Текст книги "И. Полетаев, служивший швейцаром"
Автор книги: Мария Бушуева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Огромный, полуседой, полуголубой ливень стоял за его дверью. Соединивший небо и землю, казалось, он не имел ни начала, ни конца, и, как мощное, долго таимое чувство, падая грозной, совершенно вертикальной стеной, навсегда отрезал все пути к миру. И сквозь его живое полотно уже ничего нельзя было разглядеть, даже деревянного домика за спиной… Может быт, ливень просто смыл его, как спичечный коробок, и понес по гремящему потоку неизвестно куда?
Он вспомнил: ему приснилась мать. И от ливня, словно от молочного водопада, пошел пар, обволакивая и пеленая всякого, кто попадется ему на пути.
Так раствори меня в себе, так пусть каждая клетка моя станет твоей, так пусть сердце мое растает в струях твоих! – И он шагнул в ливень. Я вошел в ливень. В ливень. Меня больше нет. Меня больше нет!!!! Есть только ливень, ливень, ливень…
11
– Да на такую сумму и сопроводиловки к лекарству не купишь, – холодно проговорила драматургиня, возвращая Полетаеву деньги, – вы, верно, издеваетесь, дружок?
– Я?
– Так помните: я уйду от него, только поставив его на ноги! Не копайте страдальцу яму!
– Я?
– И зачем, простите, мне ваши деревянные рубли? Вы же говорили, у вас валюта?
– В-ва…
– А несете черт знает что! – Драматургиня схватила с подоконника пупсика и стала яростно мять его розовое тельце.
– …люта.
И вдруг чмокнула пупсика в круглое темечко.
– Ну ладно, – она грозно хихикнула, – милые бранятся, только тешатся. За каплю нежности в нашем жестоком мире можно простить все…
С балкона драматургини был виден двор: в песочницу залезла собака и, задрав лапу, служила живой иллюстрацией к закону о круговороте воды в природе, известному Полетаеву из младшей школы; пара-тройка чахлых кустиков обрамляла скамейку, как фоторамка, в которой неподвижно скучал пенсионер в фетровой шляпе, в костюме фасона тридцатых годов прошлого века (такой фасон мама Полетаева называла "довоенным") и в темных очках.
– Пенсионер случайно не слепой? – Поинтересовался Полетаев, поерзав плечом под горячей ладонью драматургини, медленно пускающей из сигареты ментоловый дым.
– Какой пенсионер?
– Во-он тот вот пенсионер.
– Почему ты решил, что он пенсионер? – Она плавала в лирическом тумане, (потоки сладостной неги, так сказать…).
– А кто ж он по– твоему?
– Он, может, не пенсионер, а пионер, – хихикнула она кокетливо (…ну так и стекали с ее обширных плечей, словно…).
– Ну, этот пионер, а не пенсионер, он что слепой?
(…голубые струи каменного фонтана.)
– Какой пионер? Ми-лый, а?
(В Италию бы сейчас.)
– Не пионер, а пенсионер, – сказал он с тяжелым вздохом. – А возможно, и наоборот. (И в моей жизни все наборот, сделал неожиданный вывод Полетаев, стою вот тут, а плюнуть бы на голову этого…)
– Так слепой он или не слепой?!
– Кто? – удивилась драматургиня, очнувшись. – О ком ты, соколик мой ясный?
(… пижона, подъехавшего на белом лимузине.)
– Да так, – Полетаев опять вздохнул, – Гомер, кажется, был слепой.
– Не кажется, а был.
– Откуда ты знаешь?
– Не дури, не дури, – ворчливо сказала драматургиня материнским тоном, – я все знаю, я даже знаю, что ты…
– Я гений, – Полетаев шмыгнул носом, – но от моей гениальности у меня только горе горькое горемычное.
– И со мной? – то ли немного обиженно, то ли слегка игриво спросила она.
– С тобой, – Полетаев совсем сник, – счастье, конечно.
Свинцовые перила, свинцовые облака, свинцовые голуби, кругом теперь одни Миши Свинцовые.
– О чем задумался, мой пупсик?
– О тебе, дорогая, о тебе.
– И что же ты обо мне такое думаешь?
– Я думаю, что мы прекрасная пара.
