Текст книги "Меня зовут Женщина"
Автор книги: Мария Арбатова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Сопоставив совет с группирующейся вокруг голубоглазого кодлой и суперменскими комплексами мужа, результатами которых может стать ночевка в полиции, я уговариваю своих сдвинуться из центра рынка к его освещенному выходу. Толпа покупателей и глазетелей сопровождает нас, продолжая орать «мяска, рыбка, кава». Веселый еврей, почему-то настаивающий на том, что он француз, доводит нас до исступления.
– Продайте часики за рубли! – канючит он, увидев на нас часы. – Мне очень нужны такие часики!
– Ну, подумайте, зачем нам рубли, мы едем в Англию!
– А мне они зачем? Продайте часики за рубли! Мне очень нужны такие часики!
– Саша, отдай ему все, чтоб только он замолчал, – умоляю я мужа на сотом витке этого сонета.
Получив часы «за рубли», он никуда не девается, а собирается отплатить за добро добром. Сначала для поднятия тонуса шепчет на ухо Саше какую-то скабрезность, от которой мой интеллигентный муж краснеет даже в сумерках рынка Ружевича, где уже никто ни от чего никогда не краснеет. Затем он наводит порядок в тушеночно-шоколадной очереди, выясняет наши цели, пересчитывает наши деньги и велит немедленно бежать в «Детский мир», до закрытия которого...
Купив и напялив на детей великолепные штаны, я обнаруживаю за двадцать минут до закрытия сапоги, о которых мечтала всю предыдущую жизнь. Муж уже ничего не может со мной сделать, я выхожу к центральному входу и начинаю продавать «Сказки Пушкина», соображая только, сколько тысяч мне не хватает и сколько минут до закрытия магазина. Саша взирает на это с ужасом, дети хихикают, представитель охраны порядка делает глазки, а я неумолимо двигаюсь к тридцати восьми тысячам. В последний момент, когда не хватает пустяка, передо мной возникает пара молодых супругов с двумя бледными ребятишками. Я сую ребятишкам по шоколадке, от чего родители приходят в ужас.
На каком-то языке мне удается объяснить, что жест чисто благотворительный, и они перестают выкручивать шоколадки из детских пальцев. Тогда я предлагаю банку кофе за смехотворную, но не хватающую мне на сапоги сумму. Они с ужасом переглядываются и предлагают в четыре раза больше. Я пытаюсь объяснить, что магазин закрывается, что ночью мы уезжаем в Берлин и все злотые в мире теряют для нас смысл. Я поочередно изображаю то поезд, то сапоги, то часы, неумолимо движущиеся к закрытию магазина. Они напряженно молчат, подозревая с моей стороны подлянку. Тогда я добавляю к кофе святое святых для всякого поляка в связи с дорогим электричеством – кипятильник – и называю прежнюю сумму. Они переглядываются и мотают головами. Отчаявшись добраться до их сознания, я ввергаю их в крайний соблазн, добавляю к этому банку тушенки – и называю прежнюю цену. Искушение так велико, что они начинают ругаться между собой, вырабатывая линию поведения со мной и размахивая деньгами.
Их разнимает старушка, продающая запеканки, из длинной тирады которой я понимаю только слово «русски» и жест у виска, оценивающий мои интеллектуальные способности. Они, наконец, отсчитывают нужную сумму, сгребают детей и покупки и, пятясь, отступают с лицами, перекошенными подозрением. У меня не хватает времени почувствовать себя Дедом Морозом, я бросаюсь в обувной отдел, прижимаю к груди коробку с сапогами, и звонит колокольчик. Видели бы вы мое лицо, когда на ступеньках закрытого магазина сапоги оказываются непоправимо малы!
Пани Кристина целует нас на дорогу, обещает приехать в гости, даже кормит детей яичницей, что в свете польских цен... Мы бежим на берлинский поезд, в очередной раз наевшись мясных консервов и шоколада. Одна из китайских пыток – человека кормят одним мясом, пока он не умирает в страшных муках.
