355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Бушуева » Модельерша » Текст книги (страница 2)
Модельерша
  • Текст добавлен: 7 июня 2017, 21:30

Текст книги "Модельерша"


Автор книги: Мария Бушуева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

А к Шурке-украинцу влекла меня моя собственная идейка простой жизни, которую я обрисовывала для своих милых приятельниц так: раннее утро на Украине, яблоневый сад, красивый, недалекий (это определение опускалось), но добродушный муж, широкая кровать, рядом с мужем, откинув расшитое красными узорами покрывало, лежу я (конечно, не я!) – полногрудая, здоровая, цветущая женщина, сама Anima, а между нами играет на кровати годовалый, голенький, смуглый ребенок; в комнату течет медовое тепло июльского утра, яблоко, как розовая планета, катится по голубой простыне, выпав из крошечных рук сына, а на обед, конечно, борщ и вареники, вечером забелеют в густой темноте хаты, запахнет горьковатым дымом, засветятся огоньки, придет к мужу сосед, принесет горилки (я мысленно улыбалась), я поставлю на стол сало и огурцы, потом усыплю младенца и со сладкой грустью стану слушать, как где-то далеко, у реки, сильный и нежный голос поет протяжно:

Нiч яка Господи, зоряна, ясна,

Видно, хоч голки збирай!

Вийди, кохана, працею зморена

Хоч на хвилиночку в гай…

…Я выключала музыкальный центр, убирала кассету.

И прекрасно понимала, что такой жизни, конечно, не существует, что она отличается от реальной так, как созданный модельером украинский костюм от настоящей народной одежды или как деревня, воспеваемая поэтом-деревенщиком, давно переехавшим в столицу, от позабытого родного дальнего угла. То, что ощущалось мной на самом деле: и странная ностальгия по родной неведомой жизни, и нежное угадывание ее в незначительных и случайных чертах обыденности, – никого бы, наверное, не заинтересовало. Да и как выскажешь ту волну непонятных чувств, что вставала в моей душе, едва кто-то произносил одно лишь слово – Украйна? и как передашь ту бездну запахов, что налетала на меня, окружая и кружа голову, стоило чьим-то губам шепнуть – яблоневый сад? Все это оставалось со мной, было только моим и просвечивало сквозь шелковистую ткань стилизованных историй живыми жилками вечной правды – правды любви. И я спрашивала себя: что ближе к истине – та деревня, по которой поэт бегал в детстве, перепрыгивая через тяжелые черные лужи, где возились, похрюкивая поросята, или та, что осталась в его сердце, то есть деревня – чувство, а не деревня – предметы? Предметы не могут, ни живые, ни мертвые, остаться недвижимыми, а движение двулико: отрицая смерть, оно по сути ведет именно к ней. Борщ съедается, да и мясо в нем оказывается жестковатым, сосед напивается горилки до скотского состояния, лезет ночью купаться и тонет, ребенок годовалый вырастает… Наверное, трудно любить движение жизни, на большинство людей оно действует скорее отталкивающе, особенно – на женщину. Перемены враждебны ей – они несут угрозу гнезду. Желательно, чтобы все движущееся и меняющееся менялось и двигалось только в пределах круга ее материнской власти, как развивающийся плод растет и шевелится лишь внутри ее тела.

Сквозь лицо скучноватого Шурика зашумели украинские деревья, в голосе его отозвались протяжные, красивые голоса его предков, и влюбилась в него Ирина, чтобы выполнить свое простое предназначение – родить ребенка, вырастить его и лечь потом, точно фасолина, в сырую землю. Может быть, в удивительной прекрасной сказке о перевоплощениях есть правда? И тогда я, встретив Шуру, просто узнала его и вспомнила, как жили мы с ним когда-то в моей чернобровой Малороссии, и разве удивительно, что осталось в памяти самое лучшее: яблоневый сад, июльское утро, колодезная вода, наш годовалый мальчик, играющий в кровати, – осталось самое светлое – солнце и любовь – остальное укатилось как яблоко, засохло и забылось…

