Текст книги "Меня зовут Женщина"
Автор книги: Мария Арбатова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
И тут меня нашел человек, который работал на Би-би-си. Он приехал к своей матери буквально в нашу квартиру, хотя эмиграция была разбросана по трем городам. Я сдал ему обычный экзамен на перевод и на чтение и начал ждать. Вообще, в истории моего попадания на Би-би-си такое количество мистических совпадений, что я никак не могу считать этот путь случайным. Пока я ждал, я помогал с переводами одному американскому священнику и был вовлечен в церковную работу. Оформлял паспорт в Англию, и это было бесконечно.
Я. На что вы жили все это время?
Сева. Сначала на пособие, потом написал какой-то учебник русского языка, он не вышел, но деньги заплатили.
Потом обучал людей вождению. И вот я живу, хожу раз в неделю в контору, не получаю паспорта и чувствую, что обстоятельства что-то хотят сказать мне. А к этому времени я был так глубоко погружен в церковную деятельность, что созрел для крещения. Пришел к своему другу американцу и попросил, чтобы он крестил меня. Он сделал это в церкви пятнадцатого века, в мраморном бассейне, это было невероятно красиво.
И после этого со мной начинают случаться странные вещи. На следующий день прихожу в контору, и меня узнает чиновник, которому я сдавал документы, он запомнил меня, потому что у него сын Ренато, а у меня – Ренат. И он неожиданно соображает, что засунул мою папку случайно в нижний ящик стола, откуда бы ее никто никогда не извлек на свет божий, и мгновенно оформляет паспорт. И я еду, и в Риме на площади покупаю у голландских студентов за гроши старый «Фольксваген», и вижу, что первые буквы на нем «Ди» и «Джей» – традиционное изображение диск-жокея. И вот я приезжаю на этом «Фольксвагене» и получаю музыкальную передачу.
Я. Сева, вы говорите так, как будто это так просто приехать и получить на Би-би-си передачу.
Сева. Я и говорю, что это мистика. Я начинаю делать пробные материалы, и человек, делавший передачу, обнаруживает богатого дядюшку в Калифорнии. И дядюшка ему говорит: что ты там гниешь на Би-би-си, приезжай ко мне, будешь торговать недвижимостью. И он уезжает. Здесь ведь никого не увольняют просто так, мы бы с ним до ста лет вместе делали передачу.
Вторую, немузыкальную передачу я предложил сам. Начальство пошло на колоссальный риск. Это был новый жанр, бессценарное радио, чистый импровиз. Они долго не верили, что русский может делать такую передачу, они же знают, что у нас без бумажки «здравствуйте» никто не может сказать. В общем, и сейчас никто не верит, что вся передача делается моими двумя руками за час до выхода в эфир. Напряг, конечно, сильный, но у нас есть ангел-хранитель, тьфу, тьфу, тьфу, все концы совпадают с концами, все каким-то мистическим образом стыкуется. Я просто нахожусь в медитационном состоянии. У меня в принципе антижурналистский подход к делу. Все, что должно прийти, придет само. Они считают, что это чисто русский подход и он требует состояния полной открытости миру.
Я. Сева, как вы адаптировались к английской жизни, я вот, например, тут просто ничего не могу понять.
Сева. А кто вам сказал, что я адаптировался? Тот же оперный критик звонит мне третьего дня, он рассорился со своей подругой-англичанкой. «Старик, – говорит, – умоляю, найди мне любую женщину, женюсь на ком угодно. Ведомости не могу заполнить». Ведь каждое утро по почте приходят разные анкеты, и надо сообразить, что где писать. Жизнь здесь невероятно сложна на юридическом уровне, и среднему человеку нужно очень много знать. А русский с его безмерной верстой, с его неопределенным понятием времени, со словом, которое он дает, а потом берет обратно, выжить сам не может.
Уж как здесь ни обангличанился, как ни стал собранным, все же я без жены-англичанки часто бы оказывался полным котенком. Этот недостаток на бытово-юридическом уровне русскому человеку восполнить нечем. Здесь очень сложная структура общества, и нашими мозгами ее понять невозможно.