Плацкарта наша утрачена, ну так что? В московской кассе объяснили, что все свободные места в поездах нашего направления – наши. Мы выбираем пустое купе, радуемся тому, какие мы умненькие, и отправляемся в Германию. Два полууголовных типа, разделивших нашу компанию через станцию, задраивают двери, задергивают занавески и выключают свет. Я понимаю, что у них так принято, но больше всего ожидаю, что «тут-то они нас и порешат». Вагон пустой, но Польша оказывается длинней, чем на карте. Сначала приходят люди с билетами на свободные места. Потом приходят на места полууголовных типов. Потом ссаживают Сашу, и он уходит стоять в купе. Когда добираются до меня, я безуспешно пытаюсь напомнить о привилегиях своего пола.
Вскоре приходится усадить детей на одно место, которое провидение сохранило для них до самого Берлина. Я выхожу, точнее, протискиваюсь в тамбур, забитый до отказа панами: примерно так Солженицын описывает перевозку зеков. Мне удается докричаться до Саши, стиснутого телами у соседнего купе, и мы с ужасом соображаем, что будем делать, когда детей, сидя спящих на одном месте, заставят встать. Никогда не верьте людям в билетной кассе. География, конечно, наука для извозчиков, но выяснить, что все здоровое мужское население страны ночными электричками отправляется каждый день за границу, потому что живет на спекуляцию, и что правительство страны поддерживает это решение экономических проблем, продавая по три билета на одно место, вы обязаны.
Ночная электричка Варшава – Берлин – эдакий город мужчин, где моя еще не до конца растерянная ухоженность и квохтанье над сыновьями вызывают дикое недоумение. С детьми в таком поезде следует ехать, только спасаясь от бомбежки или скрываясь от полиции. День хождения по Варшаве и полночи стояния в электричке делают свое дело. Когда под утро муж запихивает меня в соседнее купе на колени к юному коммерсанту, а сам остается стоять, охраняя детей, я уже плохо соображаю.
Начинается Германия, светлая и просторная, как Украина. В окнах бегут грубые сельские дома и цветущие февральские рощи. Попав в Европу зимой, оцениваешь доблестную роль русских морозов в отечественных войнах. Холод проживается здесь в пиджаках и плащах, меха надеваются в оперу. Жить в таком нечеловеческом климате, как наш, европейцам кажется гражданским подвигом.
После шипения куртуазных поляков окрики немецких таможенников напрягают и собирают оттаявшее в Варшаве естество. Четко, грубо и громко немцы прочесывают состав, отлавливают «зайцев» и расправляются с ними без всякого злорадства, как автоматы. Ни малейшего интереса у таможенников не вызывает и то, что пан, на чьих коленях я сижу, вовсе не мой муж. А дети в соседнем купе, вписанные в мой паспорт, еще и вписаны в паспорт человека, дежурящего около них стоя. Немец считает количество печатей и рявкает «гут».
«Город мужчин» шелестит фольгой и целлофаном, чавкает и хлюпает, дымятся развинченные термосы, благоухают бутерброды. Обладатель приютивших меня колен предлагает кофе. Я не могу добраться до детей и накормить их. Пожилой усатый пан, ехавший всю дорогу с детьми, дарит им свои бутерброды и бутылку сока, что в свете польских цен – жест королевский. Деловые Петя и Паша, уже сообразив, что Запад – не такой уж рай, припрятывают и то и другое.
Утренний пустой Восточный Берлин к нашим услугам. Около вокзала – банк обмена валюты. Стосковавшиеся по жизни с деньгами в кармане, идем менять законные, оговоренные декларацией транзитные денежки и протягиваем в окошечко кассы меченные Лениным красные бумажки.
– Это уберите. Это мы не меняем, – сухо отвечают нам.
– Вот декларация, согласно которой вы должны обменять нам шестьдесят рублей.
– Вот соглашение, подписанное вашим правительством месяц тому назад, о том, что наше правительство отказывается иметь дело с советскими рублями.
– Но почему нас не предупредили?
– Это вопрос к вашим властям.
– Скажите, где находится советское консульство? Мы хотя бы разобьем там окошко.