И тут она как-то протрезвела. Ушла с балкона в комнату, захлопнула полы халата, равнодушно переставила бледную японочку с подоконника на книжную полку, а двух птичек пересадила с полки верхней на нижнюю. Полетаев, пригнув голову в проеме балконной двери, испуганно наблюдал за нею.
– Так когда же? – наливая ликер, вернулась она к неприятному разговору. – Ты хочешь, я гляжу, угробить моего супруга?
– Через три дня, – промямлил Полетаев, – нужная сумма будет. Клянусь. Честное пионерское. – И, выпрямившись, ударился головой, продолжающей лысеть, господа, о низкий дверной проем.
Впрочем, какое-то странное безразличие охватило его. Какая разница, поставит или не поставит его пьесу «Рога» подающий большие надежды режиссер, и кому подает он эти большие надежды, тоже не волновало, и аплодисменты звучали уже как бы совсем далеко и от их осеннего шелеста становилось только муторнее на душе.
– Как там моя пьеса? – уходя, все-таки поинтересовался он, преодалев равнодушие. – Может, мне с режиссером познакомиться, чтобы процесс пошел быстрее?
Как в тумане, поплыли японочки, как во сне, запорхали унылые птички, закружились виньеточки, вазочки и цветочки, засветились все неприятным серо-голубым светом. Медленно повернулась к Полетаеву драматургиня.
– Процесс идет, – нехорошо засмеялась она, и по ее искусственным зубам заскользили розовые тени. – Голубь ты мой ясный.
* * *
…Заскользили розовые тени, а зубы становились все больше, Полетаев отшатнулся: голубой упырь стоял перед ним, и по его зубам стекали струйки кр… кр… Кар! Раздалось из угла.
Каршмар какой, у нас уже и людей едять, зашептала горбатая старушка, появившаяся неизвестно откуда, а они глядят, запричитала она, крестясь и отбегая в тот угол, откуда доносилось сдавленное карканье. А упырь приблизился к Полетаеву, вытянул костлявые руки, изогнул голову, норовя впиться Полетаеву в шею… Аааа! Это муж драматургини! Это муж драматургини! Полетаев отбежал к противоположной стене.
Сердце его бешено стучало. Старушка вдруг выскочила из угла, подпрыгнула, затрясла лохмотьями и мышью юркнула под ведро, в котором плавала дохлая канарейка.
Уф. Разумеется, это был только сон, господин Полетаев, можете спокойно открыть глаза. Откройте глаза! Боюсь. Откройте глаза, вам говорят, чтоб вас! Ааааа! Полетаев снова зажмурился и залез с головой под одеяло. Где я?
Он спал на диване в какой-то вроде знакомой, но чужой комнате (впрочем, у него и не было своей), по блеклым обоям цвета детской неожиданности (всегда, впрочем, ожидаемой) ползали две толстые мухи, на двери голая девица с американской улыбкой демонстрировала то ли джинсы, то ли обтянутый ими свой фотогеничный зад. А в кухне что-то бодро булькало и мужской голос, кажется знакомый, знакомый? да! напевал: "Украли любовника в форме чиновника и съели в лесу под бананом!" Полетаев, дрожа от страха (ведь я трус, я страшный трус, я боюсь гриппа, о других заболеваниях, которых я боюсь, я боюсь даже говорить, я боюсь Эмки, драматургини, мужа ее упыря, боюсь умереть и жить боюсь, господа, я боюсь, что всего боюсь и так далее и так далее), робко кашлянул.
– Очнулся, подлец?! А!
– Застудин!
– Уже завтрак подан, а ты все трели пускаешь.
– Встаю.
(Застудина, пожалуй, тоже побаиваюсь.)
Одна муха слетела с обоев и, сделав несколько ровных кругов над головой Полетаева, впилась в накрашенные губы плакатной девицы.
– Слушай, Гриша, как я к тебе попал? – сидя за кухонным столом, поражался Полетаев, не без ужаса (алгоголизма тоже сильно опасаюсь) взирая на батарею пустых бутылок.
– Четыре, две и восемь пива, – Застудин с виртуозностью Мессинга прочитал его мысли. – Встреча была для обоих случайная.
– Ни черта не помню.
– Лечиться пора.
– Пора, – уныло согласился Полетаев, ковырнув вилкой салат из свежих огурцов, – небось гербециды-пестициды?
– Ешь, – загоготал Застудин. – После такой дозы не то что гербециды, ни одна зараза не возьмет!