Я. А психологические стороны?
Сева. С моего флотского периода, когда я плавал за границу помощником капитана, у меня сложилось впечатление, что русскому человеку за границей жить не надо. Он будет всегда гражданином второго сорта потому, что теряет все свои языковые и культурные привычки и накопления, и восполнить все это невозможно. Это я и теперь говорю отсюда.
Я. Сева, а как привыкнуть к тому, что телефон платный, и вода, и отопление, что все время надо считать?
Сева. Я на это махнул рукой. Мы об этом не думаем. Я верю в метафизический принцип: пьющий воду – получает на воду, пьющий коньяк – получает на коньяк. Конечно, как я в России жил не по средствам, так я и здесь живу не по средствам, только в Москве я был должен друзьям, а здесь – банку.
Я. С кем вы общаетесь?
Сева. Масса приятелей, а друзей в нашем, русском, смысле нет. Друг у нас – это человек, к которому ты можешь прийти, чтобы пожаловаться, довериться, положиться. Здесь полагаться можно только на себя. Друг у друга здесь десятку не стреляют и даже сигарету. Люди, приходя в гости, занимаются чисто интеллектуальной стимуляцией друг друга.
Я. Сева, а на что вы живете?
Сева. Вообще-то я работаю как вол в тридцати областях. На Би-би-си, потом у нас с женой фирма, мы консультируем какие-то фильмы. Она – актриса, я – член профсоюза актеров, попадаю в какие-то их дела. Делаю адаптации сценариев. Люблю строить квартиры. Вместо спорта, а ведь это безумная идея – бежать, обливаясь потом, или лупить ракеткой по мячу, я люблю выйти с утра с рубанком и строгать там какую-нибудь ногу для стула. У меня нет художественного таланта, и поэтому я выражаю себя через строительство. Меня, например, очень занимает, почему бетон, будучи жижей, застывая, становится камнем. Я даже собираюсь написать об этом книжку. Все, что здесь есть, я построил сам.
Я. Англичане любят сами работать в своих домах, это я знаю.
Сева. Да. Это мы привыкли к дармовому труду, к тому, что придет дядя Вася и сделает все за трешку или тетя Даша будет на вас всю жизнь ишачить за чечевичную похлебку. Здесь – права человека. За починенный кран с вас слупят сорок фунтов. Кстати, я ведь ушел из штата Би-би-си, чтобы иметь свободное время, и если со мной, не дай бог, что случится, то я буду точь-в-точь таким, каким был в бытность свою эстрадным музыкантом: нет концерта – нет ставки.
Я. Можно себе позволить работать только журналистом, как наши?
Сева. Трудно. Только, если сидеть дома, как барсук. Но я не могу быть только журналистом. Мне неприятно, что я торгую своим происхождением. Что это за профессия – быть русским? Случись мне разругаться завтра с Би-би-си, кому я нужен? Я пытаюсь стать обыкновенным человеком, вот как столяр, плотник.
Я. Сева, а как насчет ностальгии?
Сева. Наша волна эмиграции уехала от совершенно невозможной жизни, мы уехали, чтобы никогда к этому не возвращаться. Ностальгия, конечно, есть, но это скорей тоска по друзьям, по своему учебному заведению. Очень бы хотелось попасть в мою школу в Таллине. Я ведь кончил школу в Эстонии, это еще одна из причин, по которой мне в эмиграции легче, чем другим. Я вырос в эмиграции, в Эстонии русскому жить тяжелее, чем в Англии. Эстонцы такие, очень уж саксы. В среде англичан проще, особенно в среде шотландцев. Они очень похожи на русских, они даже пьют, как архангельские. Я разделяю людей на две категории по тому, как они пьют: одни относятся к рассудочным расам – они выпили, им уже хватит, я, к сожалению, такой. А вот шотландцы, татары и архангельские – чем больше пьют, тем больше хочется. Пока не упали – пьют.
Я. Сева, спасут ли Россию от пьянства повсеместно введенные пабы?
