Текст книги "И. Полетаев, служивший швейцаром"
Автор книги: Мария Бушуева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Аристократом хочешь стать, сказал по поводу полетаевского побега Миша, в писателя заделаться, ни хрена у тебя не выйдет, в столице живут одни прохиндеи и проститутки, а ты дырявая башка, барышня кисейная. Ты бы бабки сначала скопил, а потом уж дерзал, пионер.
Правда, и Мишу драматургический пыл Полетаева, начавшего именно под стук колес, в редкие часы душевного бодрствования, сочинять свою бессмертную пьесу "Рога" настраивал на определенное почтение.
– Талант он как чирей, – изрекал Миша задумчиво, – не прорвет его наружу, так он все твои внутренности отравит. Строчи, клоун!
… Проскакал мимо неровный лесок, провальсировали телеграфные столбы. Опять заснул! Полетаев открыл глаза и тяжело вздохнул. Миша Свинцовый сейчас, однако, уже наверняка миллионер. Знай, греет свое лохматое брюхо на Канарах, где полным-полно диких белых обезьян. А я… я как всегда летун-одиночка, ни кола, ни двора, только бедная мама в городе В., свято верящая, что ее гениальный отпрыск вернется к ней на белом скакуне. А Миша небось уже на "Мерседесе", с двумя телохранителями из бывших железнодорожных инспекторов, с длинноногой лохудрой в фальшивых бриллиантах, купленных у Эмки. Это, однако, немного утешает. Полетаев кисло улыбнулся. А я вот еду в электричке зайцем и боюсь контролера, очень я боюсь контролера, и Эмку боюсь, спать хочу… Но только не с Эмкой! Нет! Никогда! Только не это!
И вспомнил про голубенькие глазки.
Кабы к этим глазкам да к восхитительному отсутствию интеллекта еще бы и жилплощадь в центре! Тогда свобода! Прощай, тиранша навсегда!
(Полетаев не заметил, как от меланхолической ретроспекции перескочил к футуристической арии, причем в полный голос. Благо вагон электрички был совершенно пуст.)
И оказалось – центре.
Ну разве не гений я, ликовал Полетаев, расхаживая по огромной квартире. Смотрите здесь, смотрите там, нравится ли это вам? Кухня переходила в аэродромный холл, обвешенный картинами в овульгаренном эйнштейновском духе, в том смысле, что ничего не было понятно относительно их содержания, а из двух туалетов можно было элементарно сделать стерильные медицинские лаборатории. Истинно гений я, в натуральную величину.
– А где твои батюшка и матушка? – поинтересовался Полетаев, усаживаясь на крутящийся стул, как раз с целью на нем покрутиться.
– Предки на Филиппинах. – Марина хохотнула. – Скоро заявятся.
– Жаль. – Полетаев спохватился. – Жаль, что тебе не удалось поехать с ними.
– Филиппины – это не круто. – Марина пожала плечами. – Мне что, там с предками бамбук курить от скуки?
– Бамбук – это лажа.
– А у меня и свой хауз есть, – зачем-то сообщила Марина, – правда, далековато, на юго-западе, в новом районе.
– Далековато, – надув щеки, согласился Полетаев. Он опасался выдать свое нескончаемое ликование. Могучая Эмка, почему-то по частям, начала уже таять в его несчастном прошлом.
– А у тебя что? Машина какая?
– У меня пока двухкомнатная, Романова двадцать квартира пятнадцать, – назвал он с ходу адрес Гриши Застудина. – А машину я в позапрошлом году разбил, теперь страх, понимаешь, сяду за руль, задыхаюсь и ноги зябнут. Психоаналитик сейчас со мной работает. Может, пройдет… Я тут с Рязановым встречался, – Полетаев ловко сменил тему, – знаешь такого мэтра? Он читал мою пьесу, прямо упал с кресла от смеха, хочет ставить…
– О! – сказала Мариночка, удолетворенно кивнув и закуривая "Вог".
– Думаю, что возьму на главную роль Абдулова…
– Я видела в журнале – ему уже полтинник! – Мариночка скривила накрашенные губки.
– Так он будет играть роль папаши твоего жениха, —нашелся Полетаев.