Ольга ушла. И мне стало жаль ее. Я не люблю, когда мне мешают путешествовать на моем диване под музыку или без нее. В реальных поездках есть определенность времени, прошлое зажато кольцом современных ритмов и форм, путешествие воображаемое не знает границ, а изображение на внутреннем экране даже ярче и четче, чем на экране японского телевизора. И я сама переключаю программы и сама же участвую в происходящем; возможно, у моего сына, которого пока у меня нет, будет не просто компьютер, а домашний экран, способный всегда показывать то, что захочет его фантазия. Насколько проще ему станет разобраться в своей душе! А вскоре на такие экраны начнут изгонять из человеческой психики монстров и чудовищ, вызывающих ужас и агрессию, и безжалостно уничтожать их с помощью собственного измученного воображения, чуть направляемого молчаливым психоаналитиком. Иногда я сама себе напоминаю подобный экран – так легко и совершенно неосознанно – угадываю я чужие желания и страхи, опасения и надежды.

Но все же мне стало немного стыдно, что с Ольгой я была так неприветлива.

* * *

А я вечером у Ирины, бросив взгляд на Шуру, сообщила, как бы между прочим, что заходила к Наталье. Он сразу встал и вышел в кухню.

– Она была весьма недовольна, – призналась я.

– Ты, наверное, ввалилась, не предупредив?

– Да.

– А к ней надо – как к английской королеве. – Ирина закурила. – Знаешь, – она выпустила кудрявый дым изо рта, – просто она уязвлена, что я цапнула Шурку. Ты не представляешь, как она в него втюрена была!

Его величество господин случай столкнул нас с Натальей, кажется, еще через полгода. Но я могу и путать.

Самое смешное, что сестра моя к тому времени уже успела страшно заскучать со своим Шуриком-жмуриком. Он начал толстеть. Его раздувало как на дрожжах. Вечером он полулежал в кресле у телевизора, и дальше хоккея, сала с молоком и борща его интересы не простирались. Пел он, правда, выпив – это уж точно. "А попiд горою, яром-долиною козаки йдуть!" – орал он, заставляя нас подпевать: "Гей, долиною, гей, гей, широкую – козаки йдуть!" – и выкрикивал: "Гей! Гей!", почему-то вместо второго куплета он обязательно пел третий, вспоминал, каждый раз сокрушался и начинал петь с самого начала – и не было, не было его песне конца!

– Соседи услышат, не горлань! – раздраженно просила сестра. – Стенки-то у нас бумажные!

Шурик тихо злился. Все его недюжинные силы Ирка постаралась направить на сбережения, добычу и доставку. Потоки пота стекали с него на желтую кухонную плитку, когда он ухал на него мешок с деревенским мясом, просительно глядя на Ирку, как собака, ожидающая куска за свое хорошее поведение.

Шурка ничего в себе такого, как выяснилось, не имел.

– И что Наталья тогда в нем нашла? – поделилась как-то со мной сестра удивленно. – Битюг да и только.

– Надоел?

– Не представляешь как.

– Разведись, – предложила я.

– Нет, – сказала Ирка, – а ради чего? Другие еще хуже. Мой хоть зарабатывает прилично, обеспечивает мне в наше трудное время относительно спокойную жизнь. Вот рожу, обещал пойти в какое-то совместное предприятие, с немцами будет работать, озолочу, говорит, тебя, Иришик! Шубу хочет купить за пять тысяч. А я хочу две, одну норковую, а вторую по магазинам бегать из китайского волка. Наталья твоя от зависти сдохнет!

– Думаешь? – я засмеялась.

Наталья волновала меня, стоило мне о ней вспомнить, и влекла так же, как в детстве, когда, нарушив лагерные правила, уводила нас за деревянный забор и вела по узенькой вьющейся тропке, сбегающей к реке так отвесно, что я, помню, падала, катилась, но успевала уцепиться за коричневые корни и траву. И сейчас точно озноб побежал по мне.

– Думаешь?

– А что?

– Да так.

– Ты хочешь сказать, что она совсем не завистлива?

Я молча пожала плечами. Ну, что говорить с Иришкой?

– Все бабы одинаковы, – сестра вздохнула. – Когда мы были детьми, другое дело. И то мы с тобой все время дрались из-за кукол. Ты крысой меня обзывала.

– А ты меня воблой.