Сева. Конечно. Англию же спасли. Дозволенное питье не привлекает. Так же раньше было с поездками за границу: как выехал, так и остался. А теперь приедет, посмотрит, понюхает и обратно. В Лондон последнее время приезжает масса народу, ни у кого не было особенного желания остаться. Я имею в виду яркую интеллигенцию; конечно, середняк-неудачник шизеет от любой витрины, ему кажется, что беды не в нем, а в стране. Но он здесь тоже никому не нужен.
Я. Как живет театральная интеллигенция в Лондоне?
Сева. В Англии около 30 ООО актеров. Работу из них имеют примерно 10 ООО, остальные перебиваются. В театр попадают по жесткому конкурсу, труппы рождаются и распадаются на глазах. Уверенности в завтрашнем дне никакой, актер абсолютно бесправен. Конечно, у него развита профессиональная гибкость, нет чванства, но ведь и процент самоубийств в этой среде жуткий. Это принцип тот же, что и во всей капиталистической экономике.
Я. Я не верю, что психическая нестабильность может давать высокий профессионализм, а главное, что это можно оправдать с точки зрения нравственности. Кидать актера от режиссера к режиссеру – все равно что ребенку каждый день приводить новую няню.
Сева. Конечно, но ведь всякий национальный театр развивается в рамках национальной психологии. Вся русская культура, как и итальянская, семейно-психологическая. Как воспитание актеров, так и воспитание детей складывается здесь прямо противоположным образом. Нашего русского инфантилизма здесь нет, в восемнадцать лет человек уходит из дома, чтобы научиться на себя зарабатывать. Здесь четырнадцатилетний подросток вам подробно объяснит, почему он делает это, а не это. Он уже отвечает за собственные действия и собственное мировоззрение. Но зато и со стариками здесь никто не носится, здесь нет столь сентиментального отношения к родителям. Все это связано со старой колониальной психологией, когда ребенка с детства готовили к карьере в колонии. Видите, империи давно нет, а нация все еще носит форму.
Я. Вы считаете, что инфантилизм – первое определение нашего состояния умов и по сей день?
Сева. Нет. Все изменилось в СССР. Если поколение наших отцов было советским, наше поколение – антисоветским, то сегодня на арене появилось новое поколение – «асоветское». Оно советскую власть просто в упор не видит. Это поколение выросло в среде творческой молодежи, особенно в рок-музыке. Року я благодарен за то, что он, как жанр, как форма, дал возможность появиться поколению более свободному, чем мы. Я все время с чем-то боролся, а сегодня время начинать что-то строить. Раньше я был «врагом народа», «отщепенцем», у меня целая коробка вырезок из советских газет. На моих передачах масса людей в КГБ написала диссертации. Цитаты мои фигурировали как образчики подрывной работы в книгах всех советских обличителей. А теперь я же призываю начинать строить. И мне очень важно передать эстафету.
Я. Сева, по ту сторону вы были национальным героем, а здесь на Би-би-си?
Сева. Ой, лучше об этом не вспоминать. Все свои хохмы я протаскивал контрабандой. У меня была очень жестокая редактура. Я ведь привез с собой весь свой гастрольный опыт, весь фольклор, от которого англичане падали в обморок. Я долго их приучал. Но, как гласит английская поговорка: «Начинающий со скандала кончает жизнь институтом». Я вырос на джазовых передачах из Америки, на абстрактном символе свободы. Эту идею раскрепощения я пытался двинуть в своих передачах на шаг дальше. Все мои приколы были направлены на одно: высвободить подсознание. Недоверие к нашей академической советской наукообразности, когда любая простая мысль высказывается профессионально-непонятным языком на двух страницах, то, чем и по сей день страдает наша критика, вызывает у меня жуткую злобу. Я пытался говорить со своими слушателями не простецким, а простым языком. И, кажется, мне это удавалось, У меня пудов пять писем-исповедей.
Я. Сева, что вы переводите из литературных произведений?