– А это… того… – Полетаев похолодел, представив самое страшное, – без секса надеюсь?
– Не боись, только со мной! – заржал Застудин. – А я стерильный!
– Нет все-таки, – Полетаев испугался так, что огурцы застряли у него в горле. Он прокашлялся. Сразу выступили слезы и потекло из носа. – Что там было вчера?
– Только помню, что стены с обоями! – проорал Застудин. Потом прожевал колбасу, запил ее кефиром и объяснил. – Ну, кончай мандражировать, шутю я, всю жизнь, так сказать, шутю. Я тебя на улице подхватил. Ты был так нетверез, что пришлось нести тебя на руках, как невесту.
– Понятно. – Полетаев немного успокоился.
– Спросил тебя, где ты надрался, и ты ответствовал, что надрался ты у великой драматургини всех времен и народов.
– Чтоб ей сгореть!
– Ну и нажрались мы с тобой, аки дикие скифы.
– Как это я не умер?
– Здоров, видать, как бык. Несмотря на тщедушное сложение.
– А может, я уже умер? И ты не ты, а муж драматургини, упырь поганый?
– Прошу не выражаться, – хмыкнул Застудин. – И почему, собственно у твоей великой драматургини муж упырь? Она что – вдова? А он приходит к ней по ночам, воет и кровь пьет?
– Ну да, без пяти минут вдова.
– А может, она в память о супруге захочет приобрести у меня какую-нибудь прекрасную картину? Как ее зовут-то?
– Барабанова-Сатурмуратова. А денег у нее нет. Она у меня просит…
– Барабанова-Сатурмуратова?!
– Да.
– Ха! – Застудин потрясенно загоготал. – Тесен наш шарик земной! Я ее прекрасно знаю, она у меня берет самые дорогие работы!.. Роскошная женщина, мечта дистрофика. Постой, ты говоришь, она без пяти минут вдова?
– А может, без трех…
– Чего – без трех? – Не понял Застудин.
– Без трех минут. Или без одной.
– Ты что, прохвост, сам его дихлофосом напоил? Он же был живехонек два дня назад! Приходил ко мне, торговался из-за одной картинки так, что пух и перья летели. Я ему полторы и баста. А он – нет восемьсот. Я – полторы. Он – девятьсот! Я ему – тогда прощевайте, мил человек, у меня майор из безопасности большой друг, он своему шефу берет, у них сейчас авангард в большой цене. А он мне, поймите, дорогой Григорий, у меня супруга в реанимации, надежд уже нет, но все деньги ушли на лекарства… Ты что-то перепутал, козлик мой, у тебя от жары и большой дозы выпитого крыша спрыгнула… И взял он картинку за полторы тысячи баксов.
– Она… и надежд нет?
– Она!
– За полторы тысячи?
– За полторы. И не такая большая для него сумма, поверь мне.
– А он живой?
– Толстый и красивый, весь в коже, замше, золотых часах, брелках… Сильный мужчина, скажу я тебе, такой под дых даст – ноги сразу, как у лягушки, задергаются.
– Жулики они проклятые вот кто, – чуть не зарыдал Полетаев, – мне она, значит, говорит, неси на лекарства деньги, тогда пьесу поставлю, а он… Стыда у них нет, все потеряли, и честь и совесть, все отбила у них наша воровская эпоха!
– Ну не переживай, не переживай, брат, – попытался его утешить Застудин, – возьми вон дерни кефирчика.
– Как только им не стыдно – гения обманывать…
Он плелся по душной столице, с похмелья болела голова, гудели ноги, сердце барахталось, как глупый карась в сети, впрочем, Полетаев, считавший себя рыбаком-теоретиком, вряд ли смог бы ответить наверняка – ловят ли карасей сетью. Вот стерлядки довелось ему как-то с браконьерами отведать. Охотились за стерлядкой Миша Свинцовый и его друганы, выволакивая из воды сеть и пряча ее под кусты, едва загудит, как шмель, крадущийся рыбнадзор, а Полетаев был у них за повариху, целый день сидел он над жарким костром, чуть щеки не опалил, и вздрагивал пугливо, завидя любую моторную лодку.
…мама, ну зачем ты меня родила таким доверчивым, таким наивным, зачем? Сколько цветов канареечной глыбе перетаскал, сколько силы своей израсходовал, а китайцы утверждают, меньше отдавай, дольше проживешь, но главное, и те несчастные деньги, вырученные за продажу Эмкиного кольца, безлицая ведьма взяла!..