– Давай покажу тебе мэна в моем вкусе! – Она быстро нажала на серебристый пульт наманикюренными пальчиками и на огромном плоском экране началось такое, что Полетаев от стыда зажмурил глаза. Какой из мэнов был во вкусе Мариночки, узнавать не хотелось. Любимый актер полетаевской юности Александр Абдулов казался бы среди этих домноподобных эротоголиков андерсоновским эльфом.
– Все это пошло, – беря себя в руки, сказал Полетаев. Он приоткрыл глаза, но отвернул голову от маниакального экрана, с которого неслись вой и всхлипы. – Дай лучше сигаретку.
– У тебя что своих нет? – Удивилась Мариночка.
– Я, как Бернард Шоу, вчера бросил курить, но после встречи с тобой опять потянуло!
Незнакомое иностранное имя на Мариночку подействовало и она протянула Полетаеву пачку с сигаретами.
– Вообще-то я хочу быть секс-звездой, – призналась она.
– Мне кажется, – Полетаев вдохнул дым и тут же выдохнул, – у тебя фактура что надо, и фигурка и вообще.
– Смотри! – Мариночка быстро скинула мини-юбку, потом яркую футболку, потом прозрачный лифчик, потом…
– Подожди-ка, – смутился Полетаев, – не так сразу, я не успеваю оценить каждую твою деталь взглядом сценариста.
– А как?
– Сначала продемонстрируй ножки.
– Плиз! – Мариночка заскочила на журнальный столик и подняла сначала одну длинненькую конечность, а потом вторую. Ее отражение на поверхности столика проделало то же самое, только почему-то вниз головой. – Клево?
– Угу.
– Дальше? – Она с голливудской улыбкой приспустила трусики яблочной окраски: зеленая их часть плавно переходила в розовую. – Смелее! Чего ты обалдел, будто тебя об тэйбл шарахнули?! Импотент, что ли?
– Кино – это не порнография, – с достоинством произнес Полетаев, пытаясь скрыть охватившую его тревогу: события разворачивались с непредвиденной скоростью. ("Все-таки я человек патриархальных взглядов, м-да, сначала подарить цветочки, потом церемонно познакомиться с отцом семейства") – Кино требует ко всему не легкомысленного, а серьезного отношения. Мне внимательно нужно к тебе присмотреться. Проверить, как ты двигаешься, говоришь, одним словом, оценить твою пластику.
Мариночка немного раздосадованно спрыгнула со стола.
– А вот, – она вплотную приблизила к нему свою крепкую грудь с розовыми сосками, – размер не маленький?
Полетаев тут же вспомнил Эмкины немного осыпавшиеся эльбрусы и содрогнулся.
– Наоборот! Отлично!
– А полностью раздеваться придется?
Полетаев растерялся окончательно: какие тут цветочки, сейчас она будет, так сказать, совершенно обнажена, и того, и так далее… Но уютненькое гнездышко на юго-западе уже порхало перед ним, призывно махало стенами-крыльями и кокетливо крутило окнами глаз.
– Я вообще-то надеялся, что ты девушка, – после всего происшедшего сказал Полетаев голосом огорченного родителя, – я жениться на тебе думал. А как теперь вести тебя, так сказать, под венец?
– А я надеялась, что ты не спринтер… – Мариночка скорчила недовольную гримасу, – но… – и дала затянуться своей сигаретой, – я все равно согласна. Ты клевый чувак, будешь снимать меня в кино, так что завтра пойдем и подадим в загс заявление.
– Завтра?! – Полетаев быстро глянул в окно: прыгать было слишком высоко.
– А то предки заявятся, надо спешить!
Нет, я не готов так сразу. Полетаев весь дребезжал вместе с везущим его трамваем, это ведь так и ребенок может родиться, нянчить его, кормить, поить… К тому же ушлые американцы установили, что ум и таланты передаются чаще всего по линии матери. Бррр. Нет, нужно усыпить бдительность Мариночки и ее родственничков, прописаться на юго-западе, а там, глядишь, пьесу поставят, стану знаменитым, наставлю Мариночке рога, она оскорбленно сбежит, а квартирку я разменяю, мне на первое время и комнаты хватит, а у нее родительский кров с эйнштейновским холлом… Только убедить, что если она родит, не видать ей карьеры секс-звезды: талия расползется, на ляжках поселится целлулит или как его там… В общем, господа, Полетаев перестал дребезжать, поскольку трамвай остановился, судьба моя решена!