Сева. Сложный вопрос. Я не просто переводчик. Я как бы сижу на культурном заборе, на мне замыкаются оба потока. Я точно знаю, что переводить можно только общечеловеческие ценности. В России все идет на надрыве. Англичанам кажется, что мы каждую секунду переигрываем. Русская драматургия кончилась здесь на Чехове. Чехов им близок, потому что там есть вопрос о земле. У каждого англичанина есть сад, ему про это интересно. Или вот, например, плохой спектакль студии «Человек» про то, как пьют чинзано, имел успех в Шотландии, где каждый второй – пьяница. Это очень тонкое дело, поэтому я стараюсь не переводить, а адаптировать.
Я. Легко ли совместить русского с англичанином?
Сева. Невозможно. Русский совместим с американцем, итальянцем, французом, хотя француз уже хитрее и закрытее. Но с англичанином, с его клубной философией, с его рассудочностью... Русские люди – люди эмоционального подхода к жизни, чувственного решения. У англичан рассудок каждую минуту начеку. Пример: телевизионная передача, в новостях показывают человека, у которого погиб кто-то близкий, он рассказывает об обстоятельствах. В девяти случаях из десяти этот человек считает, что плакать он не имеет права. Высшее проявление характера у англичан – остаться рассудочным вплоть до момента смерти. Они очень боятся быть похожими на людей.
Англичанин боится общего, хотите ему рассказать про океан – покажите каплю воды, остальное он домыслит сам. Здесь существует культура недосказанности. Если рассказываешь историю целиком, они ужасаются, прячутся в свою скорлупу и слушать не хотят. А наши привыкли рассказать все, да еще на пальцах объяснить, да еще громким голосом, да еще кулаком запихнут, если в горло не лезет.
Правда, у нас начали появляться люди, умеющие отсекать свои чувства. Здесь ведь как только ты повысил голос, ты уже не профессионал, ты уже существо второго сорта. А какому русскому хватит сил, проиграв спор, уйти с достойным лицом. Мы ведь ведем себя как дети, в основном. Вместо строгого папы и мамы у нас советская власть, КГБ, мы против них протестуем, ножкой бьем, кидаем книжки. А как только мы начнем отвечать за свои действия, модель поведения изменится. Я уезжал в 75-м году, тогда вся страна вместе с Брежневым говорила «сиськи-масиськи» вместо «систематически». Приезжаю в Италию, а там подойди к любому мусорщику на улице, и он на блестящем языке, не прерывая дыхания, начинает говорить длинными фразами так вольно и славно, что волосы на голове шевелятся. Так и льется: «Либерта, волонта...» Тогда меня это потрясло.
А сейчас смотрю иногда советское телевидение: старшее поколение выкает, мыкает, выходит сопляк и излагает с начала до конца, со всеми знаками препинания и дыхание берет там, где точно. И так это радостно. В России ведь процесс исторический очень припозднился, крепостное право отменили только в 1861 году, значит, революцию делали дети и внуки крепостных, выросшие с привычкой к насилию. Вспомните, как Горького дед лупил розгой по субботам. Насилие было нормальной частью жизни. А здесь все было раньше, и голову отрубили раньше. Эти триста лет очень важны в культурном контексте. Конечно, теперь в России все пойдет быстрей, как у японцев, потому что есть готовые модели.
Я. Сева, в чем разница политических подходов русского и англичанина?
Сева. Посмотрите на английскую архитектуру, вы все поймете. Приватность во всем. Маленькое, дешевенькое, если средства позволяют, но лучше, конечно, на пятнадцати акрах с собственным озером и подъездом – но только свое. Чтоб ни с кем не нужно было жить вместе. Совершенно антикоммунальная культура. Посмотрите на русского: обшина, сходка, соборность, вече, колхоз и т. д. Мы привыкли жить коллективом. За счет этого у нас и чувство локтя и чувство юмора другие. Англичане в принципе друг другу не доверяют, чтоб стать приятелем англичанину, нужно очень много лет. С другой стороны, они очень терпимы, они обожают экзотику, тогда как русские в массе ненавидят чужака. В Лондоне чувствуешь себя гражданином мира.
Я. Сева, а если сравнивать Англию и Америку.