– Для того чтобы добраться до консульства, вам понадобятся марки, но учтите, советское консульство – последнее место, в котором вам помогут.
Дети с серыми лицами от ночного поезда и консервной кормежки, мы, десять раз проклявшие себя за то, что обрекли их на подобное развлечение, тюки, набитые пластинками, альбомами, сувенирами и напитками, тяжко везомыми в Лондон, видимо, составляют живописнейшее зрелище. К нам подходит молодая пара неизвестного подданства, парень на хорошем русском извиняется:
– Мы слышали ваш разговор, мы понимаем ваше положение, вы должны принять от нас немного денег. Пожалуйста, не отказывайте нам.
Мы не успеваем ни отказаться, ни поблагодарить, как они буквально убегают. Переглядываемся с преглупым видом. Теперь мы хотя бы можем позвонить и проконсультироваться, но, как в случае с «чеховедом», к телефону никто не подходит. Поезд в Голландию идет из Западного Берлина вечером, и мы отправляемся сдать веши в камеру хранения в Западный Берлин.
Когда идешь по центру Москвы и сквозь останки города сыто пялятся кагэбэшные и партийные гадюшники, кажется, что город растоптан умышленно. Недавно я везла через центр Москвы француженку, которая десять лет не была в России. Дело было перед Первым мая.
– Что это за дом? – спросила она.
– Лубянка. При Сталине здесь пытали. Короче, Бастилия, – объяснила я, и таксист поддакнул.
– Зачем же вы повесили на Бастилию портрет Ленина? – изумилась она портрету параноидальной величины.
– Что изменилось в Москве за десять лет?
– Все изменилось. Москва утрачена, – ответила француженка.
Так вот, Берлин, социалистический Берлин, был городом, который обожали его хозяева. Город – как ребенок, по нему в одну минуту видно, насколько его любят. Берлин таков, каким должен быть цивилизованный европейский город. Может быть, чуть более правильный и помпезный, чем бы хотелось, но стройный, светлый, чистый и какой-то вытянутый к солнцу. Город-монумент, в котором живут, ни капли с ним не фамильярничая, похожий на очень литературный сон о Германии.
Берлинцы, такие каменные после варшавян, равнодушно разглядывают нас, принимая за поляков. У немцев больше всего мне нравятся старики, то ли они озарены каким-то тайным знанием, недоступным пока остальным, то ли чувственность немецкая состоит из такой тяжелой материи, что делает многие лица похожими на гири, то ли пожилые захватили золотой, дофашистский век и отсветы этого века еще не растаяли в их глазах. В Берлине приятная молодежь, без особых красот, но интеллигентная; ухоженные, но зажатые дети. Когда идешь по улице, пугает ощущение задисциплинированности, мотивированности и обязательности происходящего. Дивный город пахнет мышеловкой, и у него чуточку интернатское лицо. А глаза у берлинцев – как аквариумы без рыбок.
Переходим через таможенный контроль в Западный Берлин, движемся к вокзалу и попадаем в подземный кафельный переход с огромным количеством щупальцев, выходящих в самые неожиданные места. В их сочетании, как у Борхеса, поражает даже не разнообразие, а сама «природа их соседства». Загадкой являются ручейки немцев, беседующих картонными голосами и безошибочно идущих в нужное щупальце. На вопрос «где главный вокзал?» смущенно пожимают плечами.
Указатели и надписи, на которых взращен советский человек, заменены буквами алфавита; ни один из людей в форме то ли не располагает полной информацией, то ли не понимает, чего мы хотим. Идем методом исключения, вместе с детьми и вещами, потому что вряд ли смогли бы вернуться в прежнюю точку лабиринта. Одно из щупалец заканчивается крохотным подземным ателье-магазином; фрау с сантиметром на шее обхамливает нас без всяких изысков. Второе – банком обмена валюты, с нами поступают аналогично. Дальше – заковыристые выходы в город, в метро, на электричку, бог знает куда.
