Текст книги "И. Полетаев, служивший швейцаром"
Автор книги: Мария Бушуева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
– В нашей стране гении не нужны. Это у вас в Америке ценят яйцеголовых. – Полетаев опустил голову, тут же вспомнив, что начал лысеть. – Хочется по этому поводу выпить.
– О, кей! – обрадовалась Лиза. – Я куплю русской водки и поедем ко мне в гостиницу.
– Нет, нет, лучше ко мне.
– О’кей.
Они съели купленные Лизой бананы и запили их русской водкой.
– Смотри, смотри, Лиза, вот пепел от моей пьесы! Ты не представляешь, как ярко она горела! – Полетаев подхватил с железного листа, на котором обычно пекут пироги, горсть сизого пепла и разбросал его по кухне. – Летит, летит моя великая комедия! Теперь я больше не драматург! Все! Конец спектакля!
– Мне очень жаль, – сочувственно качала головой Лиза. – Ты – настоящий русский гений.
– Сжег, сжег я мою бессмертную, – горевал Полетаев, дожевывая банан.
– Я могла прочитать твою пьесу, – после четвертой рюмки мечтательно сказала Лиза. – У нас в Лос-Анжелесе много есть хорошие театры.
Полетаев насторожился.
– Ты бы стал знаменитым, как Хемингуэй.
– Э-эх, сжег я свою бессмертную, даже черновика не осталось… А вдруг… – Полетаев подпрыгнул. – Вдруг все же… – Он изобразил, что лихорадочно что-то вспоминает. – Нет, не может быть! Лиза! – Он побежал в комнату, тащя за руку расслабленную миллионершу. – Вот здесь, в ящике, – он наклонился, перебирая бумаги. Лиза, качнувшись, плюхнулась на пол рядом с ним, обняла его правой рукой, а левой стала тоже вытаскивать из лохматой пачки лист за листом.
– Один есть! гляди! – торжествующе крикнул Полетаев, высоко поднимая страницу, как спортсмен доставшийся ему приз. – Двенадцатая! Это когда у мужа вырастают…
– Читай! – захлопала в ладоши Лиза, поднимаясь с пола и пытаясь сесть в кресло, что в конце концов ей все-таки удалось.
– Еще лист! Еще один! Рукописи не горят!
– Я могу взять твою пьесу и буду читать в гостинице, – потягиваясь в кресле, предложила Лиза. – У меня есть еще день в России.
– Нет. Я хочу тебе прочесть сам! Здесь! Сейчас! —Полетаев побежал по комнате на коленях, держа в руках немного помятые страницы.
– Хорошо. А немножечко русский секс?
– Русский? – Полетаев заставил себя мило улыбнуться. – О’кей.
Проклятущие самки капы, они везде одинаковы, никакой империализм их не берет.
Он встал с колен и начал читать, монотонно, как мулла:
– "Рога". Комедия. Действующие лица: Иван Николаевич Собакин, доцент. Инна Петровна Собакина, его жена, тоже доцент. Леонтий Печкин, любовник Собакиной, тоже доцент. Павел Павлович Кукушкин, аспирант, тоже любовник Собакиной…"
…Но Лиза уже спала, поджав стройную ножку и уронив голову на спинку кресла, из ее наманикюренных пальчиков выпала сигарета "Ява" – миллионерша предпочитала все русское – в ее светло-пепельных волосах запуталась оса, Полетаев осторожно встал, поднял сигарету с пола, положил в пепельницу и стал прогонять осу страницей из своей неоцененной комедии…
* * *
…Точно золотая рыба, плескался церковный купол в темной рваной сети птичьей стаи, но, не пойманный, то приближаясь, то отдаляясь, вновь уплывал на вершинах зеленых лиственных волн и медленно к нему из травы поднимался вниз головой Полетаев, а бабочка, прилепившись лапками к его лбу, подрагивала, как алый поплавок…
По голым ногам пробежал муравей, но то не были ноги Полетаева, его ум уточнил, нет, не мои, не мои, а чьи? – и перевернутый Полетаев попытался проследить взором вверх по ногам – знакомый смех рассыпался – и Полетаев заставил себя сесть – это Люба шла с бидоном, разнося козье молоко дачникам, и муравей, курсировавший вместе с ней, недовольно сошел с ее широкой ступни: остановка, скоро ли? долго ли ждать отправления?