Сева. Америка также изолирована от мира психологически, как и мы. Ведь мир она воспринимает как «то, что не Америка». В этом смысле она как какая-нибудь Омская область. У меня к Америке огромное предубеждение. На карте Америка вроде не такая большая, чуть больше нашей европейской части, но мы забываем о том, что Советский Союз на сорок процентов состоит из вечной мерзлоты. Там жить нельзя. Так что получается, что в Америке население поменьше, а жизненное пространство огромно и совершенно замкнуто на самое себя. А потом – молодая нация, чудовищно плохое образование, малоинтеллигентный стиль жизни.
Сегодня раскроются границы – и попрет наш русский безрюкзачный турист, такой котик промысловый. Народ наш изобретательный, очень импровизационный, вырос по методу холодного воспитания телят: куда ни поедешь – везде теплее. И публика наша образованная, особенно которая образованная. У нас ведь нет классического образования, зато есть техническое, и очень все соображают в электричестве, что вызывает в Англии огромный восторг. Здесь ведь все гуманитарии. До сих пор считается, что техническое образование – это для детей рабочих. Уважающий себя человек в инженеры не пойдет никогда. Идеал – это, конечно, адвокат, политик, человек, блестяще выражающий свои мысли, цитирующий, начитанный, сдержанный. По моей теории, наши технари должны местные пустоты и заполнить.
Я. Сева, ведь, говоря «мы, у нас, наше», вы ни разу не подразумевали Англию.
Сева. Конечно, я – английский гражданин и на верность присягал королеве, и паспорт, но сами понимаете... Русская эмиграция – это миф. Какие-то осколки первой волны, все эти Гагарины, Толстые, которые до сих пор сводят счеты. Звонит мне одна: «Знаете Толстых? Они везде ходят и говорят, что они – графы! Они – не графы вовсе!» А сама княгиня, хотя работала всю жизнь продавщицей, последний раз книжку читала пятьдесят лет тому назад. В общем, кукольный театр. Есть немного второй волны, целые районы украинцев на Севере, которые вообще не смешиваются: так и живут «Булочками». Таких, как я, – единицы. Что бы я делал, если бы не уехал? Я бы работал агентом инфлота, а в свободное время играл бы на саксофоне то, что я хочу. Я был бы, видимо, человеком несчастным. Так что я благодарен эмиграции за то, что она дала мне возможность заняться любительством в новой области, и этим любительством заниматься профессионально. Но это именно мой случай, и только мой.
Я. Сева, англичане имеют хобби как экологические ниши в напряженной холодной жизни, есть ли у вас хобби?
Сева. Одна известная балерина, сраженная русским обедом, приготовленным моей английской женой, уговорила мужа-миллионера, чтобы мы с Карен написали книгу о русской кухне. В результате вот у нас на компьютере лежит рукопись, скоро мы сдаем ее. Это, конечно, адаптация для местных условий, поэтому ее должна была писать англичанка. Здесь из-за разницы климатических условий и энергетической отдачи едят во много раз меньше – вы, наверное, это на себе почувствовали. Все наши рецепты и порции пришлось уменьшать и утоньшать.
Вот, например, приходит к нам в гости один профессор, мы ему подаем гречневую кашу в лучшем виде, он застыл и говорит: «Это же корм для животных!»
А теперь, как специалист по кулинарии, я хочу произнести речь в защиту макарон. В нашей стране происходит чудовищное надругательство над макаронами, и я, как человек, живший в Италии и понявший макаронную культуру, хочу спасти ее от русской дискредитации. Сейчас много говорят об освобождении личности, демократизации, многопартийности, и никто не говорит о повышении качества жизни, а это на низово-бытовом уровне, на каждодневном понимании бытия – самое главное. Собственно, это – единственное, чего добился капитализм. А качество жизни складывается из мелочей.
Мы привыкли относиться к макаронам, как к чему-то, связанному с армейско-пионерско-лагерной столовой. Только в Италии я понял, как важно макароны не переваривать; это целое искусство, когда стоит повар и, сдвинув брови, пробует макароны. Готовые макароны как бы еще твердые, но уже мягкие; они сварены «аль денте», то есть «на зубок», я не побоялся бы сравнить их с грудью молодой женщины. Макароны в Италии варят от восьми до четырнадцати минут.