– А ты меня иголкой колола, помнишь? Я на даче сплю, ты подкрадешься – и ка-а-к уколешь! Вот стерва!

– Ты на себя-то посмотри, – сказала я, приобнимая ее за плечи, – на себя, на себя, тоже мне, курочка невинная!..

Как водится, на улице, столкнулась я как-то со своей бывшей одноклассницей Катериной. Был июньский день, из тех, что нравятся мне. Еще не пахнет городской пылью и бензином, еще листва свежая и небольшая, еще кажется, что впереди нечто удивительное; и само лето ведь удивительно после долгой, вялой, рыхлой зимы и грязной весны. Я шла в короткой юбке и ярком топе, я постукивала по асфальту небольшими каблучками и гордилась, честно признаюсь, своими длинными ровными ногами. И тут-то мне навстречу – коротконогая, как такса, Катька. Мы обменялись дежурными фразами, кто где и кто теперь кто, и я поинтересовалась – а ты? есть перемены? Пора бы, а?

Пора бы, но нет, никаких нет. Она грустно покачала головой. Нос ее вытянулся и свис. Женщины имеют такую особенность – дурнеют прямо на глазах, если у них падает настроение. Все то же – мама, я, работа, работа, мама, я, я, работа… Правда, ухаживают двое. Один вообще не русский. Да, да, глаз узкий, нос плоский, а знаешь, какие у него большие зубы? Но тебе-то он хоть немножечко нравится? Нет, что ты. Второй получше. Такой положительный. Матери все цветочки и конфетки таскает. Простите, пожалуйста, – одним словом. Жевательную резинку напоминает. Но у жвачки хоть картинка забавная. Забавная, точно. У меня у одной сынишка их собирает, целый альбом набрал. Приходи в гости, пригласила она. И я отправилась дальше. Мои длинные ноги перестали радовать меня. Грустная правда жизни, размышляла я уныло, читаешь в детстве сказки, потом всякие там романчики про любовь, а жизнь тебе подарит двух, один из которых кривоног, а второй туп, вспомнишь тут Агафью Трофимовну. Или как ее?

Иришка, меж тем, ждала первенца; она плавала по квартире, тихая и похорошевшая, осматривала обои, рассуждала певуче, что в кухню лучше бы в розовый цветочек, а в спальню квадратиками, нет, пожалуй, лучше в столовую квадратиками, а в спальню – с завиточками. По субботам она, гораздо охотнее подпевала «гей, гей, козаки идут», а Шурик стал чаще и шире улыбаться, пристроился к немцам, стал уйму получать, купил домашний кинотеатр и вечерами, прижавшись пухлыми боками, замирая и краснея, они глядели «порнушку». Фильмы ужасов Иришка отложила на потом, Шурику и то запретила доставать диски и кассеты, пока не рожу, объясняла она, не буду смотреть и тебе не дам, а то мне завидно станет, а посмотрю сама и рожу еще неведому зверушку. Ну, вот, как-то доверительно сказала она мне, вот, все у меня теперь как у людей, вошла моя житуха в свои прямые берега, потекла она теперь спокойно, как и должно быть у женщины, тебе бы тоже пора пристроиться, сколько можно болтаться цветком в проруби, уже не девочка поди. И не рок-звезда. О, ес. Не рок. Так о чем думаешь?

* * *

Уже кончалось лето. Дай, думаю, загляну к Катьке. Так просто, от нечего делать. Отпуск мой прошел, два раза звонила я в июле Наталье, но не застала. Мы ведь с ней почти коллеги: она – архитектор, а я занимаюсь дизайном. Где она, кто ее знает. Да, отпуск прошел, как с белых яблонь дым, ничего хорошего он, как водится, не принес. Я смоталась в Анталию, загорала до одурения, то есть здоровье принесла в жертву красоте и выглядела круто.

Катерина варила клубничное варенье.

– Не беспокойся, ты не помешала, оно уже готово, – заворковала она, – пора снимать с плиты.

Таз, с блестящими золотистыми краями, загнутыми, словно у цветка, она поставила на стол. Залетела оса.