– Все лежишь, – улыбнулась Люба.
– Мысленно пьесу переделываю, – Полетаеву стало стыдно своего ничегонеделанья, он потянулся в карман за сигаретой. – Будешь?
– Э, нет, ты же знаешь, я люблю после пятидесяти граммов.
– Знаю.
– Молоко вот ношу. Хочешь отпить?
Полетаев кивнул.
Люба наклонила бидон, он сделал несколько крупных глотков, струйка молока побежала по его подбородку, быстро скатилась по груди к ямке живота.
– Хорошо!
– Больше не дам – не донесу так.
– Спасибо, что ты.
Она пошла по траве, задевая ситцевой юбкой растрепанные детские головки цветов и непонятно было – то ли так земля притягивает ее, что ноги ее округлы и тяжелы, то ли тысячи таких же, тяжелых и округлых ног притягивают землю…
А я вот лежу, никому не нужный, совершенно бесполезный, быть бы хоть шмелем, был бы шмель, уууу, нет, лучше…
Люба уже скрылась за холмом, и опять поплыла золотая рыба по небу, и вновь рваная стая ловила ее и не могла поймать. И вновь, и вновь – и так миллионы раз, так миллиарды раз… Так в чем же твоя уникальность, Полетаев, кто ты. летящий вниз головой из никуда в никуда? Я?
– Ты.
Полетаев сел, стал озираться: никого не было. Только звенел летний воздух, и в зеленых вершинах лиственных волн то исчезало, то вновь появлялось, словно рождаясь вновь, летнее небо.
* * *
– И что ты такой невезучий, брат? Она даже слышать о тебе не хочет! Ну кто так делает – напоил ее, а потом вместо того, чтобы обласкать бабу, заставил ее слушать твое бессмертное творение!
– Я такой спектакль для нее разыграл, – жаловался Полетаев гнусаво, у него текло из носа, – изобразил, что навсегда бросаю искусство, думал, она станет спасать русского гения.
– Болван ты, за ногу тебя дери! С этими иностранцами попроще надо, без сложностей, затопил бы ее славянской страстью и она бы и пьесу твою прочитала, как пить дать!
– Я не проститутка. – Полетаев гордо выпятил грудь. – Я не могу без любви.
– Ювелиршу свою ты прямо обожаешь!
– Я ее жалею, у нее было трудное детство.
– И Лизку бы пожалел за пару миллионов. Что мне с тобой теперь делать?Такие клиентки на голову, как птичий помет, каждый день не валятся. У меня осталась вдова нашего резидента, застрелянного в какой-то чегеварии, где он сам, возможно, и заварил кашу. Но она глупа, как пробка.
– Нет, – отмахнулся Полетаев, – и не рассказывай, не трать пыл. Сил у меня больше нет, укатали меня горки, ухайдакали романтики пера и топора… Вот, схожу к Лиходеенко, если он не поможет…
Какая-то непонятная тень пробежала по лицу Застудина – точно одно его лицо устремилось навстречу другому и в том месте, где они встретились, образовалось нечто третье и тут же исчезло.
– …брошу тогда все свои литературные опыты…
– И откроешь маленькое кафе! И сам будешь сыт, и довольный народ за хорошую жратву тебе потом памятник поставит рукотворный.
– "У Гоголя".
– Что "У Гоголя", – не понял Застудин.
– Кафе можно так назвать. В тихой дачной местности. Я больше всего на свете люблю Гоголя Николая Васильевича, он мне в детстве был ближе отца родного.
– Тогда лучше сразу назвать "У Вия"! – хмыкнул Застудин.
И тут-то и раздался звонок в дверь.
– И кого черти несут? Может, сантехник? Открой, брат.
Полетаев даже не поглядел в дверной замок и, распахнув дверь, решил – точно, сантехник.
На пороге стоял огромный мужичище, в смятой кепке и дрянном, постсовдеповского пошива, поношенном костюме, плохо выбритый; мутные его глазки и красный нос – так обычно в старых сатирических журналах изображали хронических алкоголиков и скандалистов – выдавали, что пришедший таковым и является.
Все это мелькнуло в сознании Полетаева, но затем свет разума погас, поскольку мощным кулаком была, так сказать, разбита лампочка. Иными словами, констатировал вбежавший в прихожую Застудин, громила дал Полетаеву в глаз, после чего Полетаев упал и ударился головой (уже начинающей лысеть, господа присяжные заседатели) о дверной косяк – и потерял сознание.