Макароны, вермишель – это все итальянские фамилии фабрикантов, придумавших свой сорт. Господа Макарони, Вермичелли, Фузили, Равиоли – создатели культуры под общим названием «паста». На моих глазах однажды произошло столкновение двух культур: культуры нашей, маннокашной-пионерской и «паста». Я наблюдал это, когда приехавший из Ленинграда эмигрант подрабатывал в местном ресторане на мытье посуды.
Когда начался обед, ему принесли спагетти и спрашивают, какой тебе соус. Он говорит: мне этого не надо, дайте молочка и сахара. Залил все это молоком, посыпал сахаром и размял ложкой, а потом уплел на глазах у изумленных итальянцев. Клянусь вам, что остановились все рестораны на улице, потому что народ сбежался посмотреть на него, у некоторых в глазах стояли слезы жалости. Такого в Италии за двести пятьдесят лет производства макарон не видели.
Правильно сваренные макароны с обыкновенным маслом и тертым сыром поднимут качество жизни гораздо выше, чем вся бесформенная идейная сторона перестройки, и это касается не только макарон. Приятного аппетита!
Ночью Сева и Карен отвозили меня в Бекенхем, мы пытались позвонить из автомата, но каждый второй был использован как общественный туалет или сломан; все они были засыпаны визитками проституток с формулировками «Массаж с фантазией» или «Маникюр, вы не пожалеете!». Предлагаемое прямым текстом карается по закону.
– Успокойтесь, – сказал Сева. – К утру все телефоны вымоют с шампунем.
Ага, позлорадствовала я, значит, не «они у себя не пачкают», а просто «они у себя же и моют». Проблема московских улиц показалась мне разрешимой.
А уезжать, если честно, было не жалко. Даже детям захотелось в школу, при воспоминании о которой я до сих пор вздрагиваю. Конечно, грустно было расставаться с веселой Пниной и милым Рональдом, но так хотелось домой!...
Снова электричка, пароход, электричка; Саша гениально как-то договорился с соседним советским поездом, что мы в Варшаве на него перепрыгнем и за рубли доедем. Ведь в Берлине можно и месяц просидеть, отмечаясь. А уж когда попали в него, увидели столько возвращающихся русских, чуть ли не братание началось. Девица из соседнего купе почти насильно стала рассказывать свою биографию.
– Бывшая актриса филармонии; ну, знаешь, что это такое: койка у сумасшедшей бабки, одноразовое питание, гроши, язва, плохое зрение и, чтоб на рубль больше заработать, надо со всеми переспать. И вдруг немец – богатый, вежливый, красивый. Думаю, шанс, встала на уши, отбила его у жены; конечно, он немолоденький, но еще ничего. Отвалила в Гамбург, вылечила язву, зубы, прооперировала глаза, живу. Чувствую, схожу с ума. Работы нет, общаться не с кем, он – робот, скупой как черт. Конфеты в вазе считал: сколько я сожру. Представляешь? Я взяла и закатила сцену, мол, все не так, жить так не могу. Знаешь, что он сделал? Молча выслушал, а потом начал бить. Знаешь, как бил? Долго, спокойно, как будто его этому учили, а ведь университет кончил. Я орала на весь Гамбург! Ты думаешь, кто-то вызвал полицию? Фиг. Я для них русская беженка. Через неделю, когда синяки сошли, иду в магазин, подходит соседка, улыбается: «Вы уже выздоровели?» Сука! Ты думаешь, он извинился? Нет. Он мне после этого купил колье, чтоб я на нем удавилась, наверное. Знаешь, я ведь сопьюсь так. Он к себе в спальню отваливает, а я достаю из-под кровати бутылку, лежу и вспоминаю свою жизнь в Союзе как сказку. Первый раз за три года к маме еду: денег не давал. Говорит: дорого. Это ему-то дорого, у него знаешь сколько денег по нашим представлениям? Со мной в купе уголовник едет, боюсь до смерти. У меня ж валюта.