* * *
…И вся его прошлая жизнь осталась далеко позади, она уплывала, ускользала, как туман по волнам, прогоняемый лучами восходящего солнца, и, наверное, где-то вдали, возможно, став жизнью совсем других людей, таяло, таяло, таяло его прошлое, оседая клочками тумана на траве и прибрежном песке, чтобы вскоре стать каплями влаги, а потом и вовсе испариться, испарится, испариться…
Солнце стояло уже высоко. Мальки беззаботно скользили по песчаному дну. Стрекоза-коромысло зависла над сверкающей водой. Это было счастье.
Полетаев проснулся. На столе стояла зеленая бутылка из-под минеральной воды. Рядом с ней лежала завернутая в газету "Все для вас" бессмертная его пьеса" Рога".
Вчера муж драматургини спустил Полетаева с лестницы, впрочем, так вежливо говорится – спустил, а на самом деле просто столкнул, не кулаком даже, мощным бедром– р-рр-раз! – и душа Полетаева увидела сверху, как тело Полетаева в поношенных джинсах и красной клетчатой рубахе покатилось красиво, как в кино, по каменным ступеням пока не распласталось на площадке, а потом свернулось и замерло, точно божья коровка. Рядом, подпрыгнув жабой, упала кожаная папка Берии. А сверху – прямо на полетаевскую уже начавшую лысеть голову – рухнула пьеса "Рога", аккуратно завернутая и перевязанная бечевкой, как торт.
Не хочу просыпаться. Полетаев опять залез под простыню. Его толстые детские губы дрожали.
Но муха гудела настырно. Но в пустом желудке взбунтовались соки-воды. Но сегодня нужно было обязательно стаскаться к метро и продать оставшиеся Эмкины побрякушки. Но мама-гинеколог, награжденная за свой труд многими почетными грамотами и даже денежными премиями, ждала возвращения сына-гения, а не сына… кого? А кто я? Кто? Нет, не буду вставать. Умру голодной смертью.
Полетаев все-таки поднялся, спустил худые ноги с кровати, взял сигаретку. От гадостности сигареты натощак стало как-то приятнее. Так сказать, кирпич на кирпич.
И тут его осенило: а ведь можно жениться на иностранке! И стать у нее милым тихим садовником! Ха! Милая мама, твой сын пишет тебе из Парижа, где живет счастливо вместе с женой и где вот-вот поставят его великую пьесу "Рога"!
Зазвонил телефон. Меня нет дома, ясно, товарищ?
А не брякнуть ли, кстати, классику Лиходеенко?
Нет, сначала позавтракать. Позавтракать, сбегать продать Эмкины кольца-серьги, выпить чуток пива и позвонить классику Лиходеенко.
– Евгений Сергеевич? Это говорит И. Полетаев. Я молодой драматург, мне посоветовали показать вам мое произведение, ваше мнение для меня, ваши заслуги для меня, ваши труды, ваше слово, а уж ваша помощь!!!!!!!!!!!!!!!!!
"Я буду вместо вместо вместо него… ла ла ла ла ла…" Когда? В пятницу? Прекрасно. Найду, найду, найду. Заранее благодарен, заранее польщен. То есть не я польщен, но благодарен я. Родись я джазистом преклонных годов и то без усердья и лени, я пьесу "Рога" был поставить готов, а публику всю – на колени! Да ты поэт, Полетаев? Без сомнения, сэр, но почему вы, собственно, со мной на "ты"? О, вы поэт. Я – поэт, сэр. Вы парите на крыльях, сэр, с чего бы? У меня появилась надежда. Причем не Бабкина. Впрочем, что не Бабкина – жаль. По голосу судя, Лиходеенко человек интеллигентный, не то что эти проходимцы… Понял, понял. А интеллигентный человек если прочитает, то обязательно… А если нет, сэр? Тогда – в Париж! Или женюсь на Эмке из сострадания. То есть, как я понял, одно из четырнадцати? Вы правильно меня поняли, сэр.
Он позвонил Эмке. Нетути. Значит, в деревне, ведет длинные беседы с Любой о ценах и мужиках, а потом снова о мужиках и о ценах. А Люба слушает, открыв рот, а потом плюет на грядку, приговаривая: "Слаще вырастет, тьфу!"