Потеряв надежду, натыкаемся на искомое. В хилом щупальце стоит справочное бюро, наглухо закрытое, несмотря на обещанный капиталистический сервис, и висит крохотное типографское расписание, из расшифровки которого следует, что поезд в Голландию отправляется в 23. 00. Я, наконец, обнаруживаю полицейских, надменных и пышных, как члены Политбюро. Они медленно и прилежно прочитывают расписание с начала до конца и втыкают три пальца в цифру 23. Зачуханная платформа, расписание в стиле нашей сельской станции, где поезд стоит две минуты, обещает маршрут Западный Берлин – Хук ван Холланд. Дюжий малый в камере хранения, работающей только до 21. 00 (кстати, об удобстве), заламывает такую цену в фунтах, что его польский коллега вспоминается нам как отец родной. Потоптавшись, решаем вернуться в социалистическую камеру хранения, на которую бы хватило наших благотворительных марок, и выбираемся в щупальце, ведущее к электричкам.
На вопрос «как вернуться на главный вокзал (Хаупт Банхоф)?» нам отвечают странными взглядами. Потом потыкав пальцем в схему электричек, впихивают нас в поезд. Выйдя на надобной остановке, оказываемся на безумно красивой станции, меньше всего похожей на Хаупт Банхоф. Там снова тычут пальцем в схему, снова суют в электричку, снова выгружаемся и оказываемся вообще бог знает где. Дальше все как в дурном сне. Немцы спорят друг с другом, тычут пальцами в схему и с полной определенностью сажают нас в новый поезд. Вытаскивая вещи на новой станции, понимаем, что все больше и больше удаляемся от цели.
Пространство движения немецких электричек оказывается четырехмерным: с одной и той же платформы можно уехать в четыре разные стороны света. Десятый по счету поезд привозит в кафельное щупальце, с которого начался отсчет. Ясно, что либо никто не понимает чего мы хотим, либо над нами планомерно измываются. На детей нельзя смотреть; муж, простоявший ночь в поезде, валится с ног; я в истерике. Выхода нет. Я думаю, что придется разбить витрину, попасть в полицию, и тогда нас хоть куда-нибудь отведут. Умирая от отчаяния и стыда перед детьми, я начинаю рыдать.
Немцы оказываются слишком деликатными, чтобы вмешаться в судьбу семейной пары с детьми, чемоданами, плачущей женщиной и растерянным мужчиной. Из, всего Берлина мои рыдания действуют только на мужа, который невероятным способом соображает, что хилое кафельное щупальце и есть Хаупт Банхоф. только не Восточного, а Западного Берлина, что, чтобы попасть на большой Хаупт Банхоф, нужно вернуться через таможню в другой Берлин, что на одних станциях висят схемы электричек Восточного Берлина, на других – западного, а на третьих – общие. Немецкий автоматизм блокировал сознание консультантов: потратив на нас уйму времени, ни один не попытался выяснить, откуда и куда мы, собственно, добираемся. Самая большая загадка для меня до сих пор – по какому принципу они сажали нас в те или иные поезда.
Немцы нелюбопытны и производят впечатление людей, упакованных в целлофан. Уже невменяемые, бежим в Восточный Хаупт Банхоф и сдаем вещи в камеры. По телефонному номеру никто не отвечает, до вечера есть время, но уже ничего не хочется и вообще, если честно, хочется домой, и это уже осторожно высказывается вслух. На лавочке перед вокзалом открываем очередные консервы, завистливо поглядывая в окна ресторана и припоминая все афоризмы по поводу победителей и побежденных. Заходим в первый попавшийся магазин и видим девяносто видов обоев. Ну и что? Мы и так знали, что здесь их девяносто и что это само по себе еще ничего не меняет.
Страдать заставляет продуктовая витрина. Застрадали так, что махнули рукой на неприкосновенный запас фунтов, бежим в обменный банк. Там удивляются, вызывают директора, директор, хмыкнув, сгребает красивые английские железяки и насыпает нам социалистических медяков. Медяков хватает на четыре сосиски и два стакана чая, разбавленного чем-то вроде шампуня. Впоследствии узнаем, что во всех банках мира металлические деньги не обмениваются, увидев перед собой питекантропов, не знающих даже этого, директор крупно надул нас в обмене.
