малых лет твердили о такого рода посадках.
– Представляешь, сколько мы сэкономили денег этой пробежкой, – сияет Пнина. Грудь ее вздымается, океан океан.
– Как вы себя чувствуете? – с ужасом спрашиваю я.
– Прекрасно. Я могу догнать еще пять таких поездов.
Как-то мы с Петей и Пашей заходим в маленький антикварный в Бекенхеме. Он состоит из двух комнат, набитых древними богатствами, разложенными на бархате без всякой сигнализации и стекол.
– Как хорошо, что вы зашли, – говорит девушка, работающая в нем. – Теперь я смогу отойти, позвонить домой, а то в магазине никого, кроме меня, нет.
Она поспешно исчезает во внутреннем помещении, а мы остаемся с открытыми ртами. Отсутствует она минут десять. За это время можно обчистить весь магазин и доехать до соседнего района.
– Что бы вы хотели приобрести?
– Мы только хотели посмотреть, – денег наших хватает только на оберточную бумагу.
– О, как мне неудобно. Я заставила вас ждать. Я вам так благодарна за вашу отзывчивость!
В день отъезда я иду к Севе Новгородцеву, жена которого, актриса Карен Крейг, делает какие-то пасы с моей пьесой. Мне очень интересен Сева, уже сдержанный, как англичанин, но еще смешливый и образованный, как русский.
Одним словом, «Сева Новгородцев как зеркало русской эмиграции».
Сева и Карен живут в небольшой квартирке в садовом этаже в центре Лондона, состоящей из пяти-шести Маленьких комнат, которые Сева отделал и отстроил собственными руками. Жилье в меру уютное, в меру пижонское, коты имеют свои отдельные кошачьи двери, ужин накрывается со свечами. Набор приемов, рассчитанный на совка: «Во как я устроился», Сева прокручивает с достаточным тактом. Квартира его после особняков родичей кажется мне, конечно, студенческой обителью, но ведь рассчитывать на замок с озером, эмигрируя глупо, особенно порядочному человеку.
Сева, стройный, седовласый, немного усталый парень без возраста, воспитавший под глушилки не одно поколение на родине, до сих пор проходит у нас по статусу заурядного эмигранта. А ведь большинство эмигрантских амбиций было устремлено на нежность к самим себе, вместо нежности к тем, кто остался; большинство свободных голосов превратилось в курятники, отражающие нашу жизнь в кривых зеркалах междусобоя. Несостоявшиеся в Союзе писатели и журналисты, в масках пророков, соревновались в пошлости, бестактности и приблизительности; а мы верили каждому слову «оттуда». В этом смысле Сева – образец хорошего вкуса и хорошего тона, а главное – чуткости по отношению к совку, которому он может что-то объяснить из своей радиостудии.
За столом с красным итальянским салатом, пирогом с севрюгой и французскими блинами, Сева и Карен кухонные гурманы, мы решили включить магнитофон, так что беседу привожу полностью.
Сева. В Англии люди управляются или самоуправляются на месте и от высших властей зависят в гораздо меньшей степени, чем у нас в стране. Распределение в Англии тоже идет так, как у нас когда-то было, сто там с лишним лет тому назад. Что производится, то и потребляется. Поэтому общество раздроблено на буквально атомарные частицы, и человеку, привыкшему к тому, что все идет по иерархической лестнице сверху, никак к этому не привыкнуть. У меня есть приятель, оперный критик, он мне говорит: «Сева, я до сих пор жду звонка из райкома, чтоб мне сказали, что мне делать».
Я. Сева, ну а вы как к этому привыкли?
Сева. Видите ли, к эмиграции нужно готовиться долго и серьезно. Я к этому готовился, еще не зная, что уеду буквально с восемнадцати лет. Увлекся языком на чисто филологическом уровне. Язык не существует отдельно от культуры, постепенно я дошел до того состояния, что не мог читать по-русски. Я ушел во внутреннюю эмиграцию. Так получилось, что профессии я менял каждые пять-семь лет. Я был переводчиком, моряком, инженером, музыкантом. В юности очень хотел стать актером, пытался поступить в театральное, ничего из этого не вышло, и батя определил меня в мореходку. Я проплавал год в эстонском пароходстве в загранку, получил английский диплом и ушел в джазовые музыканты.
С рок-группой мотался по гастролям и к 75-му году, когда в СССР запас творческого пространства был исчерпан, начал потихоньку задумываться. Потому что тогда, если ты был внизу, тебя не трогали – играй, что хочешь, как только ты выходил на более высокий уровень – репертуарный контроль усиливался. Поработав в Москонцерте, я пережил такое, что можно писать роман. Там нас и стригли, и брили, клеили на нас усы и парики. Все это называлось «Добрые молодцы».
Я. Помню этот ансамбль, это было ужасно.
Сева. Ага, но ведь «Добрые молодцы» – это была ширма. Мы пели забытые русские песни, и за это нам разрешали не стричься. Остальных насильно стригли. А я был руководителем, пока, пораженный копьем, не пал на поле брани. Было это так. Мы пели на Сахалине, и оттуда наваляли коллективную бумагу о том, что мы оскорбляем русский фольклор, аккомпанируя себе на японской аппаратуре. Мы были молодые, озорные, сели и написали ответ, что ежедневно и ежечасно сотни пианистов оскорбляют бессмертные произведения Чайковского, исполняя их на роялях фирмы «Стейнвейн» и «Блютнер». Последнее слово все-таки осталось за ними, они написали подметное письмо в Министерство культуры, после чего с руководящей работой мне пришлось расстаться, за что я судьбе чрезвычайно благодарен.
К тому времени я увлекся йогой и голоданием. Я голодал три дня, неделю и потом три недели, конечно, под наблюдением врача. И вот на шестнадцатый день у меня началось просветление. Плоть была уже убита, дух возвысился, я посмотрел на себя со стороны и пришел в ужас. Я понял, что занимаюсь совершенно не тем: какой-то саксофон, какие-то выходы на эстраду, дешевые девицы, популярность, афиши, касса, успех. И я подумал: зачем я все это делаю? И я уволился с работы и восемь месяцев лежал на диване и думал. Честно говоря, на отъезд меня подбила бывшая жена.
Я. Она – еврейка?
Сева. Нет, она – татарка, но рвалась в Израиль. А я по отцу – еврей, по матери – русский. Мы получили вызов. В землю обетованную ехать мне не хотелось. Евреем я себя чувствую только, если обзовут. Я вообще не знал, куда я еду, я знал – откуда. У меня был тупик, и было все равно, где начинать. Ехал без всяких иллюзий, зная, что меня ничего не ждет, и когда прибыл в Италию, записался моряком и подал документы на Канаду, потому что кому нужен саксофонист. К счастью, оказалось, что у Канады нет своего флота.