Деревенский автобус раскачивался и плыл, не касаясь колесами шоссе, серебрилась листва, колыхалась трава по обе стороны бесконечной дороги, белое стадо рассыпалось и стекалось вновь, едва рассеивалась за автобусом пыль. Полетаев полудремал-полусмотрел в окно. За следующим поворотом уже начиналась деревня Любы, и бабы с корзинами заранее, как водится на Руси, повскакали со своих ободранных сидений и сгрудились возле передней двери. На стекле кабины улыбалась неровно наклеенная певица. И старик какой-то поднялся, что-то пьяно бормоча, и Полетаев с удивлением различил в его бормотании немецкие слова. Автобус резко приземлился, то бишь затормозил, бабы попадали друг на друга, добродушно переругиваясь и хохоча.
Выходя, Полетаев сунул скомканные рубли в заскорузлую ладонь водителя и мельком на него глянул: это был тот же шофер, что возил в деревню хлеб. Один глаз, так сказать, на нас…
* * *
– Моя мать, знаете ли, была сумасбродной женщиной, отец ее, мой покойный дед, известный в Петербурге врач, хотел ее выдать замуж за весьма приличного и всеми уважаемого юриста, шел девятнадцатый год, разруха, черные кожанки, и в это самое время моя мать внезапно исчезает, то есть, как вы, наверное, догадались, мой юный друг, исчезает не одна, а с каким-то подозрительным субъектом, у которого были завиты кончики усов, как у этого… этого… у Дали, да у Дали. И вот, безутешный ее отец, то есть мой покойный дед, перестал принимать пациентов, лежал на диване и рыдал, да, да, сильный, высокий, мы все в деда, глядите, – он встал и точно во сто крат увеличенный оловянный солдатик, прошелся по комнате, – сами видите, породу не скроешь! – и, проходя мимо стола строевым шагом, быстро налил рюмку коньяка и, причмокивая, выпил. – Да, и вот так он лежал и рыдал, она, как впоследствии выяснилось, от всех скрыла, что негодяй обрюхатил ее, Александра Сергеича словцо, а?! обрюхатил и скрылся, испарился, как сон, как утренний туман, и, что же вы думаете, моя покойная матушка уехала в Москву, устроилась учительницей, благо беременности ее пока не было видно, сняла жалкую комнатенку на чердаке… Это она! – Он опять встал, опять промаршировал к столу, налил коньяка и на этот раз не причмокивая, а морщась, опрокинул рюмку себе в рот. – Это она!
Дочь прекрасного врача, красавица, балованная, капризная! – По лицу его пробежала легкая судорога. – Но всему свой срок, живот уже на нос полез, директриса школы вежливо просила ее вон, и вскоре матушка родила. Помогала ей какая-то сердобольная старушка, у нас на Руси таких немало, – он сел и смахнул набежавшую слезу, – и вот однажды, когда она кормила грудью младенца, а второй младенец…
– Как? – удивился задремавший было Полетаев. – Был еще и второй?
– Ну… – замялся рассказчик. – Это, так сказать, совсем другая история. – Он вновь выпил, уже не вставая. И сморщился, как ребенок от рыбьего жира. – И вот, когда она кормила меня грудью, а было, знаете ли, такое свежее московское утро, круглые влажные хлопья танцевали за окном ля-ля, ля-ля, матушка кормила, а безутешные слезы катились по ее бледным щекам, и тут – вдруг! – открывается дверь! – и на пороге, – он поднял торжественно руку, – сама грррррафиня!
– Кто?! – поразился Полетаев, потерявший нить сюжета.
– Грррафиня !
– Графиня?
– То есть бабушка вашего покорного слуги, – он встал и чинно поклонился Полетаеву, – проходимец-то с завитыми усами был никто иной, как граф Лиходеенко. Так-то. Старуха, увидав прелестных малюток…
– Так вы – граф? Настоящий?
– Еще какой! Самый настоящий, урожденный! – Он кокетливо махнул ладонями – ах, мол, какие пустяки. – Но вы не дослушали! Так вот, старуха-графиня умилилась, обняла младенца, то есть меня, расцеловала в маковку и велела высечь своего вечного недоросля розгами, а потом сыграть свадьбу.