Вспомнив, что за точными немцами нужно все проверять, бежим в справочную. Ленивая лохматая тетка с табличкой «русский переводчик» уверяет, что садиться на голландский поезд можно и здесь, только на двадцать минут раньше. Я умоляю ее сказать правду, не придется ли снова ехать стоя.
– Конечно, придется. Вы, русские, думаете, что вас везде ждут, и покупаете билет с открытым числом. Вон, посмотрите, ваши русские сидят, ждут билетов. Живут на вокзале, денег им в банках не меняют, валюта кончилась, консульству наплевать. Они тут воруют и попрошайничают. Нехорошо, неправильно.
Целые семьи с детьми действительно сидят на чемоданах. Это возвращающиеся с Запада, купившие открытый билет, поверив советским кассиршам, что он удобней. Выглядит этот табор грустно и поучительно. Поживите недельку на вокзале в чужой стране без денег!
Ночь в поезде стоя мы не выдержали бы, даже если бы в Лондоне нас ждало наследство. Квартирное бюро закрыто, компьютер дает маловнятную информацию о дорогих отелях. Стеклянная обитель с крестом, полумесяцем и сочным рекламным обещанием оказать помощь матерям с детьми освещена соблазнительными внутренностями и заперта изнутри. Патруль из советских солдат, нелепых и негнущихся.
– Мальчики, где здесь можно переночевать?
– Тут, на вокзале. Пока здесь наши части стоят, немцы нас во как боятся. Мы их во как держим, – гордо сообщают курносый прыщавый русский, мордатый хохол и недоразвитый по возрасту, перекормленный нитратами азиат.
Становится очень стыдно. Ведь стыдно быть оккупантами.
В нашем распоряжении кафельный пол и деревянные скамейки, какие стоят в костелах. Собственно, а Западном Хаупт Банхофе нет и этого. Грязный Киевский вокзал с рядами клеенчатых кресел и малосъедобными, но доступными по цене любому гражданину мира пельменями вспоминается как сон золотой. Моральные силы истощены, мы готовимся к ночлегу на кафеле. И вдруг по телефону отвечает женский голос.
– Здравствуйте, Герда! – уже без всякого энтузиазма говорю я, ознакомившись с Берлином за день. – Не могли бы вы нам посоветовать, где можно переночевать и т. д.
– С вами дети? Вы ехали в сидячем вагоне? Это ужас! У вас есть мой адрес? Немедленно берите такси. Только не думайте расплачиваться с таксистом – это будет обида. С таксистом буду расплачиваться я!
Бросаемся в такси, едем мимо расступающихся солидных домов. Берлин, собранный и помпезный, как парад войск, летит мимо, как в окне самолета. Сказочная Герда появлением разрушает чары, во власти которых мы находились весь день, сердце города оттаивает как сердце Кая. Водитель, ухмыляясь, сообщает, что две ошибки, допущенные мной при записи адреса под телефонную диктовку, могли привести в противоположный коней города. Но поскольку все страшные сказки хорошо кончаются, он привез нас все же на Селла Хассе.
Из дома выбегает спортивная блондинка в футболке и джинсах и падает нам в объятия. Мы с трудом верим, что это пятидесятилетняя профессор экономики Герда! Яспер. В квартире, срисованной с каталога, нас ждут ванна, полная розовой пены, постеленные постели и ужин, на который не хватает сил. Мы проваливаемся в сладкое варево сна, в котором ехидные немецкие электрички перемешаны с болтливыми польскими спекулянтами.
Просыпаемся в детской семилетней Лидии. Стены вместо обоев разрисованы веселым художником, на них присутствуют солнце, лес, звери, цветы, грибы и дома. Всей компанией они страхуют Лидию от уныния и советского «не смей пачкать обои». Стеллажи набиты играми, при виде которых Петя с Пашей уже не хотят даже есть. На письменном столе хозяйки комнаты ваза со сладостями. Никто не объясняет, что «конфеты можно после еды» и что «много конфет вредно». На столе несколько хороших кремов. И тем и другим Лидия застрахована от проблем, которые советские девушки решают полжизни.