Он выскочил на остановке и побрел через дворики. В одном из них среди пыльной листвы сидел бронзовый Пушкин. Проходя мимо, Полетаев помахал ему рукой. Искусство требует жертв, товарищ! С головы Пушкина слетел традиционно там обитающий воробей. Пташка ты малая, неразумная, умилился Полетаев, э-эх, натворила мать-природа делов, наплодила, напридумывала себе на потребу да на развлечение всякой всячины. Ну что ж, брат воробей, я женюсь!
* * *
Лето, городское лето, сколько в тебе мерзости, сколько гадости. Как ненавистно пахнет бензином, как чудовищно похотливы в своей полупрозрачной полуодежде представительницы слабого пола, как гнусны и отвратительны капельки пота на усах их кривоногих бойфрендов, как вообще неприятен, низок, нравственно уродлив человек!
Последние деньги пришлось потратить на цветы для драматургини.
Что ты со мной делаешь, жизнь? За что мучишь меня? Зачем рвешь на клочки мою детскую душу? Когда наконец закончатся мои мытарства? Где, где то тихое счастье, тот милый домик старосветских помещиков, о коем истерзанное мое сердце мечтало с малолетства?!
Перед значительной черной кожаной дверью Полетаев притормозил. Он достал карманное зеркальце, глядя в него, уложил губы в приятную невинную улыбку, постарался придать затравленным глазам лучезарность, а лысеющему лбу – безмятежность младого гения.
И позвонил.
Драматургиня открыла, обтянутая какими-то невообразимо раскрашенными лосинами. Канареечная майка вздымалась на ее груди так, будто под нею озаботилась продолжением рода целая стая птиц. Жуть, подумал Полетаев обреченно, умру в расцвете лет и никто не узнает, где моги…
– Проходите, голубчик, проходите, – засверкала искусственными зубами драматургиня.
… лка моя.
– Да не снимайте штиблет, соколик вы мой ясный.
– Да как же не снимать, – растерялся он, – пыль на улице, плюют, кашляют, не дай-то Бог, какую-нибудь инфекцию к вам в дом на подошвах занесу.
– Ха-ха-ха! – возликовала драматургиня. – Как люблю я провинциальную чистоту, только оттуда, из глубинки, может прийти в литературу свежий Колумб, явиться новый гений!
– Колумб? – проходя за ней в кабинет, обрадовался он, и в сердце его бешено застучали копыта белого коня.
Кабинет больше смахивал на будуар: какие-то виньеточки, вазочки, салфеточки, розеточки, картиночки, цветочки были в нем щедро и цветасто рассыпаны, но преобладали тона голубые и сиреневые.
– Коньяк? Кофе? Ликер? – Драматургиня, продолжая показывать фарфоровые зубы, уселась в кресло перед крохотным столиком, возвышающимся на восьми попарно переплетенных деревянных женских ножках и усыпанном множеством амурчиков, шаловливо проступающих сквозь полировку.
Не напейся, предупредил Полетаева внутренний голос. Не напьюсь, не бойся, брат.
– Рюмочку ликера, если можно.
– У меня все можно, милый, – подмигнула ему она.
Господи, пронеси, опять произнес внутренний голос.
– Что это вы так побледнели? —Драматургиня шутливо погрозила пальцем.
– Мне бы… – отпивая ликера, начал уныло бубнить Полетаев, – хотелось узнать ваше мнение, которое, оно, мнение, очень для меня важно
"Рога" – это моя надежда, труд моей жизни, скитаясь странствуя умирая от голода нищенствуя последние брюки последний рубль власть таланта…
– Ох, ох, ох, – сказала драматургиня, – да, да, да.
– …терзания отвращение мучения официантом в вагоне-ресторане швейцаром каменщиком угольщиком контрабандистом…
– О! Это любопытно, – удовлетворенно кивнула драматургиня, – чуть-чуть подробнее.
…плыли в тумане наркотики он стрелял я прыгнул в воду поплыл ледяные волны какие ледяные волны волны знаете ли были совершенно ледяные…
И Полетаев с ужасом, наклонившись, провел дрожащими пальцами по вздымающейся груди драматургини. Канарейки запрыгали, завозились. У меня, сказал он шепотом, есть счет в парижском банке. – В парижском, удивилась она, и порядочная сумма? – Да. – И сколько? Драматургиня легко погладила его мокрую ладонь, отстранила ее и закурила длинную сигарету.