Только сейчас Полетаев заметил, что со стен надменно на него взирают молодые мужчины в белых накрахмаленных воротничках, которые казались ненастоящими, впрочем, и усы мужчин, аккуратно подстриженные и бородки их, шелковистые и ровненькие, и глаза их, такие ясные, и лбы их светлые и высокие, казались совершенно ненастоящими.
– М-да, русская интеллигенция, – проследив за полетаевским взглядом, произнес граф после паузы. – В те времена даже актером быть считалось для людей культурных полным неприличием. А моя матушка, отличавшаяся, как вы уже догадались, сумасбродством, непостоянством и капризностью, уже родив троих детей, правда, к несчастью, сестра моя скончалась во младенчестве, вдруг заявляет своему супругу, графу, что желает попробоваться на сцене, он тут же чуть не умер от разрыва сердца. Понимаете ли вы, вскричал он, голубушка, какой позор даме! супруге графа Лиходеенко! Идти на подмостки и позорить свой род! Я разведусь с вами! я заберу детей! Вот так-то молодой человек, – граф устал, допил коньяк и, покачивая одной ногой, закинутой на другу, готовился было задремать прямо в кресле, но в этот миг Полетаев, показавшийся вдруг себе глупым гномиком у колен великана, набравшись решимости, пропищал: "Но вы сможете прочитать мою пьесу?"
– Пьесу? – Граф поскучнел. – А нынче в президенты идут одни лицедеи, – пробормотал он с гримасой отвращения.
Полетаев сгорбился, как лакей, держа рукопись, как поднос.
– Я так хочу узнать ваше мнение оно мнение для меня плавал в бурю работал страдал дело жизни…
– Ну чего ж не прочитать, оставьте, – граф небрежно указал на стол. – На следующей неделе… нет, через неделю ровно я вас жду.
Жалкий червячок, бывший еще час назад гениальным драматургом Полетаевым, полз по зеленому переулку, пугаясь каждой подошвы, каждого женского каблучка, каждого велосипедного колеса.
…Впрочем, как могли они здесь оказаться – подошвы, каблуки и колеса – на дне илистой гнилой речушки? – он проползал между мертвых раковин, обглоданных рыбных скелетов, он путался в водорослях, темных и скользких, натыкаясь на какие-то странные предметы, давно затонувшие и обросшие илом, в песке он различил ручку сломанной куклы, на стволе гнилостной водоросли чернела пластмассовая расческа, там и ту посверкивали осколки бутылочного стекла… И вдруг он ощутил дикий ужас: огромная Эмка, разевая свою ненасытную зубастую пасть, грозно и неотвратимо надвигалась на него.
– Где деньги?! – Она вращала желтыми прожекторами глаз.
Стоял дивний летний вечер, приносящий обычно или поцелуи, или горькие слезы, а чаще и то и другое; пахло цветами и легким сигаретным дымком, из открытых окон весело вырывались дешевые шлягеры, толстый рыжий кот сидел у подъезда…
– Обманщик! Написал, что жить без меня не можешь! Где кольцо?! Где деньги!? Где ты околачиваешься все эти дни?!
Полетаев вернулся в реальность и сразу устыдился прохожих, прислушивающихся к разгорающемуся скандалу.
– Я был у классика Лиходеенко, – сказал он. – Помнишь такого? "Анна-Ванна, наш отряд хочет видеть поросят!"?
* * *
– Уверяю тебя, она самая настоящая американская миллионерша. – Застудин басовито закашлялся. – Сам по суди, кто еще купит такое большое гэ – плакат "Даешь вторую пятилетку!" за две тысячи долларов.
– Две ты… ?
– А не будь я потомственный интеллигент, я бы и три с нее, дуры, содрал. Но интеллигенция не торгуется. Так что знакомься и не раздумывай! – Взгляд Застудина задержался на батарее пустых пивных бутылок. – Они все сюда валят, феминистки хреновы, в надежде отыскать загадочную русскую душу. А у тебя что, – Застудин икнул, – душа какая-то другая? Турецкая что ли? Так что ты ей – душу, она тебе…
За окном навязчиво гудела дрель. А может, не дрель, а лебедка.
– В общем, завтра в пять у фонтана.
– А это… – Полетаев замялся, – они все на лице ужасные, добрые внутри?
– Нормальная телка: попа есть, грудь торчит, физя англосаксонская.
– Это как?
– Очень длинная.
– Очень? – испугался Полетаев.