А будет знать твою растакую растакую такую и еще раз такую и через нее такую перетакую ядрена вошь – как девок портить, сообщил мужик и мутные его глазки налились кровью.
Застудин потрясенно поглядел на лежащего Полетаева.
– Каких девок, чего ты мелешь…
Несколько позже, когда мужик ушел, а Полетаев наоборот пришел в себя и, обмотав мокрым полотенцем лысеющую голову, ныл на диване, пересказывая Застудину свою историю с Мариночкой, о которой не только мы, но и он сам основательно успел забыть, Застудин в лицах изобразил, как развивались события: а я ему, ты что белены объелся, козел, а он мне так так перетак он ее трахнул, она теперь беременная, уже пять месяцев, скоро пузо на нос полезет, а негодяй сбежал и отказался жениться. Негодяй, Полетаев, это, разумеется, ты.
– Сколько месяцев? – жалобно всхлипнул Полетаев. – Пять?
– Ну.
– Да я с ней и знаком-то всего два месяца! В начале лета на остановке троллейбуса познакомился! Ужас! – Полетаев схватился за сердце.
– В общем папаша отвалил только после моих длительных уговоров и с одним условием: завтра ты к ним явишься, живут они на самой окраине, на двести восьмом автобусе до конца, и вы с Мариночкой пойдете в загс. А иначе он послезавтра…
– Молчи! – вскрикнул Полетаев тонким голосом. – Он убьет меня! – И он, сжав ладонями свою обмотанную голову, отвернулся к стене. А Застудин, что было с его стороны все-таки грубо, даже оскорбительно, пожалуй, раскатисто, заливисто, жизнерадостно захохотал.
Полетаев лежал, уткнувшись в стенку дивана распухшим носом, и крупные слезы, о слезы людские, катились по его щекам, и одна, точно капля дождя, прыгнула с ресниц на его толстые губы. И оказалась соленой-соленой.
* * *
Били его и когда он служил швейцаром в ресторане. И прослужил-то всего четыре месяца и тринадцать дней, а на четырнадцатый день его побили два официанта и гардеробщик Федя. И выбросили во двор, где он довольно долго пролежал, как ватная кукла, между пустых бутылок, мятых коробок и грязных разбитых тарелок, пока вдруг не вспомнил, что мама дала ему с собой новый утюг, который после работы он должен был отнести ее подруге. Тогда он, охая, поднялся, осторожно, озираясь, вошел в ресторан с черного хода (откуда, кстати, был и выброшен) – и тут же получил еще раз в ухо от того же сурового гардеробщика Феди.
А дело-то было пустяшное: Федя брал чаевые, а чтобы увеличить свой нетрудовой доход, еще и втихаря обшаривал карманы пальто, пока их владельцы в зале пили, дрались и танцевали. Полетаеву тоже порой совали какие-то деньжата (и Полетаев брал, да, господа!), но обязан был делиться полученными чаевыми с Федей ровно пополам, уж такой закон у нас, фраерок, извини, а тут Феде померещилось, что Полетаев всю свою выручку замылил, Полетаев и верно попытался на этот раз что-то такое припрятать, а почему, а почему! добытые в унижении грязные деньги я должен! я должен!..
– Нипочему, – сказал Федя. И крепко ударил Полетаева, как говорится, под дых. Так бесславно закончилась полетаевская ресторанная карьера.
И сейчас, разглядывая в зеркале свою физиономию, он печально размышлял о гнусности мира, который весь состоит из таких вот ничтожных Федь и Мариночкиных папаш. А мы, гении человечества, влачим свое жалкое существование, мы…
И вспомнил: в одном затрапезном, так называемом экспериментальном, театре, давным-давно лежит у режиссера его пьеса. Может, "Рога" уже поставили и Полетаев давно знаменит? Или – что вероятней – пьесу просто украли и она идет в их капустном театре под другой фамилией? Надо срочно туда ехать: если еще не стащили, неровен час – завтра сопрут. Он опять приблизил к зеркалу лицо: пожалуй, даже романтично – возвращался поздно вечером от друзей, напали трое, нет, не так, сначала подошел один, приобнял сзади…
– и так нехорошо дыхнул на меня, что я чуть ему не сказал… Нет, – прервал себя Полетаев, а молодые актриски сгрудились все вокруг него, точно вокруг елки, и картинной ойкали, и картинно закатывали глаза. – Расскажу все сначала. Я был в гостях у одного знаменитого писателя, не стану называть фамилии, ну был немножко нетрезв, писатель угощал меня марокканским ромом, вдруг подходит ко мне возле метро бугаина метра под два и тычет в меня пистолетом да еще ухмыляется, мерзавец, деньги значит ему нужны, а у меня с собой были какие-то копейки, признаюсь, хотел ему сразу все отдать и черт с ним, как говорится, отдать и в метро, гляжу, к нему еще второй идет, но когда этот громила меня приобнял и на меня дыхнул, а из его зева принеприятно воняло, мне захотелось ему сказать, идешь на дело, чисти зубы, болван! так вот, наверное, от его зловония я и осатанел, я схватил его руку с пистолетом и – пререломил о свое колено!..