– Но мое последнее желание на этой несчастной русской земле, – Полетаев выпрямился и устремил взгляд на окно, где на подоконнике толпились какие-то кудрявые пупсики, японочки, птички и зверушки, – поставить свою пьесу.
В будуаре воцарилось напряженное молчание. Вазочки и розеточки, картиночки и амурчики, казалось, застыли в странном ожидании, чтобы уже через минуту вдруг бешено завертеться в сумасшедшей карусели, увлекая за собой пупсиков, зверушек и японочек.
И завертелось, закружилось, затанцевало, поплыло.
Ооооо, стонала драматургиня, ооооо, вопила она, ооооо, рыдала она. И вдруг, тряхнув растрепанной рыжей шевелюрой, попросила будничным голосом:
– Ну а теперь давай, голубчик, по-народному, по-крестьянски.
И Полетаев сник. Очень уж далек он был в этот миг от народа.
– Моих денег, – пытаясь отвлечь свихнувшихся канареек, произнес он хрипло, – нам с… тобой хватит на всю жизнь.
И карусель тут же остановилась. Пупсики сонно застыли. Японочки спрятались за веера. Оранжевые канарейки…
– Но это особый разговор, – драматургиня оскалилась, – а сейчас…
О, только не это, брат! Возопил Полетаев, обращаясь к внутреннему голосу.
– …а сейчас, – она поморщилась, – обсудим твою пьесу "Рога". Сюжетец я тебе скажу, сынок, слабоват: ну, жена изменяет мужу и у мужа вырастают на голове настоящие рога, которое ему мешают, – этого мало, нужно что-то еще, сильнее, мощнее, эпичнее, эпотажнее.
Полетаев медленно стал съеживаться и корчиться на стуле, как начавшая гореть бумага.
– Но в общем, – драматургиня значительно покашляла, – неплохо, даже смело, даже броско, даже авангардно, черт тебя дери, Колумб ты этакий! Можно будет подумать, поработать, найти режиссера!..
Огонь, охвативший края бумаги, сразу потух и смятые страницы начали медленно распрямляться.
– У меня муж при смерти, – сказала после некоторой паузы драматургиня. – Одиночество меня страшит. Ты пришелся мне по душе. Хочется, голубчик, вырастить русского гения.
Пупсики вы мои, зайчики, картиночки, японочки, мысленно залепетал Полетаев, амурчики вы мои ненаглядные.
– Я жду вас в пятницу вечером в десять.
– Вечером?
– В пятницу.
– В десять?
– В десять вечером в пятницу.
Канарейки опять было встрепенулись, но раздался телефонный звонок и спасенный от них Полетаев благополучно прошлепал в прихожую и – столь же благополучно – отчалил.
Клонился к закату вторник. Впереди еще открывалась целая жизнь.
* * *
…Он лежал в траве над оврагом, тихо плыли над ним облака, шелестели едва слышно деревья, и в плеск речной воды порой вплеталось позвякиванье колокольчика пасущейся на зеленом склоне козы, мелькал белый платок, это женщина спускалась от церкви по узкой тропинке, ног ее Полетаеву не было видно, казалось, синее платье просто летит над травой.
Здесь бы сделать ступеньки, светлую легкую лестницу, покусывая сорванную травинку, мечтал Полетаев рассеянно, а вон там, у самого края, поставить прекрасную, очень изящную, белую беседку. А меня назначить ее смотрителем. Я бы лежал в траве и приглядывал за беседкой, увитой цветами, как строгий отец за непорочной дочерью, а денежки шли бы гуськом ко мне на сберкнижку. Какая чудненькая работенка, сэр, лежать целый день и смотреть на беседку. Может, вы еще спросите меня, сэр, к чему вообще ее охранять, ее же ветер не унесет, как палатку туристов. Э, нет, плохо вы знаете российскую деревенскую жизнь, придет здоровенный мужичище, спилит беседку под самый корешок и сколотит себе из нее на участке сарайчик или загон для скота. Вот почему, сэр, просто необходимо постоянно наблюдать за беседкой. Но как же ночью, ночью вы захотите спать, сэр, а на земле прохладно, а потом зима, сэр, ваша российская снежная да метельная? А мне во-о-он там, да, да, именно там построят небольшой домик, как для смотрителя маяка, и телефон проведут, чтобы вовремя мог я оповестить служителей правопорядка о покушении на мою снежную красавицу. Так я и заживу, честно и радостно, выгляну в окно: стоит, стоит моя беленькая невеста; ночью проснусь, выйду: плывет она, как белая бригантина, по звездному небу. Все это весьма неплохо, сэр, но опасаюсь, что заработок ваш будет невелик… Полетаев привстал. Вот она горькая правда жизни. Не дают помечтать. Сразу бьют рублем по слабым нервам.