– Но миловидная, жених ты мой привередливый! Тебе бы к носу американской миллионерши приставить грудь продавщицы хлебного отдела!
– Мне все-таки лучше бы парижанку, – робко пожаловался Полетаев. – Париж-город искусства, там в театре знают толк, там бы мою пьесу с руками с ногами оторвали.
– И с рогами, – странно пошутил Застудин.
– Я серьезно, – обиделся Полетаев, – ты мне цены не знаешь, я будущая гордость человечества…
– Знаю, знаю. – Застудин сочувствующе улыбнулся. – Пивка не хочешь?
– Нет, спасибо, – Полетаев поморщился. – Я вчера у Эмки проснулся, глянул в зеркало – себя не узнал: опух весь…
– А я тебе рассказывал, – загоготал Застудин, – как один мой приятель очнулся в морге?
– Что ты говоришь! – Полетаев побледнел.
– Очнулся оттого, что услышал, как то-то играет в карты: твой ход – шестерка треф, а теперь твой – туз пик, а теперь твой… – он приоткрыл глаза…
– Не рассказывай! Не рассказывай! – замахал руками Полетаев. – Мне страшно!
– …глядит: мертвецы в простынях сидят, у каждого в руке…
– Садист!
– …карты, а рядом с ними сторож, конечно, бухой, он за каждого играет : твоя семерка, твоя десятка…
Полетаев уже носился по маленькой застудинской кухне. Свинья, однако, ты какая брат, бормотал он невнятно, нарочно ведь пугаешь, завидуешь верно.
– Тут мой приятель возьми и крикни: "Эй, дед, ты случайно не шулер?!"
Полетаев приостановился и выдавил кислую улыбку.
– Сторож бултых – прямо в формалин. Все, каюк. Такая вот история, друг. Дарю для будущих пьес!
– Все, я пошел! – Полетаев выбежал в прихожую, засунул под мышку папку Берии.
– Не забудь, что завтра у тебя судьбинная встреча у фонтана.
И минут через десять он уже дребезжал в трамвае, чтобы успеть на вокзал, а оттуда в деревню, скоротать вечер под шатром неба, над синей равниной реки, в зеленых волнах трав, слушая мерный говорок хозяйки.
* * *
…Он лежал на траве, раскинув руки и ноги, по его правому колену полз черный жук, Полетаев дернул ногой, но жук и не подумал свалиться, а так же спокойно и уважительно к самому себе, существу непонятному, усатому и черному, полз все выше, пока не был наконец сброшен рукой Полетаева в речной песок и долго ерзал там на спине, тяжело жужжа и перебирая в воздухе неприятными лапками, а Полетаев, приподнявшись на локтях, разглядывал его и даже, взяв палочку, пару раз ткнул в его панцирное брюшко. Интересно, долетит ли этот жук во-о-он до того берега, а если долетит, сможет ли вернуться… Полетаев помог жуку принять правильное положение и тот вновь столь же степенно пополз по песку дальше, а Полетаев, устав лежать, сел и стал разглядывать голову пловца, покачивающуюся на волнах. Сам Полетаев купаться любил только в теплой воде, а сегодня было нежарко, но пловец упорно не выходил из реки. Где же он оставил одежду? Полетаев обвел взглядом берег: а, вот и она. Отечественные штаны и старая майка. Встать, схватить шмотки и спрятать. Пусть поищет, дурень. Лень. И не просто лень, но страшно скучно, а главное, совершенно бессмысленно. Купающийся, точно учуяв полетаевские мыслишки, два раза развернувшись на месте, направил свой кроль к берегу. Или брасс. Полетаев напряженно, как спортивный болельщик, наблюдал за пловцом. Теченье-то быстрое, сносит тебя, недоумок, ага, сносит, придется пешком трюхать, э, нет, гляди-ка, точно забрал, ага. Все-таки сносит, куда тебе тягаться, ничтожная человеческая тварь, с мощным потоком! нет, гляди-ка, прямо на штаны идет, танкер "Дербент".
– Закурить нет? – Полетаев от неожиданности вскочил и вытянулся по стойке "смирно". В армии он не служил, поскольку у него имелась справка о страшном плоскостопии. А с плоской стопой в армии нашей делать нечего.
Перед ним стоял подросток. Он был в зеленых трусах и жевал жевачку.
– Возьми. – С акселератом лучше не связываться, еще поколотит.
Мальчишка взял сигарету и потопал по песку, задирая колени, точно страус. Полетаев снова сел и вернулся к своим стратегическим наблюдениям. Пловец-ловкач уже выходил из воды и прямо к своим пролетарским штанам.
Все, решил Полетаев, ложась на спину, так больше жить нельзя, надо заняться спортом: утром час плаванья, днем бег, нет, утром сначала бег, потом плаванье, а вечером можно будет с такими вот чудовищами, как этот нахальный удаляющийся по песку подросток, погонять футбольный мячик. А то прям как старик стал. И лысеть начал.
И он вспомнил, что на очереди встреча с графом Лиходеенко. А денег нет. Финансы поют романсы имени Пятницкого. А к графу, любителю русской старины, без бутылки носа не покажешь, ох, наверное, лют старик, когда трезв.
Эмка денег не дает – не простила исчезновение обручального кольца и хоть и впустила его обратно в квартиру, так из-за корысти: домработницу и массажиста держать дороже, чем одного робкого Полетаева.
Эх, мама, мама, ну за что?! Ну зачем?!
Полетаев перевернулся на живот, надвинул поглубже темно-синюю панаму и неожиданно задремал. И едва он задремал, откуда ни возьмись, тот самый жук, что так надрывно жужжал, а может, и не этот самый, а к примеру, жуков тесть, и полез этот жук снова на Полетаева, полез, загудел, зарокотал, по худому полетаевскому позвоночнику поехал поезд, а в поезде Миша Свинцовый, свинцовое небо, свинцовые рельсы, и доехал прямо до шеи, обнял ее всеми своими перепончатыми лапами, прогудел в ухо: опоздаешь! – и загоготал голосом Застудина.
Полетаев очнулся, покопался в кармане валявшейся рядом клетчатой рубашки, извлек часы. Да, пора. Надо кое-как перекусить и в город – к фонтану.
По небу легко бежали игривые облачка, лодочка скользила по глади воды, бабочка крылышками и т.д. и т.п. Недоставало милой американской пастушки. Пора.
Он поднялся, накинул, не застегивая, рубашку и стал карабкаться по крутой тропинке, спотыкаясь о выступающие из-под земли корни.
* * *
У фонтана сновал народ. На скамейках сидели девушки, женщины, бабушки – но какая из них американская миллионерша, хоть убей, Полетаев вычислить не мог: ни возраст, ни национальность не определялись, все выглядели приблизительно одинаково. Хоть бы Застудин предупредил ее, что Полетаев будет держать под мышкой папку Берии, что ростом он таков, а физиономией таков. Одна – в ярких шортах и майке, с длинным загорелым лицом, показалась ему смахивающей на американку. Но разве так одеваются миллионерши? Хотя, чем богаче, тем жаднее. Небось сама жует одни сухари и меня будет пичкать пакетными американскими супами и впихивать в рот хот-доги или рисовую кашу. Фуй. И еще заставит делать по тысяче приседаний в день, ездить на велосипеде, будто я почтальон, и сад ее обрабатывать. Миллионерша уже была так ненавистна Полетаеву, что, когда – хорошенькая, небольшого роста – она сама окликнула его, он чуть не послал ее подальше вместе с Мак-Дональдсами, статуей Свободы и прекрасным американским народом.
– У тебя болит зуб? – на чистом русском языке сочувственно спросила она, глядя на него снизу с тем выражением, с каким обычно иностранцы взирают на собор Василия Блаженного.
– Да, да. А ты кто?
– Я Лиза.
– Лиза Дулитл? – пошутил он.
– Что? – не поняла она.
– Пьеса такая есть, "Пигмалион" называется.
– Я не читала. Моя специальность – русская графика двадцатых годов. Я не имею времени узнавать другие вещи.
– У меня не зуб, – запоздало стал объяснять Полетаев, – у меня горестный день: сегодня утром я сжег свою комедию "Рога".
– Зачем?
– Я беден. У меня даже денег на хлеб нет. Хотя все считают, что я новый русский гений… – Полетаев сделал паузу – поняла ли миллионерша? – У меня больше нет сил на борьбу. В общем сегодня я навсегда расстался с искусством.
– Но Григорий сказал, что ты пишешь для театра. А ты говоришь, что у тебя нет денег. Ты сегодня безработный?