Уголовник, петушиного вида малый, возвращается из Польши.
– Ох, чувихи, – стонет он, – меня бы кто до Германии пустил, я бы оттуда Рокфеллером приехал. Я за валюту срок барабанил, а заграницы в глаза не видел. Польша – фуфло, одни церкви, ни с одной проституткой не договоришься!
Утром, почти еще ночью, ворвалась наша таможня. Злая баба с головой, не мытой с детства, дико заорала:
– Встать! Выйти из купе!
– Можно я детей не буду поднимать? – попросила я.
– Встать, выйти из купе! Откуда я знаю, что вы там под дитями везете! – заорала она так, что дети просто свалились с полки. Основной шмон шел под матрасами, видимо, там должны были укрывать оружие, валюту и наркотики.
В соседнем купе таможенница цеплялась к пожилому человеку в пиджаке, увешанном орденами.
– Вы почему таким тоном со мной разговариваете? – выяснял он наивно.
– Потому что я на работе, а не по заграницам шляюсь, – орала она и, не найдя криминала, впилась в голландскую ветчину в целлофане, – мясные продукты только в количестве, съедаемом за дорогу!
– А я съем! – схватил он ветчину.
– Многовато будет. Инструкцию нарушаете. Сейчас акт составлять будем.
– Вы ее, наверное, сами хотите съесть? – предположил он.
– Нет, мы ее при вас уничтожим по инструкции, – оскалилась она и приступила к выполнению. До Москвы он бродил по вагону с криками:
– Всю войну до Берлина прошел! Хотел жене отвезти попробовать! Лучше б я на эти деньги шмотку купил!
Сам он до этого всю дорогу ел бурду из ресторана, а ветчину берег жене. Таможенница, конечно, не сунулась к валютчику, обинтованному пачками долларов и от этого неповоротливому, как комбайн: этот сюжет она не могла проглядеть набитым глазом, но сцена с ветчиной показалась ей более сладострастной.
Белорусский вокзал я чуть не облизала с ног до головы, как собака, давно не видевшая хозяина. В очереди перед такси стояли тетки с нашего поезда с прозрачными чемоданами, в плюшевых пиджаках и модных кроссовках.
– Почем чемоданы брали? – спросила я, дабы выяснить, откуда едут.
– По восемь.
– Гульденов?
– Марков.
– Понравилось в Германии?
– Как тебе сказать, – насупилась одна, – есть шо надеть, шо покушать. Но у нас лучше. Я б там жить не смогла. Я б там враз сдохла.
– Я тоже, – призналась я.
ОПЫТ «СОЦИАЛЬНОЙ СКУЛЬПТУРЫ»
Европа по отношению к России всегда была невежественна и неблагодарна.
А. С. Пушкин
Собственно, когда в Москву первый раз приезжает хорошенький молоденький студент антропософской медицины Урс Польман и предлагает трем драматургам – Елене Греминой, Михаилу Угарову и мне – участвовать в организации «Каравана культуры», следующего из Берлина в Пекин, мы страшно веселимся. Весной 1992 года через государство, в котором каждый день меняется все, провести поезд, набитый идеями и иностранцами так, чтобы никого не убили, не обокрали, не отравили и не утопили в экологически грязной воде? Ха, ха, ха!
– Я обращался в официальные инстанции, везде или жулики, или идиоты. Только молодые деятели русской культуры могут помочь мне в стране, в которой я ничего не понимаю, – жалуется Урс, и мы захлебываемся в благотворительном порыве так сильно, что, получив первые дойчемарки символической оплаты труда, чувствуем себя потерявшими девственность.
В листовках, разбрасываемых Урсом, написано про «пять вагонов-ресторанов», прицепленных к поезду, про то, что «русский язык будет самым главным языком, не любимый в Монголии, но первый иностранный», и про то, что «культурный караван понимает себя как социальную скульптуру, как образ будущего сотрудничества многих этнических и религиозных групп» и проходит под лозунгом «молодые деятели культуры за новую нравственность».