– Вот хабалка! – радостно воскликнула Катерина. – Опять вляпается в варенье, крылышки слипнутся и кранты! – Она любила дурацкие разговорные выражения; когда ей бывало хорошо, причмокивала – о, кайф! – отзывалась о симпатичной женщине – шикарная шмара! а к мужчине могла обратиться так: ну, старик, давай без пудры на мозги! И в то же время я всегда замечала, что курит она, приняв эффектную позу, любит припомнить своего дедушку – белого офицера "с лицом Аполлона Бельведерского" и поныть с декадентским прононсом, что до революции, знаете ли, мех рыжей лисы пускали только на подклады. У нее был и свой коронный номер: она брала за шкирку свою черно-рыжую кошку Глашку, била ее головой о стену и приговаривала громким шепотом: умней, умней, дура! пугая впечатлительных гостей.

– Думаешь, себе варю? – она интригующе улыбнулась. – Витьке. Он попросил.

Она запустила в таз ложечку, зачерпнула немного варенья, вытащила ложечку и облизала. – Ты не представляешь, какой у нас с ним зашибенный роман! – Она вновь запустила ложечку в таз с вареньем, но внезапно вскочила, вытерла руки о кухонное полотенце подозрительно желтого цвета с коричневыми разводами, посеменила торопливо в комнату, притащила оттуда какую-то беленькую книжицу и стала ее листать.

Оса, теперь другая, заныла над золотистым тазом.

– Вот, слушай! – Катька патетично замерла, подняв одну руку. – Нет! Эта сволочь, твою мать, не даст мне читать! – вдруг истошно заорала она и бросилась выгонять осу.

– Брось, – сказала я флегматично, – их сейчас еще сотня налетит, всех не выгонишь.

– Ну, ладно, слушай, – Катька успокоилась, села на кухонную табуретку и стала громко декламировать:

"В черных узких глазах обман. За спиною колчан. Это степь. Это дым. Это мгла. Вероломна стрела".

Она оторвалась от книжки и восторженно воскликнула:

"Во стихи!"

Оса, та ли, другая ли, но все же попала в варенье и теперь безуспешно пыталась разлепить сладкие крылышки, ползая по белой ручке затонувшей ложки, точно по обломкам потерпевшего крушение корабля.

Кочевника черная тень упала в сухую траву, читала Катерина дальше, по мере декламации впадая в какое-то странное, полусомнамбулическое состояние, о, как, мой любимый, теперь ко мне ты отыщешь тропу. Она покачивалась на табуретке, точно бакен, а над ней кружил и угрожающе гудел тяжелый шмель. Кончалось лето. И меня вдруг осенило, что Витька, для которого заманчиво краснел в золотистом круге сладкий и еще не остывший омут, откуда уже отчаялось выбраться тонкое, беспомощное насекомое, и есть тот самый "глаз узкий, нос плоский"! И шальная мыслишка промелькнула: в этой истории, пожалуй, тоже не обошлось без Натальи.

* * *

Мне предложила приятельница – пойдем к знакомому фотографу. Так я и познакомилась с Виктором.

Господи, как удивительно было видеть его без коня! Он был красив той азиатской дикой красотой, которую очень портит обычный костюм, и он, видимо, чувствуя свой стиль, одет был просто: черные вельветовые брюки и черный джемпер, в большой вырез которого видна была бледно-желтая равнина груди с темными зарослями кудрявых волос. Узкие глаза его казались стрелами – так пронзителен, страстен и быстр был его черный взор. Крупный рот с белыми крепкими зубами не только не портила – украшала щербинка: точно остроокий и вооруженный часовой следил за происходящим сквозь темную бойницу белой стены, – когда он смеялся. Кривоног, волосат и прекрасен. Кочевник. Стрелок. Насильник. Покорить, пленить, овладеть и выбросить женщину тут же, как станет она его. Не оттого ли так любил он светловолосых славянок, что в лабиринте его горячих генов метался предок, пытаясь с помощью мести, вложенной в потомка, вырваться на свет? Возможно, когда-то, насладившись белокурой полонянкой, он был сразу схвачен русскими мужиками, и муж той, беловолосой и нежной, сев на коня, гнал его, пешего, по степи, пока не загнал. И когда тот упал, хрипя, он презрительно развернул коня и умчался к своей белой церкви, видной отовсюду – с какой стороны ни шел бы странник, откуда бы ни скакал неизвестный всадник – к белой церкви, от подножия которой зимой по обледеневшей горке скатывались к заснеженной реке, смеясь и налетая друг на друга, белобрысые ребятишки… А славянка родила сына; кареглазый и смуглый, он закричал сразу, едва только вырвался из черной тишины на белую равнину жизни, закричал так же, как его отец – дико, безудержно и страстно.