Кухня Герды отделена от столовой стеклянными полками, в которых стоит посуда; сквозь хрустальные ножки бокалов хозяйка улыбается нам, возясь у плиты, поглядывая на экран телевизора.
– Кто придумал такую кухню?
– В каком смысле?
– Эти стеклянные полки...
– Типовая застройка, чтобы человек, готовящий еду, не чувствовал себя отделенным от семьи.
Герда, окончившая московскую аспирантуру, говорящая по-русски, с большой неприязнью говорит о Западном Берлине.
– Мне нравился капитализм, пока он не касался нас. Вы, русские, думаете, что капитализм сам по себе решает все проблемы. Социализм – это плохо, но капитализм – это ужас! Вы больше других пострадали от марксизма, а судите о мире по примитивам марксистской шкалы. Только ваши вожди обещали, что социализм – это рай, а вы считаете, что капитализм – это рай.
– Ах, Герда, – вопим мы. – Вас испортила московская аспирантура! Капитализм в одну секунду вылечит нашу страну, как и любую другую!
– Ладно, – отвечает Герда. – Езжайте дальше, смотрите, только снимите, как это говорят у русских, «красные очки».
– Розовые очки.
– И не забудьте, я объехала весь мир, к тому же я специалист по капиталистической экономике. И я поняла к своему возрасту, что дело совсем не в строе, а в национальном характере и уровне культуры.
Герда везет нас в Западный Берлин; город в ее присутствии из декорации превращается в организм. В стеклянном банке, засыпанном рекламными проспектами, вежливейший парень предлагает поменять нам мешок рублей на несколько марок. И согласен так же обойтись с фунтами.
– Это ужас! – говорит Герда. – Две марки стой бутылка воды, а бутерброд стоит дороже.
Курс, по которому нам предлагают поменять фунты; не соответствует вообще ничему. Он исходит только из того, что нам нужны марки, и больше ни из каких реальных денежных соответствий.
– Это частная контора? – спрашиваем мы.
– Нет, государственная.
– ???
– Им плевать на курс фунта. Значит, так. Деньги здесь, пожалуйста, не меняйте. Вот восточные марки, вот пакет с едой, а меня ждут аспиранты. Проголодаетесь – вернетесь в Восточный Берлин и купите все на восточные марки.
Центр Западного Берлина, конечно, отличается от московских улиц примерно как пионерская песня от музыки Шнитке. Но остаться жить на этой улице я смогла бы только под дулом пистолета. Эдакое железобетонное рококо, вакханалия реклам, пальм в кадках, покрытых ковром тротуаров и прочее сумасшествие денег. Немножечко пародия на капитализм, в котором изобилует все, кроме вкуса и чувства меры, притом, что в двух шагах Остров музеев.
Вход в зоопарк не по карману не только нам, но и большинству западногерманских детей. В магазине цветов, оформленном с нечеловеческой красотой, запрещают фотографировать. Старинный японский меч в магазине оружия, конечно, стоит дорого, но типовой пистолет – дешевле обуви, а обувь – дешевле книг.
У метро грязная девочка продает старые игрушки, лежащие на драном одеяле. Две девушки плохонько поют, бренча на гитаре. Пьяный старик, тряся железной кружкой, выпрашивает деньги на лечение привезенного из Лапландии оленя. Плешивый олень, хрипло дыша, лежит рядом и безнадежно смотрит на берлинскую публику слезящимися глазами. Пижонский магазин мебели предлагает кривые декадентские диваны, стеклянные столы и шкафы с выдвигающимися зеркалами, торшеры и раковины по цене дворцов.
– В магазине машин «Порше» с одной царапиной за восемьсот марок (кроссовки стоят от ста до двухсот). Почему так дешево?
– Это не дешево, на этой машине уже ездили.
– У вас есть «Лады»?
Лицо продавца становится таким, будто его заставили съесть таракана.
– «Лада» – самая плохая машина, которую я знаю. Никогда не покупайте «Ладу».