Идея, лихая по замыслу и нереальная по воплощению. Как раз то, что нам нужно.
Урс очарователен, он острит и хохочет, как русский, сбрасывает с балкона визитку кагэбэшника, требовавшего у него полного отчета, и горланит при этом марш Шопена. Он обещает евразийское единение и небо в алмазах, и мы с Леной... начинаем оказываться в совершенно неожиданных местах и в совершенно неожиданных ролях. Например, в монгольском посольстве у большого чиновника за ажурным чайным столиком с насекомьими ножками, на который красивая монголка в расшитом халате, под которым угадываются погоны, подает зеленый чай. А чиновник, расползшись по креслу и расслабившись от нашего щебетания, говорит:
– Вот бросить бы эту вашу грязную Москву, уехать в Монголию... Там у нас воздух, свежее мясо, на лошадях скачут, из лука стреляют! От вашей еды из «Березки» у меня весь организм болит.
А потом, спохватившись, садится, вспомнив о дипломатической спине, и мрачно спрашивает:
– А советские органы информированы об этом поезде?
– А у нас больше нет советских органов! – радостно кричим мы.
– Это вам только кажется, – и он щурит глазки, тонущие в щеках.
– Ах, конечно, – отвечаем мы, переглянувшись, бросаем на столик писательские билеты с ностальгическим золотым гербом Советского Союза (на новые у Союза писателей нет денег), – Союз писателей, Министерство культуры, радио, телевидение, Верховный Совет и Министерство просвещения! В общем, тридцать тысяч одних курьеров. Он недоверчиво морщится, но вид герба его утешает...
А потом – у директора Дома литераторов, у которого оговоренная предварительно цифра в двести марок при виде живого немца с кожаным портфелем в глаженом пиджаке начинает расти в геометрической прогрессии.
– Значит, если хорошо подумать о персонале, то марок пятьсот. Впрочем, еще ведь электричество и буфеты, так остановимся на тысяче!
И мы с Леной, малиновые от стыда, потому что еще только начали терять невинность в области социализации и еще не в состоянии переварить подобную мизансцену. А Урс бледнеет и тихо говорит:
– Это благотворительная акция, я – президент каравана, представляю берлинское молодежное антропософское общество, у нас нет таких денег! – И мы уходим ни с чем. Но жизнь щедра на варианты, и молодежный театр «На Красной Пресне», студенческий театр МГУ и Дворец пионеров предлагают помещения бесплатно. И это совершенно невероятно в условиях нашего африканского капитализма, но это факт. И тогда мы идем к красивой кагэбэшнице Марине, и она за ночь делает паспорта и визы. И мы печатаем листовки и составляем программу каравана в Москве. Это мы-то, дамы из-за письменных столов, у которых всю предыдущую жизнь на любую социальную акцию дежурный ответ: «Отстаньте, у меня еще второй том Монтеня не дочитан!»
И на предварительную рабочую неделю каравана начинают слетаться первые ласточки. И все эти ласточки совершенно свихнутые, потому что слово «рабочая» они понимают буквально: «О, ньет! Мы не хотим турьизм! Мы хотим работа!» И французский пластический театр «Ад ель Ритон» вкалывает вместе с голландским театром импровизации в душном помещении в тридцатиградусную жару, обучая русских актеров «сцендвижению», в результате чего появляется композиция уровня художественной самодеятельности и большое количество международных браков. И поселенный ко мне скульптор Йохан Бремен каждый день спешит в антропософский клуб «Аристотель» обучать скучающих одиноких женщин лепить «эмбрион», олицетворяющий в антропософской скульптуре сразу все. И некий суперграфик Вильфрид Штрюминг все время требует белые стены, которые жаждет расписать. И пожилой галерист Менинг целый день тусуется по мастерским художников и скупает тонны авангарда. И очаровательная завлит театра «На Красной Пресне», ставшего московским Штабом каравана, Света Новикова только успевает ставить самовар, потому что в кабинет каждую секунду вваливается падающий от жары иностранец с быстро выученным воплем: «Чай! Чай! Чай!»