Катерина слушала меня, затаив дыхание. К моему удивлению, мы столкнулись с ней в Витиной мастерской. Я прочитала ей стихи "Степь", подаренные мне недавно одним знакомым поэтом. – Отдай мне книгу, – попросила она. Я отдала.

Стены мастерской, обитые серой тканью, напоминавшей по фактуре холст, были увешаны черно-белыми фотографиями, создававшими впечатление беспорядочно разбросанных окон, сквозь которые непонятным образом можно было видеть совершенно разное: дальний парк с мелкими, узкими деревьями и мраморной фигуркой, белевшей в кустах, крупный срез ствола и огромный кирпич, упавший на неровную мостовую, фигуру старика в плаще и лицо девушки с долгим дождем русых волос, точно город за стеной потерял угодную взору правильность и, оставив только черные и белые краски, смешал размеры предметов, перепутал их привычные соотношения и совместил в одном дне все времена года, – отчего рассматривание фотографий, наверное, и вызывало у меня то ощущение, что бывает во сне, полном тревоги и непонимания, что же все-таки происходит, хотя, явно, во сне не происходит ничего.

Но все же фотомастерская очень нравилась мне. Возможно, только для того, чтобы в ней побывать, я к Виктору и приходила. Порой он делал, то ли на продажу, то ли для себя, рамки из дерева, и тогда в полуподвале пахло смолой, и все: само низкое помещение, к тяжелой двери которого сбегала темная кирпичная лесенка, и запахи – дерева, новой бумаги, химических составов, лавандовых свечей, и окошки фотографий на стенах с их навечно застывшими городскими пейзажами и случайными, но неотвязно присутствующими и взирающими на меня замершими лицами, и сверкающая аппаратура: серебристые треноги, бесстрастные компьютеры и пристальные объективы, – глядевшая загадочно и равнодушно, будто горстка неведомых существ из грядущих веков, но странным образом, тем не менее, подчиняющаяся своему древнему диковатому хозяину, – все влекло меня к нему.

– Я уничтожаю женщин, – так сказал он, когда, лежа в его постели, я с ужасом увидела, открыв глаза, его силуэт на фоне серой стены, подсвеченной желтой лампой: кривоногий, плечистый, длинноволосый, он показался мне отделившейся от меня же самой искаженной и зловещей тенью. – Женщины изнахратили мою нежность.

Он верил в гороскопы, и каждого, с кем сводила его судьба, определял не по его поступкам или высказанным мыслям, а по году и месяцу рождения. Сам он рожден был под знаком Стрельца и считал потому, что обречен вечно гнаться за ускользающей целью, чтобы, настигнув ее, пронзить жестокой стрелой – и умереть. Он никогда бы, пожалуй, не смог объяснить ясно, что за цель он преследует, но способен был, хоть и с трудом, языком корявым, выразить свое постоянное ощущение бесконечной погони за недостижимым. Своей страстью к астрологии он заразил и Катьку. Она откопала какой-то потрясающе модный секс-гороскоп, расписывающий эротические достоинства и недостатки мужчин и женщин в соответствии с их датой появления на свет. Про нее в сомнительной этой книженции, одной из тех, что наводнили уличный рынок, почти целый век спавший до того совершенно спокойно, сказано было с уверенностью: нуждается в сексе постоянно и жить без такого рода занятий не может и дня. Виктор приволакивался за Катериной и раньше, но лениво, грубовато и безрадостно – роману явно не хватало горючего. Своими рассказами я придала их отношениям экзотический колорит, гороскоп, которому Катька поверила, точно отцу родному, убедил ее, что скучный и положительный цветоконфетоноситель ей вовсе ни к чему, и она его окончательно отфутболила, а ревность к появившейся и очень сильной (!) сопернице, то бишь ко мне, раскачала их корабль на двоих, страстными волнами шторма: Катерина то накидывалась на Виктора с бурной любовью, то мстила за внимание к другой бешеной холодностью, ледяным отвержением – и тогда он требовал взаимности угрозами и чуть ли не кулаками. Пламя вспыхнуло. Она потеряла голову. Он забыл обо мне. В соревновании со мной, разумеется, победила она. Но, к несчастью, в ее любовной победе, вызвавшей у меня не радость, а сильное чувство вины, таилось, как змея в дупле, и ее поражение.