Он попрыгал на затекших ногах, тут же представив себя чемпионом: трибуны кипят, аплодисменты гремят, золотую награду получает Полета… Остановись, пацан! Полетаев отвлекся от спортивного сюжета, заметив ребенка, бегущего с желтым сачком. Остановись, пока не поздно, зачем тебе бабочка, она же по сути своей гусеница, как любая девушка, вредное, низкое, препротивное насекомое! Пусть она себе свободно порхает, тебе же будет спокойнее жить, дуралей! Но ребенок упорно летел по траве под ярким парусом сачка, а темная бабочка, увлекая его за собой, становилась все больше, крылья ее уже выросли до размера птичьих крыльев, но все продолжали укрупняться, мальчик споткнулся и чуть не упал, но фанатично не прекращал погоню, а бабочка выросла уже до гигантских размеров, уже закрыла солнце… Полетаев зевнул и, опасаясь дождя, заторопился к дому.
Калитка, как клюв птеродактиля, впустила его в мир древний: Тимофей разделывал на полинялой клеенке красное мясо, загорелая Люба повисла над грядкой, точно слегка заржавевшая подкова. Она повыщипывала из подсолнуха семечки – и ставший плешивым швейцар вызвал у Полетаева жалость. Крепись, старик. Но чаевых нет. Швейцар привычно качнулся, пропуская жильца, столь же незадачливого, как и он сам. Собака, лежащая под летним столиком, высунула из-под клеенки морду и, грызя кость, даже не тявкнула хоть для приличия, тунеядка. Нет, не любит живое трудиться, подумал Полетаев одобрительно, горение чувств, бурление страстей – страшные выдумки таких вот, как я, гениев человечества, а живая клетка стремится к покою.
Он нырнул в свой домишко, привычно стукнувшись головой о низкий дверной проем, потер ушибленное место и как всегда на секунду встревожился: а вдруг сотрясение мозга? Хотелось есть. На столе в кружке было козье молоко, на тарелке лежали два вареных яйца, на салфетке – подсохшая корочка хлеба. Люба позаботилась. А Эмка – сатрапиха никогда не привезет из города продуктов на неделю – все, что выгружает из машины, за свои выходные уминает сама, а Полетаев, значит, должен с голоду помирать. Ну и что с того, что я живу на ваши деньги, Эмма Феликсовна? Разве это деньги – это гроши! А кто вам все продает? Вы поторчите, мадам, у метро часов пять, я на вас посмотрю! Вся ваша позолота облезет! А кто удолетворяет ваши низменные желания? Кто, наконец, вам моет пол в квартире и даже гладит белье? Найдите еще одного такого дурака!
Полетаев остался удовлетворен своей воображаемой отповедью скупой работодательнице, съел с аппетитом два яйца, запил горьковатым молоком, сжевал корочку хлеба. Хотелось еще и сладкого. Но конфеты поглотила удавиха. Он грустно докурил оставленный на невымытом блюдце неэстетичный окурок. И вспомнил: мамочка моя дорогая, я ведь скоро женюсь. Я уже подал заявление. Ай-я-яй. Как все-таки опрометчиво, сынок, как необдуманно. А может, у нее наследственность дурная? А может, у нее три дедушки хронические алкоголики, плюс твои слабые гены, мой мальчик. Нет, что ты, мама, никаких детей! Ты прав, ты прав, я верю в твою рассудительность, в твое благоразумие.
И загс-то оказался где-то у черта на рогах! Это почему же не в центре, возмутился жених, везешь меня куда Макар телят не гонял. Для конспирации, объяснила Мариночка, к тому же там окапалась бывшая жена одного серьезного босса, я ее знаю, она зарегестрирует нас с тобой, морда, не через три месяца, а через две недели. Через две?! Через две недели?! Да, да! Она щелкнула его по носу пальчиком с длинным зеленым ногтем и с быстротой кошки заскочила ему на спину. Как ты себя ведешь, возмутился он, стой нормально. Автобус, переваливаясь с боку на бок, катил и катил. Покончить с собой. На проезжей части. На рельсах. В петле. В дымовой топке. Уксус. Бритва. Таблетки. Целлофановый пакет. Пока чувства мои остыть не успели, засунуть бы тебя, моя кукла, в морозильный контейнер и вынуть в двадцать втором веке, пускай интеллектуально продвинутые потомки на тебя подивятся… А то с твоей словоохотливостью я просто… я просто… Да замолчитшь ты или нет?! Тебе нужно учить чужие тексты, а свои забыть намертво. Ты чего припух?! Она пожала плечиками. Я подсчитал: за полчаса дороги ты только слово «блин» произнесла тридцать четыре раза! Не говоря о менее приличных! Не гони туфту! Мариночка хмыкнула. Именно тридцать четыре раза. Причем очень громко. Ты, блин, застенчивый, как девушка. Вот, теперь тридцать пять. Каждый прожитый день с тобой, дорогая, будет стоит мне десяти лет жизни.
Но заявление было подано; бывшая жена серьезного босса хихикала, а невеста грозила ей кулаком, потом была выпита бутылка водки, бутылка сухого, три пива, снова бутылка водки, что-то вроде поцелуев у них получилось, а возможно и не получилось, поскольку Полетаев еле волочил ноги, но все-таки доволочил их до деревни…
До свадьбы оставалось двенадцать дней. До встречи с драматургиней – вечер, ночь, утро и день.
* * *
Вечер.
Ночь.
Утро.
День.
И никто не открыл. Снова позвонил. Никто не открыл. Побродил по двору, посмотрел на окна, черт его знает, где окно драматургини, набрал код замка, вошел в подъезд, поднялся по сталинской лестнице, опять позвонил. Никто не открыл.
Пришибленный неудачей, Полетаев плелся по бульвару, неся букет цветами вниз, как банный веник. Белый конь ударил Полетаева копытом и нагло скрылся в тумане. Букета было жалко, деньги плачены – а денег мало. И мучительно стыдно было за бесцельно прожитые годы. А может, драматургиня скончалась? Вот так взяла, легла на кушетку, скрестила руки на канареечной груди и протянула ноги. От любви к молодому гению. Он потряс букетом. Как бы его использовать с толком? Кому бы его подарить? Мариночке? Облезет и неровно обрастет. (Твой лексикон, дорогая, пришелся мне по вкусу.) Эмке? Только неприятности на себя навлеку: потрясенная моим жестом, она придавит меня тут же своими эльбрусами. (Мой лексикон все-таки похудожественнее.)
Полетаев приостановился и огляделся. Аккуратно подстриженные деревья, старинные фонари, скамейки, стоящие на одинаковом расстоянии друг от друга, как деревянные часовые, вечные старушки, выгуливающие своих желтых, красных, голубых правнуков, молодые мамы над колясками, в которых попискивали кружевные младенцы, – эта спокойная и сонная жизнь была столь далека от Полетаева, что на миг и сама показалась ему только тихим сновидением, по глади которого его взгляд проскользил рассеянно, как жук-плавунец, пока не споткнулся о девушку, одиноко сидящую на недалекой скамейке и читающую книгу. Без сигареты, скромного вида, в длинном платье с белым кружевным воротничком, она словно сошла с картины девятнадцатого века – и меланхолическая дымка тени чуть колыхалась на ее грустном тонком лице.
Полетаев медленно подошел к ней и остановился, едва не коснувшись выступающих из-под легкой ткани коленей.
– Девушка, – печально начал он, – нельзя ли с вами немного посидеть?
Она закрыла книгу, заложив страницу тонким указательным пальцем, и молча, кивком головы, показала ему на место рядом с собой. Полетаев осторожно присел.
– Знаете, девушка, – еще заунывнее заговорил он, – я – географ, ну, представляете, параллели, меридианы, остров Пасхи, папуасы, эскимосы?
Девушка опять молча кивнула.
– А моя невеста с детства увлекалась вулканами, просто страстно полюбила вулканы, вы можете такое понять?
Девушка отрицательно покачала головой.
– Мы учились с ней в институте, она любила вулканы, а я – ее, мы наконец подали заявление в загс, у нас должна была состояться через десять… нет, через одиннадцать дней свадьба, а сегодня я узнаю, что она погибла, залезла в очередной раз в пасть огнедышащего дракона – и погибла…
Девушка, склонив голову, молча глядела на него что называется во все глаза.
Может, она того, глухонемая, испугался он, а я тут исповедуюсь?
– … и эти цветы, – договорил он скорбно, – которые предназначались ей, я хочу подарить вам…
Девушка внезапно отвлеклась от Полетаева и кому-то приветливо помахала рукой. Раздосадованно проследив за ее взглядом, Полетаев с изумлением увидел, что прямо к ним по аллейке направляется его старый приятель Гриша Застудин, тоже машущий рукой и улыбающийся. Не раздумывая, Полетаев кинулся ему навстречу.
– Григорий! Хоть я и познакомился с твоей девушкой и поделился с ней кое-чем из своего прошлого, ты чего такого не подумай! – закричал он, прижимая грузное тело Застудина к своей худой груди. – Я вовсе не собирался становиться тебе поперек дороги!
– У тебя, брат, что, от жары андулин съехал? – добродушно прорычал Застудин. – С какой такой девушкой? Я застарелый холостяк! Причем сомнительной сексориентации! – И он громко, радостно заржал.
– Да? – растерялся Полетаев, поспешно отстраняясь от него.
– А я вот иду, гляжу, сидит на скамейке Полетаев как живой, дай, думаю, подойду, ведь совсем не изменился прохвост! Даже захотелось ущипнуть тебя за тощую ляжку!
Полетаев испуганно приотпрыгнул от него еще дальше.
– А он о девушках… Жара, старик, и не такие мозги растопит! Ну, пошли, пошли! Или ты прилип к своей подружке?
Полетаев оглянулся. Уже совсем и отнюдь не Полетаев, а незнакомый крепкий парень оказался рядом с девушкой, которая что-то ему взволнованно рассказывала, качая головой и показывая глазами в их сторону, а парень слушал ее сочувственно. Рядом с его джинсовым задом сиротливо лежал букет.
– Постой-ка! – Полетаев коршуном рванулся к скамейке, упал на цветы, схватил их в охапку и прилетел обратно к хохочущему приятелю. – Изменила змея, – объяснил он, – а букет денег стоит, его еще продать можно.
– Узнаю, узнаю Полетаева! – возликовал Застудин. – Такой же Плюшкин, каким был всегда! Ну, идем, идем. – Он потянул Полетаева за рукав рубашки. – Как поется в популярной опере, мухи дохнут за металл! А что, я тебя понимаю – как черту в преисподней, крутиться приходится, чтобы хоть что-то поиметь, на стихах да на рассказиках денег не заработаешь, кому сейчас вирши нужны, да никому! Я давно бросил сочинительство, а ведь тоже грешил. Бросил и по барабану – ни слезы сожаления! Теперь картины перепродаю, все музейные запасники облазил, всех старушек-поскакушек обобрал! – Он рокотал и ржал, ржал и рокотал, а Полетаев покорно плелся рядом. – Неужели ты еще творишь, несчастный?
– Да, – признался Полетаев, уныло улыбнувшись. – Пьесу вот переделываю
– И никак не ставят?
– Везде рука нужна, а я что – я робкий.
Они подошли к светофору.
– Дела-а-а, – с пониманием протянул Застудин, —непризнанный выходит ты гений, Полетаев.
– Ага.
– Чем же тебе помочь, жертва искусства? Так ведь и в ящик сыграть недолго от расстройства. Да идем, идем! Что ты встал, как баран? – Он перетащил Полетаева через дорогу. – Тебе, кстати, куда?
– К одной знаменитой драматургине иду, – соврал Полетаев, – очень внушительная дама.