– О! – воскликнули актриски.
– …Раздался неприятный хруст…
– Бррр! – заежились актриски.
– …и тут подоспел второй, я пнул его, он отлетел, смотрю, первый корчится от боли, второй валяется рядом, а третий – ну третьего я схватил и скинул вниз – и он полетел по экскалатору…
– Вы дрались в метро? – удивилась одна.
– Уже в метро нападают? – испугалась вторая.
– Но, по-моему, драка началась не в метро, а на улице? – Не без иронии уточнила третья, в очках.
Эта дура небось бухгалтером у них служит.
– Неважно, где началась, важно, что хорошо кончилась, – мрачновато пошутил Полетаев. – Кстати, где у вас режиссер?
Кажется, там, нет, в буфете, нет, у себя, нет, уехал в Дом актера, а я говорю, с этой, нет, что ты сдурела, они расстались, он в кафе напротив театра, уехал, уехал, вернется к обеду…
Ну расчирикались певуньи, ну расщебетались. Напоите-ка меня лучше чайком-кофейком.
Та, что в очках, наверное, бухгалтер, скептически поджала губы и, стуча металлическими каблуками, удалилась. В конце узкого и длинного коридора, стены которого были полностью оклеены афишами, отчего коридор казался пятнистым удавом (вид изнутри) хлопнула дверь.
– Ушла, – сказала одна.
– Она всегда так, – заметила вторая.
– Думает, прима, так ей все можно, – возмутилась четвертая, поскольку именно ушедшую, очкастеньку, Полетаев пронумеровал третьей.
– Прима? – поразился он. – А я было решил, что она счетовод.
– Да! Да! Да! – обрадовались все актриски дружно. – И мы! И мы! И мы!
– И мы так думаем, а он, – актриски переглянулись: первая посмотрела на четвертую, четвертая – на вторую (и так далее).
– Что он?
– Он считает ее великой актрисой, он ей роль Офелии дал!
– Ей больше подошла бы роль Кикиморы. – Полетаев почувствовал себя старой сплетницей. – Или Бабы Яги в детском спектакле.
Пойдемте скорее, чай, кофе, конфеты, печенье, ваша пьса, конечно, чудо, несомненно, гениальная, а вы и сам просто душка, просто…
– Правда, я похож на куколку? – прервал их верещание Полетаев. – Подать ананасы в Шампанском!
Они все сразу громко и деланно засмеялись.
Его привели в комнатушку, тоже завешанную афишами, поверх которой были пришпилены фотографии актрисок – первой, второй, четвертой…
– А где же портретик вашей примы?
Вдруг стало слышно, что окна театра выходят прямо во двор детского сада: малыши звенели, как колокольчики.
– Она у нас в отдельных апартаментах, – сказала четвертая.
– С отдельным диваном, – съязвила первая.
– Кофе готов, – сообщила вторая, которая как-то не замечалась вовсе.
Полетаеву уже надоело их нумеровать. Он отпил кофе и стал разглядывать афиши: пьеса "Рога" на них не значилась.
И тут в дверь влетела еще одна – с красным пятном на шее и смазанной с губ помадой. Она села, тряхнув волосами и растопырив обнаженные коленки. Эта понятно на какие роли.
– Ну и где же все-таки ваш режиссер?
В Доме актера, в кафе напротив, а может, уехал за реквизитом, нет, наверное, он занимается репертуаром…
– Уехал, – сказала та, которая понятно на какие роли. – Мне только что стало известно. А вернется через две недели.
Актрисы мгновенно Полетаеву надоели. Правда, на всякий случай он продолжал им натянуто улыбаться. То одной, то другой, больше их не пронумеровывая.
– А что же с моей пьесой? – Он поставил на столик чашку с недопитым кофе. – У меня ведь ее может другой театр поставить.
– А вы сходите к ней, – длинноносенькая, та, что фигурировала сначала под первым номером, показала на дверь в коридор. – Она все знает.
– Все да не все. – Вдруг загадочно вымолвила та, которая понятно на какие роли.
В комнатушке повисло напряженное молчание.
– Ладно. – Полетаев встал, застегнул верхнюю пуговицу рубашки, взял папку. – Между прочим, не простая папка, – надул он щеки, – а раритет. Вы даже представить себе не можете, кому она принадлежала!
– Кому?
– Ну кому же?!
– Ну-уу?!
– Отгадайте!
– Делону?
– Дура! Харатьяну!
– А может, Никите Михалкову?
– Берии, – торжественно сказал Полетаев.
– Берии, – разочарованно протянула длинноносенькая, – а кто это?
– Кажется, сын Сталина? – попыталась угадать понятно на какие роли.
– Революционер?
– Композитор девятнадцатого века?
– Пойду. – Полетаев вышел в коридор и, ощущая себя опять внутри пятнистого удава, протопал к двери, за которой пряталась очкастая прима.
И постучал.
– Войдите.
И вошел.
Она сидела в кресле, держа в одной руке лист бумаги, а в другой сигарету. Звучала тихая музыка.
– Григ, – пояснила она.
– Можно положить на стол папку?
– Конечно, кладите папку на стол.
– Кстати, вы знаете кому она принадлежала?
– Кому? – Она чуть приподняла в удивлении брови, отчего дужки ее очков на миг стали как бы двойными.
– Берии.
– Потрясающе! – Она даже наклонилась, потрогала папку.
– Теперь я понимаю, чем отличается прима от обычных актрис, – сказал Полетаев.
– А вы все-таки по какому делу?
– Да я собственно вот – увидел вас и сразу…
– С первого взгляда?
– Несомненно.
– Если вы родственник Берии, тогда я боюсь.
– Не бойтесь. – Полетаев сделал вокруг нее нечто вроде пируэта. – Лучше скажите, что вы читаете?
– Я учу роль. Сумасшедше авангардная пьеса. Главная героиня два действия ходит совершенно обнаженная!
– Смело, – пробормотал он. – А кто же автор? Ясно не я, человек патриархальных взглядов.
– Барабанова-Сатурмуратова. Она сейчас самый модный драматург. Она согласилась дать нам свою пьесу только потому, что наш главный режиссер – безумно талантлив!
– Дайте посмотреть, – попросил Полетаев севшим голосом, – что там она насочиняла.
– Здесь только моя роль, – она протянула ему лист, который читала.
Он пробежал глазами отрывок: если всю эту околесицу героиня произносит совершенно голая, зритель еще сможет стерпеть, – и, дойдя до последней реплики, перевернул страницу. И похолодел: на обратной стороне был знакомый, до боли знакомый, мучительно и странно знакомый текст.
– Дайте еще посмотреть! – прошептал он, хватая со стола другие листы. О, ужас. Вся ее роль была напечатана на обратной стороне его собственной пьесы…
* * *
Тимофей стоял на крыльце и глядел в небо: ох, полетел, полетел бы Тимоша, да ноги слишком тяжелы. Собака спала под столом, а на клеенчатой скатерти белела лужица козьего молока. Люба срубила подсолнух. Погиб старый швейцар, а чаевых у Полетаева не было никогда.
Он протащился по дорожке и, как всегда стукнувшись головой о дверной проем, втянул себя в домишко, лег на постель, уставившись бессмысленным взором в потолок. Оклееный старыми газетами, он пестрел пожелтевшими лицами вождей и политических лидеров, когда-то прошуршавших бумажными крыльями и вспорхнувших на это, пусть и не самое высокое, искусственное небо.
Не было сил у Полетаева сегодня даже бороться с мухой, поэтому она вольготно ползала по стеклу, по его подушке, нагло жужжала и чувствовал себя… Э, какое мне дело, что чувствует муха, может, она у них там менеджер по мушиным делам, а может… Полетаев протянул руку и взял с тумбочки журнал, который безуспешно пытался прочитать до конца уже третье лето; уезжая, он закидывал его в угол, под кровать, где журнал и валялся всю осень и зиму, обрастая мохнатой пылью и паутиной, чтобы летом вновь быть извлеченным на свет и, стряхнув прошлое, снова красоваться на обшарпанной тумбочке у кровати, словно только вчера или даже сегодня его привез на велосипеде сельский почтальон.
– Твоя Эмка пропала куда-то, – заглянув к Полетаеву, сообщила Люба, – а за дом неплочено.
– Заплатит она, не переживай, у нее денег полно.
– Коттедж она себе строит, знаешь, наверно?
– Ммм, – промычал Полетаев, чтобы не выказать своего удивления.
– Бросит она тебя, недотепу, как пить дать.
…Все-таки у мухи, господа, есть огромное преимущество перед человеком: она не разговаривает. Да, но жужжит, сэр, причем навязчиво жужжит, сэр, прямо сказать, отвратительно жужжит, сэр. Зато ей отвечать не надо. А с человеком всегда так: вопрос – ответ, вопрос – ответ. Разумеется, вы как всегда правы, сэр, но есть одно махонькое "но" – человека можно послать подальше и он, оскорбленный, уйдет, а попробуйте-ка вы послать подальше муху! Она все равно будет настойчиво, непрестанно, неотвратимо, неумолимо жужжать!
– Ага! – вслух произнес Полетаев. – Философский трактат: муха как антипод человека.
– А ты-то хоть знаешь, где она? – опять просунулась в домишко Люба. – Мне от нее кой-чего надо.
– А чего?
…и Люба начала долго объяснять, чего потребовалось ей от Эмки, голос ее вдруг создал эффект приятного шума волн, прибой лизал гальки, шуршал, шуршал. А Полетаев под этот успокоительный мерный шум волн наконец-то спокойно…
– Да ты заснул я гляжу?! – проорала над его ухом Люба. – Я тут распинаюсь, а он дрыхнет, как кролик.
– Кролик? – очнулся Полетаев. – Как ты сказала – кролик? Боюсь, ты права, Люба, кролик, именно так. – Он сел на кровати и приставил к уже начинающей (а точнее, продолжающей) лысеть голове свои ладони, точно уши.
Лицо его было печально, даже, пожалуй, трагично.
– Жениться тебе надо, вот что, – погрозила заскорузлым пальцем Люба, – а то совсем в детство впадешь.
* * *
Он шел по шоссе, прижав к потному боку папку, в которой ничего не было кроме темно-красной расчески, одного конверта (он все никак не мог собраться написать маме), гелевой ручки, которая уже едва царапала, а также одного листочка, на котором была нарисована рожица(рисовать Полетаев не умел) и который он каждый раз собирался из папки выбросить, но почему-то так и не выбрасывал, отчего листок замахрился по краям, приобрел непонятное лиловатое пятно прямо под рожицей, но прочно угнездился в папке, словно паспорт (документы хранились у Эммы Феликсовны).
Настроение у Полетаева было преотвратительное. Деньги кончились, а точнее –и не начинались. А к классику Лиходеенко без коньяка невозможно – и разговаривать не станет; впрочем, лучше уж бы не стал, а то ударится опять в воспоминания о своем графском младенчестве.
Ой. Полетаев остановился. На асфальте сидела большая лягушка и смотрела прямо на него, не мигая.
– Была бы ты царевна, женился бы на тебе, не раздумывая!
Но лягушка вдруг чиркнула по воздуху и мгновенно исчезла.
– Эй, где ты? В небе?
Полетаев поднял голову: белая птица качалась на волнах лиственного моря, к ней медленно подплывала еще одна, и вскоре обе они, бело-розовые, как яблоневый цвет, плавно затанцевали в воздухе и танцевали, пока не растаяли наконец за синей волнистой чертой растущего в небо леса…
Дорога круто набирала вверх и Полетаев приостановился, пытаясь угадать посверкивает впереди обычная лужа или загадочный мираж. Из-за поворота показались спускавшиеся по шоссе старик и старушка. Они поддерживали друг друга под руки. Полетаев узнал их: эта милая бабушка однажды посоветовала ему спрятаться в лесок от жары, а старик – тоже прежде знакомый – ночной пастух!
Полетаев поздоровался с ними, и они тоже ласково закивали ему.
Но на повороте Полетаев сошел с дороги и сел в траву. Нет, он не устал, несмотря на крутой подъем, ему просто расхотелось идти. В какой глупой, нелепой и страшной пьесе играл он все эти годы! Плюм! Упал к его ногам желудь. Плюм! Еще один. Плюм!
Он выкурил сигарету, опустил голову в колени и долго оставался неподвижным, пока не ощутил, что уже холодает. Пора вставать. Иначе он опоздает на свой автобус, потом на электричку, а потом и опоздает вообще…
* * *
– Стой, прохвост! – Полетаев рванулся, но было поздно: подвыпивший отец Мариночки крепко держал его за воротник рубашки. – Убью!
– Да стою я, стою. – Полетаев дернулся и затих. – Чего вы орете?
– Слушай, мерзавец, или ты завтра пойдешь с девкой в загс и распишешься, или…
– Понял я, можете не продолжать.
– …или пятно от тебя мокрое останется!
– Приду, конечно, и распишемся. Завтра и приду.
– Давай тогда паспорт.
– Чего? – Полетаев прижал к себе папку Берии.
– Говорю, паспорт давай!
– Нету с собой.
Ловкий, несмотря на громоздкость, Мариночкин папаша вырвал после непродолжительной борьбы кожаную папку у него из рук и грубо, как насильник, отрыл ее.
– Надо верить людям, – сказал Полетаев, равнодушно наблюдая, как на землю плавно слетает конверт, потом замахрившийся лист с нарисованной рожицей, – паспорта там действительно тютю, чего искать-то?
– Что?! Может, ты, аферист, еще и женат?! Тогда ты от меня все равно не уйдешь! Я всю твою тараканью родню повытопчу, тебя с дерьмом смешаю!
– Понял, – сказал Полетаев. – Я все понял. Говорю: завтра приду. Куда я денусь?
– Это верно – деться тебе некуда!
– Только должен предупредить: я шизофреник, у меня справка из соответствующего диспансера имеется…
– Справка, это хорошо, – ухмыльнулся отец Мариночки.
– …бываю буйным, мебель крушу, родственников душу и так далее.
– Это еще кто кого.
– И к тому же я алкоголик. У меня запои и провалы в памяти.
– Ну память я тебе сейчас живо подлечу! А кто ты есть, мы после свадьбы разберемся.
– Будет, будет свадьба, – забормотал, увертываясь от свинцовых кулаков Мариночкиного папаши, Полетаев. – Я честное слово даю.
– Ты мне не честное слово, а залог давай. Деньги вынимай, говорю!
– И денег нет.
– Тогда снимай часы!
– Часы?
– Снимай! – И Мариночкин папаша сам содрал с Полетаева дорогие Эмкины часы – ее первый (и последний, господа, подарок Полетаеву). – Маловато будет. Папку давай. Кожаная? – Он пощупал ее, помял. – Неплохая вещь. Пойдет.
– Да, не волнуйтесь, батя, – отдавая реликвию, проговорил Полетаев, уже понимая, что на сегодня он спасен, – приду, куда я денусь, я ведь… это… люблю Маринку, просто ссора у нас вышла, то да се, приревновал немного, с кем не бывает, милые ссорятся, только… и тому подобное.
– Придешь? – помягчел громила.
– Приду.
– Любишь, говоришь?
– Люблю.
– Она – золотая девка, летом домработницей в одном богатом доме, а зимой в столовой работает. Ну, покуролесить любит, покуражиться малость, так красивая, верно? Вы с ней пара. Ну, давай покурим по одной – и до завтра.
– Покурим.
– Я все больше папиросы.
– А я вот…
– А чего так слабо? Не " Вист" какой-нибудь?
– Говорю же, денег нет.
– Ну это ничего, – уже совсем добродушно заговорил будущий тесть (чей-то, господа, дай Бог Мариночке счастья), – мы тебя устроим на мою стройку, я и кровельщик, я и слесарь, будешь у нас крановщиком, серьезная профессия, а главное, прям для тебя, крановщик он ведь на своем кране над всем миром стоит…
Не сон ли это, поразился Полетаев, что он такое гутарит?
…всем земным миром владеет, а головой своей в небе парит!
* * *
…Он влетел по ступенькам, открыл дверь, заскочил в квартиру, здесь больше оставаться нельзя, рванул дверцу шкафа-купе, он приводил Мариночку сюда! торопливо выдвинул ящики письменного стола, скорее, скорее, скорее, нужно удирать сейчас, завтра ее папаша вломится с кувалдой и забьет, как поросенка, скорее, где чемоданы, один у Эмки, а второй был здесь, вот он, так, джинсы, откуда они, Застудин дал поносить, он растолстел и в них уже не влазит, так, рубашка, майка, документы у Эмки, трусы, еще трусы, носки, книжки пока оставлю, тяжело тащить, что еще, зубную пасту, мыло, щетка, домашние тапочки, выпить ничего нет и не надо, а то Эмка, а что Эмка, собственно, я иду к ней с серьезными намереньями, а не просто так, я иду жениться, скажу, Эмма, я принял трудное решение, годы не помеха чувству, мне даже сон приснился, ты ведь веришь в сны, снилось мне, что я покупаю отрез дорогой шерстяной материи, ты загляни в сонник, шерсть – это ты, Эмма! он все запихал наконец в чемодан и оглядел комнату.
А было вам здесь неплохо, господин Полетаев. Неплохо, сэр, вы правы. Никто на вас не давил, никто вас не дергал. Да, вы правы, здесь на меня не капало, сэр. Эмма Феликсовна, конечно, материя грубоватая… …Не будем пока о дурном, сэр, как говорится, каждому свой крест. Но что вы напишете свой маме? Я напишу, что женился на известной артистке. А если ваша сентиментальная мать вздумает вас проведать? Зачем загадывать так далеко, сэр! Мне и так плохо, так плохо, плохо, плохо… Остановитесь, сэр, и гордо поднимите голову. Все лучшее всегда впереди. Пора. Трубы гремят, будь смелей акробат.
Он тащил по вечернему городу чемодан. Чемодан бил по ногам. Темная кошка с неприятным мяуканьем выбежала из-под кустов. Полетаев поплевал через левое плечо.
По кожаным курткам и по стеклам автомобилей стекали неверные лучи от фонарей. Чемодан бил по ногам.
Эмма Феликсовна открыла дверь, и по ее лицу Полетаев понял: произошло что-то невероятное.
– Уходи, – прошептала она сдавленно.
– Что?
– Уходи, уходи.
– Кто к нам пришел? – произнес сладкий фальцет. – До меня донеслось, милочка, что ты с кем-то беседуешь? – И пораженный Полетаев увидел, что в прихожую вкатывается небольшой махровый шар в очках с золотыми дужками.
– Мой племянник, – обернувшись к шару, фальшиво оскалилась Эмка, – молодой драматург.
– Так что ж ты его, душечка, на пороге держишь?
– Проходи, – грубо, но очень тихо сказала Эмка.
Полетаев снял кеды, поставил к стенке чемодан и, недоумевая, что за тип среднего пола воцарился в Эмкиной квартире, вошел в комнату. Все в ней сияло: новые шторы с райскими цветами, новые вазы – с райскими цветами, а на столе… на столе-то чего только нет!
– Познакомься, – продолжая нарочито скалиться, Эмка взяла Полетаева за локоть, – мой супруг Ферапонт Иванович Тю…
– Супруг?!
– А как там моя сестрица?! Здорова ли?! – Эмка обернулась к махровому шару. – Покормлю племянничка и расспрошу о родне! – Она впихнула Полетаева в кухню, закрыла дверь и зашипела:
– Сотру тебя с лица земли, засажу на пятнадцать лет за украденные бриллианты, только пискни!
– Я что, – Полетаев пожал плечами, ощущая себя так, будто недавно он был при смерти, а сейчас вдруг ему сообщили, что он уже умер, – я что? Только где ты такое чудище откопала?
– Не чета твоей деревянной башке! Он, знаешь, кто?
– Тенор, по-моему, из церковного хора.
– Он – хлебопекарный заводик, год как вдовец.
– Жену его ты сама утопила? Или под трамвай бросила?
– Поговори еще! – Эмка тревожно глянула на дверь и заговорила громко. – Ешь, ешь, золотой мой, неухоженный, вот тебе икорка, вот…
– Так ты не только меня словами подчуй, а по-настоящему корми, а то заглянет твой заводик и поймет, какая ты обманщица!
– Из любой ситуации ты, Полетаев, выгоду для себя извлечешь!
Эмка сходила в комнату и вернулась с икрой, языком, нарезанными ананасами…