* * *

Я была, откровенно говоря, потрясена, узнав, что Катерина родила сына. Причем виновник сего, неизвестный мне, сделал, говорят, ей ручкой, гоу хоум, май дарлинг, и устремился к другой!

Жалко ведь Катьку, а?

Дверь мне открыла на этот раз ее мать, фигурой такая же такса, что и дочь, но с удивительно чистыми голубыми глазами.

– Проходите, проходите, Оля, – мило пригласила она, – Катя немного занята.

Катерина, поставив посередине комнаты на стул ванночку, купала в ней нечто смугленькое и такое крохотное, что громкий и переливчатый рев, который существо издавало, казался плещущимся прямо в ее ладонях. Худая и истомленная, она потом рывком завернула младенца в полотенце и заткнула в кроватку, качнув его раза два раздраженно, одновременно закуривая сигарету.

– Все понимает, – сказала она чуть погодя, едва затихли вопли плача. И закашлялась. – Я на него смотрю, – прокашлявшись, заговорила она, садясь к столу и закидывая ногу за ногу, – а он тоже как уставится мне прямо в глаза и смотрит так строго-строго, и я понимаю, что он знает про то, что я хотела его вытравить… Кто из нас кого убьет: или, вырастет когда, он меня, или я сделаю из него…

– Да, ну, – у меня прямо сердце сжалось, ее слушая, – ну, брось! Ты просто устала. Когда ребенок маленький, все устают. Лучше скажи, – я решила перевести тему, – Наталья у тебя бывает?

Она поскучнела. Погасила окурок. Встала. Подошла к кроватке. – Спит, – сообщила она, – котенок. Засунешь его в одеяло, и тут же дрыхнет. – Она вернулась к столу и закурила вновь. – Да, была она как-то, что-то у нее опять новенькое…

И вдруг – я, наверное, даже побледнела – она вскочила и заорала: "Я ее ненавижу, ненавижу! Бля такая! Сучка! Ненавижу!!!"

Вбежала, испуганно семеня, ее мать, с кастрюлей в руках.

– Кто она такая?! – кричала Катька истошно. – Зачем ходит и ломает наши жизни?!

– О, го-о-споди, – вдруг подвыла ей мать, – го-орячо, о-о-божглась, – и убежала. В кухне тут же что-то упало, видимо, покатилось по полу, стукнувшись о металлическую плиту. Катерина устало села опять к столу и вновь закинула ногу на ногу. Ее поза ей не шла – получалось комично. Так я подумала, но сказала совсем другое, меня все-таки удивляло, почему Катерина выбрала Виктора, а не того приличного, с конфетками. Он где? – спросила я.

– Где, где, на бороде! – она странно на меня поглядела. – Там же, где мои семнадцать лет! – И вдруг добавила тихо: – Лучше бы твоя Наталья в него влюбилась. Кобра понтовая. Он свою фирму открыл. Мыльницы продает…

Мы помолчали.

Мать снова зашла в комнату и с вялой улыбкой на бледных губах предложила пообедать с ними. Я отказалась. Мне вообще неприятны те, которые приходят в гости, надеясь перекусить за чужой счет. Пора было уходить.

– Ну, ладно, бог с ней, с Натальей, – сказала я миролюбиво, – кто его знает, может, у тебя, Катя, все еще будет хорошо.

Мать ее глянула на меня тревожно – и вышла.

– Не будет! – уверенно произнесла Катерина. – Не будет, нет! Мама и вот это создание, – она кивнула острым подбородком в сторону кровати, – вся моя жизнь. Всегда я боялась, было у меня такое предчувствие, что могу остаться с ребенком – и одна.