– И что? Обещала помочь? Да куда ты прешь, старый пень!Тебе на печи надо лежать! – возмутился Застудин, налетев на бородатого деда. – Слушай! – опять закричал он. – Это я не деду, а тебе, Полетаев! Я тут намедни на этом самом бульваре познакомился с классиком Лиходеенко…
– Лиходеенко? – удивился Полетаев. – Я думал, он давно скончался.
– Живехонек! Живее всех живых!
– Я в школе в его пьесе играл, какого-то древопитека, которого принимают в пионеры, потому что он в наше время попал.
– Мадам, куда вы лезете?! – вознегодовал Застудин, наступив на ногу обширной даме. – Брось! – Это я не тетке, а тебе, Полетаев. – Брось ты этих баб, ничего они ни в чем не понимают, а в литературе тем паче! Им бы только про плотские радости туфту гнать! И ни хрена, извини, они тебе не помогут. Дам я тебе телефончик старца, позвони и сходи к нему. Но одна деталь, – Григорий остановился, взял Полетаева за воротник рубашки и дыхнул ему жарко в лицо, – классик очень любит выпить. И предпочитает свинья только коньяк. Без бутылки не принимает.
– Понятно, – вяло кивнул Полетаев, – без бутылки и разговор пресен.
– Ну-ка запиши телефон, – Застудин выпустил полетаевский воротник, полез в свой карман, извлек оттуда оранжевый телефон, такой большой, что непонятно было, как вообще он в кармане помещался, потыкал в него толстыми потными пальцами.
– Записываю, – Полетаев, завистливо глянув на оранжевого монстра, достал свой скромный блокнотик. – Только ручки нет.
– Тьфу ты, пропащий, – Застудин покрутил головой. – Сеньора! – Схватил он за локоть пробегающую девицу. – Стойте! Стойте, кому говорят! Служба безопасности!
Девица скептически скривилась, но встала.
– Достаньте из вашей сумки ручку.
– Что?
– Мой прибор просветил вашу сумочку и обнаружил там пишущую ручку. Достаньте, плиз! И дайте ее мне!
Девица хмыкнула, но открыла сумку, достала ручку и протянула ее Застудину.
– Я тебе все сам запишу, болван ты зарубежный. – Григорий взял блокнотик Полетаева. – Ни слова по-нашенски, – подмигнул он девице, – немой, как рыба. А возможно, опасный тайваньский резидент.
Девица засмеялась.
– Записал! – Застудин тяжело вздохнул. – Вам, сеньорита, ручку, а нам – в мавзолей. Мой иностранный коллега не видел вождя мирового пролетариата и, боюсь, вскоре не сможет его увидеть никогда.
– Да видел я, – кисло отмахнулся Полетаев, убирая в карман блокнотик с телефоном классика, – с мамой в три года.
Девица поджала губы и, развернувшись, оскорбленно застучала по асфальту острыми каблуками.
– Ну, ладно, – сказал Полетаев изможденно, – я тоже пойду, а то опоздаю к драматургине. – Застудин и раньше на него действовал, как парилка: сначала приятно, а потом невозможно. – Пока.
– Прощевай, друг, – Григорий сочно поцеловал его в губы. —Двигай искусство! Держи нос морковкой!
Полетаев сделал неопределенный жест – и потащился по ступенькам подземного перехода в метро. И только ощутив каменную прохладу, он понял – а жара-то какая, да…
* * *
Эмма Феликсовна негодовала. Она кидала на пол посуду. Кое-что разбилось, а кое-что нет. Разного, выходит, качества фарфор, размышлял Полетаев, безучастно наблюдая за мечущейся покровительницей. Я сожгу его коттедж, взорву машину, раздавлю, расплющу о стену, разрежу на миллион кусков и каждый пошлю его стерве; Винцент Ван Гог вспомнился Полетаеву, и он стал разглядывать Эмкино ухо. Сколько ему сделала, вторую машину на себя оформила, денег в долг дала. Странная все-таки у него конструкция – сразу понятно, что человек вышел из воды. Как я не догадалась, что он задумал кинуть меня и жениться на другой! Форма уха космическая, может, вообще все человеческое тело всего лишь приставка к уху. А кто кирпичи ему на дачу достал за полцены? Кто?! А может, ухо – это вмонтированный в нас прибор, точнее, два прибора, для осуществления контакта с инопланетянами? Мои парни ему впридачу и кирпичи разгружали, так он еще заставил их дорожку мести! А возможно, ухо…