В магазине велосипедов детей, садящихся на образцы, обхамливают так, что советские тетки за прилавками кажутся институтками. На углу окликают по-русски. Очень пожилая интеллигентная пара.
– Извините, мы услышали, что вы говорите по-русски. Сын женился на немке. Немцы, конечно, очень вежливые. Если вы попросите, вам взвесят хоть один кусочек колбасы. Но понимаете, они – немцы. Нет, они хорошие, но... Вы не думайте, нам тут очень хорошо. У нас есть все. Правда, мы ни с кем не общаемся, но иногда заходит сын. Вот бы разок по Москве пройти... Как хорошо, что мы вас встретили, у нас сегодня праздник! – У старушки парализована рука, старичок ее нежно поддерживает. Держатся они мужественно, только когда начинаем прощаться, хлещут слезы. Стоят и смотрят нам вслед...
В «Европоцентре» теряем детей. Похолодев от ужаса, бегаем по эскалаторам в поисках полиции и, наконец, обнаруживаем не полицию, а самих детей у оружейной витрины. Огромные водяные часы, состоящие из колб и фонтанов, напоминают о поезде, и тут дети требуют бундесмарки на туалет. Приходится искать темный угол, так как при обмене валюты эта услуга стоит неделю жизни семьи в Москве. В двух шагах от вылизанной центральной улицы оказывается грязь, темнота и «мерзость запустения». Пока я стою на стреме, ко мне подходит веселенький итальянец в алом кашне и приглашает выпить кофе. Объясняю, что путешествую с мужем и детьми и предпочитаю пить кофе в их обществе. На плохом, под стать моему, немецком итальянец жалуется, что ему так хреново и одиноко в Берлине, что он был бы счастлив выпить кофе со всей семьей. Объясняю, что время до поезда... Подходят Саша и дети.
– На каком языке вы разговариваете? – удивляется итальянец.
– На русском.
– Так вы русские? О, я знаю, как плохо живется русским! Вы должны купить от меня детям шоколад! – сует десять марок и убегает, размахивая руками.
– Ну вот, – фыркают дети, уже развращенные за время пути подаяниями, – подошел бы раньше, мы бы как белые люди побывали в капиталистическом туалете.
На Унтер ден Линден идет гуляние, веселые толпы тусуются вокруг торгующих сувенирами поляков и итальянцев. Молоденькая девушка, торгующая булыжниками от Берлинской стены, дарит Паше кусочек. Респектабельная компания в глубоких декольте и смокингах весело развлекается с наперсточником, а потом деловито сдает его в полицию.
Карусель огней, нарядов и витрин докатывает нас до Хаупт Банхофа. С поездом нас, конечно, накололи: отправляется он, конечно, только с Западного вокзала, о чем мы узнаем за двадцать минут до случившегося, и несемся как сумасшедшие чуть не вдогонку. Вопреки прогнозам справочной тетки, он оказывается пустым. Так что миф о немецкой точности, основательности и обязательности успеваем выучить на своей битой роже.
Национальный характер, конечно, чрезвычайно важная вещь. В немецких электричках каждое место было ограничено кретинскими подлокотниками, раздражающими бодрствующего и впивающимися в уснувшего. Подлокотники стояли на страже. Даже если человек ехал ночь в одиночестве, лечь спать он мог только на пол. В голландской электричке все опускается, разбирается, и пространство купе оказывается сплошным спальным местом. Потрясенные заботой конструктора, засыпаем на плащах и куртках.
Советские средства массовой информации, гнобившие семьдесят лет западный миф, с большевистским напором бросились в обратную сторону, хотя истина, как всегда, посередине. Они почти добились того, что, подъезжая к границе, советский человек начинает чувствовать себя выпускником интерната для умственно отсталых. Ему кажется, что он плохо одет, плохо воспитан, плохо образован и выглядит кретином. Я вижу людей, проехавших всю ночь в голландской электричке, с выпрямленной спиной: видимо, считающих, что, заснув, посрамят флаг отечества.
С нами происходит обратное: будучи яростными западниками дома, мы ударяемся здесь в квасной патриотизм. Поляки кажутся нам слишком гибкими, немцы – слишком прагматичными, голландцы – слишком сытыми, англичане – слишком холодными. И все они выглядят совершенно инфантильными. Им бы всем наш семидесятилетний социалистический опыт со всеми нашими пирожками, от них бы просто следа не осталось. Русские – великая нация, если смогли все вынести и остаться похожими на людей. Не такой уж длинный фашизм изуродовал немцев больше, чем семидесятилетний геноцид наших. Германия, при всем своем великолепии, ощущается как энергетическая дыра между Польшей и Голландией. У молодых немцев лица – как у цветов, пробивших асфальт.
Каждый час сна в электричке дверь открывается, и то контролер, то таможенник, извиняясь на трех языках и включая свет, просит паспорта и билеты. Разглядев спящих детей, они обычно извиняются и исчезают. Исключение составляет пожилой немец, заставивший разбудить детей, сложить кресла и, не обнаружив никого, а там никого и нельзя было спрятать, кроме Дюймовочки, обиженно удаляется.
Интимноголосые голландки в станционных радиоузлах мурлычат объявления, уютные станции сияют улыбками провожающих. Голландцы выглядят сказочными персонажами. После элегантно, но жестко одетых немцев и тянущихся за ними поляков голландские пелеринки, помпоны, перышки и загнутые носки сапог заколдовывают. И этот румянец во всю щеку, и глаза, спокойные, как океан. И дома из медно-коричневого кирпича с окнами такой чистоты, как будто это не стекла, а наглядные пособия. И зелень такой зелености, какой просто не бывает в палитре. И скот, разгуливающий на пастбищах, точно вымытый шампунем. И то, что везде живут. Ни одной дыры вдоль железнодорожного полотна. Ни тесноты, ни пустыни, везде одинаковый блеск и хорошие манеры. Даже в туалете электрички наркоман бросает ватку и ампулу не куда придется, а в урну.
Хук ван Холанд пахнет морем. Он весь нарисован акварелью на мокром шелке. Ничто так не передает оттенок воздуха, как слайдовая пленка. Если в Москве воздух светлый, в Ленинграде – голубоватый, на Украине – желтый, то в Голландии – мокро-бирюзовый. На вокзале вместо носильщиков – тележки. Грузись и езжай. Тяжело? Персонал и попутчики будут сражаться за возможность помочь. В Берлине ни тележек, ни носильщиков, ни помощников.
Двери станции автоматически раздвигаются, когда подходишь. К молчаливому ужасу персонала, Паша и Петя успевают войти в них и выйти раз триста. Голландские гульдены ярко-красные, зеленые, желтые, синие без всяких помпезных портретов. Веселые, как кубики. В справочном бюро не врубаются в мой вопрос «как доехать до Амстердама?» ни на английском, ни на немецком. Поменяв деньги, звоним некой Люси, хранительнице музея Святого Петра. Люси обстоятельно объясняет, что проезд до Амстердама и обратно будет стоить примерно все наши деньги. Развращенные бесплатностью советских железных дорог, перекашиваемся от обиды. Ехать-то всего несколько часов! Жаль. Ну, тогда хоть Роттердам разглядим толком.
Однако к этому моменту наше невнятное поведение на станции становится событием. Дети, катающиеся на тележках с багажом наперегонки, родители, отчаявшиеся получить какую-либо информацию, вызывают у персонала сначала недоумение, потом ужас и, наконец, жалость. Из Берлина приехало человек тридцать, все на виду, и все, кроме нас, не нуждаются в опеке. Станция уютная, маленькая, у персонала лица, как будто вы приехали к ним домой. На нас бросается команда заботливых людей в форме и, щебеча, начинает запихивать нас в пароход на Лондон. Руками и глазами мы пытаемся объяснить, что хотим оставить вещи в камере хранения и рвануть в Роттердам. Они приходят в ужас, решив, что мы заблудились и лучшее, что можно для нас сделать, – насильно засунуть в пароход по нашим билетам.