– Судьба – индейка… – я осеклась.

– Может быть, и судьба.

Уходя, я заглянула в кухню, чтобы проститься с Катиной матерью. Та, сгорбившись, сидела перед алюминевой кастрюлькой, что-то размешивая в ней большой ложкой. На полу валялись рваные тряпки – то ли для мытья пола, то ли просто какие-то обрезки: возможно, они с дочерью шили распашонки? в раковине громоздилась грязная посуда. Да, учителя, подумала я осуждающе (мать преподавала литературу, а сама Катька – иностранный), а живут как свиньи. Черт-те что. И речь у Катерины такая, что приличные уши вянут.

Мне было жаль ее, но уже меньше.

* * *

Среди витражей кафе (а все-таки пошлый вкус у наших дизайнеров!) Натальино лицо казалось разноцветным. И я не сразу поняла, что это именно она. Рядом с ней о чем-то беззвучно разглагольствовал толстый, неприятный мужчина, похожий на турка из мультфильма – фески только не доставало. Я заскочила в кафе поужинать, в нем работала администратором моя знакомая, часто кормившая меня за так, то есть на халяву, и подкидывающая с собой что-нибудь типа хорошего винишка или пирожных. Вскоре турок почему-то ушел, то ли они поссорились, то ли он просто куда-то спешил, и Наталья осталась одна, и я подсела к ней. После ничего не значащей болтовни о нелепых витражах, выставке авангарда, причем, честно говоря, болтала, скорее, я, чем она, я спросила ее напрямик: с тобой был какой-то ужасно мерзкий мужик, не сердись, но действительно страшно мерзкий мужик, хахаль, что ли?

Официантка принесла нам мороженое. За соседним столиком молодой человек позвал ее: "Барышня, будьте любезны… "Как заметила однажды метко Наталья, в моду одновременно со стрижеными миллионерами вошли поручики Голицыны, горжетки и гимназистки.

– Никакой он, кстати, и не мерзкий, – беспечно ответствовала она, – а наоборот, даже очень симпатичный.

– Гнусный, гнусный.

– Нет, милый, премилый.

– Просто гадкий, как поганка!

– Очаровательный мухоморик!

– Наимерзчайший! – Я нарочно ее подтравливала, мне было очень любопытно, кто он такой.

– Он, между прочим, напоминает мне мою тетю, – сказала Наталья уже почти сердито, – сижу вот с ним, а будто с любимой тетушкой.

– Но… – после некоторой заминки попыталась возразить я. – Но он, по-моему, на женщину совсем не похож. А как он ест! Жует хищно!..

– А ты не подглядывай! – вставила Наталья.

– …так алчно глотают самые опасные люди!

– Ой, ну глупости ты говоришь, – Наталья сморщилась.

– Такие типы, поверь мне, способны на все! (И что я, кстати, так завелась?)

– Но он действительно чем-то похож на мою тетю, – добавила Наталья уже с настоящей досадой, – она недавно умерла, а я ее очень любила, я так с ним и общаюсь, как будто не с ним, а с тетей, которой мне недостает.

Вскоре мужчину-турка встретила я в центре, возле театра, с блондинкой, такой же изящной, как Наталья. Вот она-то и наколется, подумалось мне.

Но именно в тот вечер, в кафе, всматриваясь в Натальино разноцветное лицо, я вдруг поняла, что она всегда лжет.

– Слушай, – сказала я ей, когда меня осенило, – ты ведь совсем не такая, какой кажешься, верно?

Она подняла брови.

– Ты ведь, общаясь с людьми, как бы идешь на уступку, показываясь такой, какой они тебя желают видеть?

Она отполированным ноготком постучала по глухому стеклу фужера, в котором плавал желто-красный осколочек витража.

– Ты, наверное, как рентген, видишь людей насквозь и тебе с ними смертельно скучно?

Она взяла в руки мой спичечный коробок (я почему-то не люблю зажигалок) и поигрывала им, то открывая, то закрывая; потом своими тонкими пальчиками поддела спичку.

– И ты поэтому всегда лжешь! – выкрикнула я, выхватывая у нее коробок. Спичка хрустнула в ее пальцах. Я закурила.

Наталья грустно и виновато улыбалась.

– Женщин ты просто не уважаешь, – прибавила я уже спокойнее, – а мужчины для тебя – игрушки, неодушевленные предметы.

– Что женщины, честолюбивые чайки!

– А настоящие женщины – зеркала и обезьяны? – напомнила я.

Официантка принесла нам кофе. Наталья автоматически поблагодарила.

– Почти каждая женщина тщеславна: купить платье лучше, чем у подруги, переплюнуть костюмами и украшениями своих сослуживиц, влюбить в себя всех друзей мужа, чтобы он от гордости раздувался, какой он герой! покорить начальника, бизнесмена или артиста, попасть в кадр кинообозрения, – это ее вполне серьезные мечты! Какими злобными и ревнивыми взглядами обмениваются на улице и в театре женщины, как внимательно разглядывают чужие туалеты, как стремятся найти недостатки и унизить возможную соперницу! Все, что с мужчиной не связано, женщине неинтересно: читает она, чтобы продемонстрировать ему – она не стала курицей, смотрит программу "Времечко", чтобы последние новости мужчина мог обсудить именно и только с ней, а не с соседом или с миленькой секретаршей, а если, не дай Бог, главный мужчина, то есть тот, который женщину финансирует, увлекается, как на грех, какой-нибудь мудреной философией, она немедленно прочитает, ничего, конечно, не поймет, но намертво вызубрит две-три популярные брошюрки на сходную тему, чтобы, задав в нужный момент необходимый вопрос, потрясти воображение мужчины до основания. – Я, конечно, не разбираюсь в философии, – кротко вымолвит милая дама, – но догадываюсь, что единственной вещью в себе для Гегеля была женщина, поскольку он был тусклый, малосексуальный тип! А вот ты, милый…

Мы засмеялись. Наталья отпила кофе.

– Конечно, милый ее решит, что только такой толковый мужчина, как он, мог выбрать себе в спутницы такую умную бабу! Ну, прямо он Одиссей какой-то – такую женщину отхватил.

Я опять засмеялась.

– Никто никого на самом деле не видит. Мужчина влюбляется потому, что девушка понравилась его другу. Молодая вдова миллионера (или академика, или известного композитора) выйдет вновь замуж мгновенно, поскольку множество претендентов станет ее любить лишь за то, что ее считал лучшей сам. Никто никого на самом деле не любит, потому что видит не реального человека, а того, кого ожидают или желают увидеть. Один обожает жену, ведь она напоминает ему мать. Так любит ли он жену? Другой страстно влюблен в любовницу, потому что она нравилась известному режиссеру. Так все-таки как же он относится именно к ней? А третий восхищается своей подругой, потому что она похожа на Эммануэль Беар, Николь Кидман или (если он меломан) на Елену Образцову.

И хитроумные женщины ловко умеют подчеркнуть сходство с той, которая для мужчины – идеал. Они меняют прически, чтобы напоминать матерей, любимых девушек, актрис и певиц, они начинают говорить чужими голосами, они начинают интересоваться тем, что им нужно на самом-то деле, как рыбке зонтик… – Наталья допила кофе, отодвинула чашку.

– Одна моя знакомая Пенелопа, – сказала я, насмешливо улыбаясь, мне так хотелось, чтобы Наталья оценила мое чувство юмора, – призналась мне как-то, что измена – лучший способ сохранить семью. Когда, говорит, я испытываю перед ним чувство вины, я просто из кожи вон лезу, чтобы ему угодить.

Наталья кивнула, тихо засмеявшись. Так смеются, скорее, из вежливости, чем из-за того, что рассказ по-настоящему смешон.

– Не смешно? – Мы встретились взглядами. Ее глаза порой действуют на меня непонятно, прямо гипнотически.

– Легко управлять людьми? – вдруг подозрительно спросила я, со мной вообще случаются приступы мнительности. – Тяни себя за веревочки и о’кей?

– Мне лично этого совершенно не надо. – Она сказала это грустно. Так грустно, что мне стало ее почему-то жаль. – Хочешь, я расскажу тебе, что люблю в жизни больше всего?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю